355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кантор » Крокодил » Текст книги (страница 5)
Крокодил
  • Текст добавлен: 15 апреля 2017, 07:00

Текст книги "Крокодил"


Автор книги: Владимир Кантор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

Глава IV
Душеспасительный договор

После Левиного звонка в глубине квартиры послышались шаги, но направлялись они не к входной двери, а куда-то вбок. Потом из глубины, заглушенные, очевидно, дверями, донеслись малоразборчивые слова. Но открывать никто не шел. Лева подтянул брюки, проведя руками по своим выпирающим с обеих сторон толстым бокам, сожалея, что он в свитере, а не в пиджаке, хоть немного да прикрывшем бы его толстое, обвислое тело. Давно он тут не был. Он нервно зевнул, машинально прикрыв рот рукой, хотя никто не видел. К двери по-прежнему никто не подходил, словно бы и звонка не было. «Наверно, ругаются, – подумал Лева. – Выговаривает, небось, Грише, что он меня пригласил, – имени Ани Лева даже про себя не назвал сейчас от обиды. – Отвела его в комнату или на кухню и расшумелась-расшипелась, что-нибудь вроде: „Зачем его звал? Не тот момент! Сиди с ним сколько хочешь, но по возможности не в нашем доме! Опять заявился этот пьяница и бездельник! Повадится ходить – я тогда уеду! Пусть он тебе семью заменит! Ладно, раз уж позвал, то открывай, но ненадолго! Я буду в своей комнате. Когда через полчаса выйду, чтоб его не было. Уж не знаю как. Сам зазвал, сам и выкручивайся!“» Леве даже стало казаться, что он слышит эти слова.

Да, Лева понимал, что с тех пор, как он уговаривал Гришу развестись с женой, эта самая жена его плохо переносит. Ну и дура, это только подтверждает ее ограниченность, потому что лично против нее он ничего не имел… Он о Грише беспокоился и заботился, чтоб тот мог творить. Лева полагал, что рано или поздно они все равно разведутся. Опыт показывал, что интеллигенты меньше двух раз не женятся. Взять хотя бы его, Леву. Как раз тогда он ушел от своей второй жены, так он про себя в то время именовал Ингу. Время было тогда такое, не только для них с Гришей, для всех – время социальных надежд, пятьдесят пятый. Два года едва прошло после смерти сатрапа, а как все зашевелились и задвигались – работать надо было, я не в семейной кастрюле вариться. Лева вспомнил бесконечные истерические ссоры между Лидией Андреевной, Гришиной матерью, и Аней, какое-то изломанное письмо-исповедь, которое писал Гриша!.. Нет, он и впрямь тогда был в плохом состоянии, так что драв был Лева, стараясь его освободить от семейных склок, от домашних скандалов. Лева помнил и тот вечер, когда отнес Ане его письмо и убеждал ее своей волей дать Грише развод – из высших соображений, что творческому человеку нужна свобода. И почти получилось. Аня в ярости расколотила фотопортрет свекрови после Левиного ухода из комнаты, а для Левы это оказалось лишним аргументом, но тут, в тот же вечер (бывает же так, что в один вечер сходятся все противоречия и разрешения!) заболел десятилетний Борис, думали все, что не выживет. И Гриша, естественно, остался, вся Левина работа пошла прахом. Да, из-за ерунды, из-за несвоевременной болезни сына. А в дальнейшем поднять разговор на эту тему до такого накала Леве уже не удавалось. Конечно, конечно, Лева понимал, что и после ухода мужчина может вернуться – вот как он к Инге. Но это он теперь только понимал, а тогда такое соображение и в голову ему не приходило.

Лева вспомнил, как он вернулся к Инге, как они оба плакали, целовались и снова плакали, как клялся он, что всю жизнь проведет у ее колен, как они оба обещали друг другу быть вместе навсегда и снова плакали. Непонятно даже, кто первый начинал плакать, у обоих глаза были на мокром месте. Он ожидал, что она будет его отталкивать, прогонять, а она только покорно льнула к нему, и ее худенькое, маленькое, миниатюрное тело было безропотно в его руках. Вот только детей у них не получилось после дурацкого аборта, а теперь сына – он надеялся, что будет сын! – собирается ему родить Верка. И все равно – воспитать его сможет только Инга: в духе стремления к высокому, жизни во имя идеала. Нет, Верка тоже была интеллигентной женщиной, но более земной, простой, бытовой, что ли. Крепкотелая, полногрудая, страстная, она приковала к себе неудачника в любви Леву, но духовная, «астральная», как он сам говорил, связь у него оставалась с

Ингой. И как-то (выпив, разумеется) он стал убеждать беременную Верку, что, когда она родит и выкормит их сына, его необходимо будет отдать на воспитание Инге. Верка онемела и ничего не сказала, а Лева, уверенный, что она просто обдумывает его предложение и не может в результате не согласиться, потому что много резонов он привел за это решение, поехал убеждать Ингу. И гордая, независимая, одинокая Инга снова плакала, а он на сей раз не плакал, но с пьяной твердостью и настойчивостью требовал от нее согласия, напирая на то, что они были не только и не просто муж и жена, но еще и друзья, настоящие друзья, и друзьями навсегда останутся. Говорить такое покинутой женщине, да, это не слабо, думал Лева, обливаясь холодным потом при одном воспоминании об этой сцене. Инга совсем уже разрыдалась и указала ему на дверь. Лева вышел на холодную лестничную площадку, хотел было уйти, но пьяная спесь не позволила. Он позвонил, она не открыла, вот как сейчас прямо. Тогда он сел на лестничную ступеньку под дверью и принялся упорно ждать. Через большое время Инга успокоилась, умылась, открыла дверь и увидела его: он сидел у самой двери и спал, уткнув голову в колени. Она затащила его снова в квартиру, напоила горячим чаем и сказала, что согласна, если его нынешняя жена не возражает и отдаст сына. Конечно, не возражает, куражился Лева. А вся крохотная фигурка Инги дрожала от горя, боли и обиды. Лева стукнул себя кулаком по лбу, отгоняя видение, прогоняя эту картину из головы, потому что вспоминать все это было мучительно стыдно. Леве опять хотелось каяться, истово, со слезами. «Не согрешишь – не покаешься, не покаешься – прощен не будешь», как любил повторять один старый преподаватель древнерусской литературы, с которым Лева был шапочно знаком, потому что бегал с философского на интересовавшие его лекции по всему университету.

Лева снова нажал кнопку звонка. Снова прозвучал где-то в глубине злой шепот, потом шаги к двери, и щелкнул замок. Дверь открыл Гриша, не спрашивая, кто там, хотя всегда, как помнил Леопольд, спрашивал. Увидев Леву, он сделал шаг назад, словно все же надеялся увидеть другого человека, такое выражение было у него на лице. Затем качнулся вперед, словно не то собираясь прикрыть собой Леву от взглядов сзади себя, не то думая вытеснить его нажимом всего тела из дверей, но тут же отступил вбок и сказал:

– А, ты все же приехал? Я уж было подумал… – Он тут же перебил себя: – Понимаешь, Аня… – и добавил: – Да ты не стой у порога, проходи, проходи прямо ко мне в комнату. Там и посидим.

На его горбоносом, породистом и худом лице промелькнула растерянность, даже испуг какой-то, отягощенный недовольством собой.

Лева обидчиво пожал плечами.

– Не напрашивался, – соврал он, веря, что говорит правду. – Могу и уйти, если помешал.

И, зная, что Гриша примется сейчас лепетать что-то оправдательное, Лева двинулся в комнату направо от входа, на которую Гриша указывал рукой. Это была бывшая комната Лидии Андреевны. Так же во всю правую стенку от пола до потолка стояли четыре книжных стеллажа, тот же около них круглый стол, у окна, как и раньше (так, чтобы свет падал слева), находился письменный стол, только этот был поменьше, чем старый; за ним еще один книжный стеллаж, бельевик, тахта; между книжной стеной и дверью вмещался старый платяной шкаф. Все то же, да не совсем то. Исчезли собрания сочинений Лысенко, Мичурина, материалы партконференций, задвинуты куда-то бесчисленные сборники архивов о партячейке в Юзовке: теперь стояли сочинения классиков художественной литературы, всякие там Бальзаки, Стендали и Толстые, пятнадцать томов С. М. Соловьева и десять томов его сына B.C. Соловьева, восемь томов Ключевского, четыре тома Покровского, трехтомник Костомарова, тридцатитомник Герцена, пятнадцать томов Чернышевского – короче, то, что называется «россикой».

Лева хотел было усесться за стол, в деревянное кресло (на столе стояла пишущая машинка с заправленной в нее страницей, какие-то напечатанные и писанные от руки листы бумаги лежали рядом, и Леве очень любопытно стало запустить в них глаз: что теперь пишет Гришенька?), но Гриша опередил его, сам сел за стол, чистую бумагу отодвинул, исписанную перевернул белой стороной кверху, а Леве указал на кресло, стоявшее перед столом у окна. Кресло было старинное, мягкое, с высокой спинкой, изгибающимися подлокотниками, в доме Кузьминых его называли «вольтеровским», его подарили Лидии Андреевне ее друзья, какие-то старые большевики, бывшие с ней вместе в эмиграции. Это было ее кресло, а лет ему, наверно, не меньше ста. Лева уселся, сиденье мягко подалось вниз, голова Левы оказалась чуть выше стола, возникло неприятное ощущение, что Гриша возвышается над ним – не то чтобы судья, но какой-то более правильный. Лева всем телом вдруг почувствовал холодноватую отчужденность Гриши, в горле у него снова пересохло, словно вернулось похмельное утро, когда от сухости в глотке он слова не мог вымолвить. «Да, давно здесь не был. И зачем напросился? Гриша небось уже жалеет, что согласился на мой приезд». С чего-то надо было начинать разговор. А Лева по дороге, за своими размышлениями и самобичеваниями, совсем забыл, что там такое у Гриши случилось. Он попытался вспомнить, но мозги отказывались напрягаться. Лева сделал глотательное движение, оно у него не получилось, и он испугался.

– Слушай, ты мне стакан воды не дашь? – жалостно хрипнул он. – Извини. Набрался вчера. Знаешь, как иногда интеллигентного человека черт несет!..

– Сейчас принесу, – вместо слов сочувствия, соболезнования и сострадания коротко ответил Гриша. И Леве снова показалось, что он посмотрел на него как-то сверху. Как на пропащего, слегка высокомерно. Да и выходить ему, видимо, не хотелось: на кухне Аня наверняка чего-нибудь злое скажет Когда дверь за Гришей закрылась. Лева потер себе лоб, пытаясь вспомнить: «Ах ты черт! Что же у них случилось? Надо же так глупо забыть! Фу-ты! Просто позор! И сам-то чего приехал? Что за неотложная срочность была? – Теперь, сидя в большом, уставленном книгами кабинете, Лева никак не находил оснований для своей просьбы во что бы то ни стало повидаться именно сегодня. – Сказать, что Главный меня не ценит, а Чух-лов – скотина? Так Гриша про Чухлова и слыхом не слыхал. Что мне хочется куда-то бежать, но что от себя не убежать?.. Ничего не скажешь, свежая мысль!.. Поведать идею калейдоскопа?.. Но, не сформулированная, она может показаться мелкой, пустой, неосновательной. Про крокодила?.. Но что, если и в самом деле это бред? У меня – бред, а у Гриши и в самом деле какие-то настоящие неприятности… Какие только? Позор! Уж лучше бы с ребятами в кабак пошел…»

Гриша принес стакан воды. Лева принял его, припал с жадностью, но пил с осторожностью, медленно, чтоб все во рту освежить. И полстакана на всякий случай не допил, зная, что вскоре горло опять пересохнет, а гонять Гришу за водой все время неудобно. Самому же ему, похоже, лучше на кухню не показываться. «Отчего только в дороге жажды не было?»

– Плохой я человек стал, Гриша, даже в медицинском смысле плохой, и, наверно, прежде всего в медицинском, – начал Лева, желая переползти к своей забывчивости, но не решился, сказал другое. – Пью, понимаешь, не могу остановиться. С кем попало пью. Затянуло меня наше российское, восточное, интеллигентское, карамазовское, слабое. Не могу сказать «нет»!..

– А ты пробовал? – спросил Гриша тоном, близким к суховато-ироничному, но глаза были растерянные, не умел он быть жестким.

– Пробовал, – махнул рукой Лева. – Но ты же знаешь, старик, что российский интеллигент слаб по определению. Ему необходимо дружество, единение. Я человек общественный, натура социальная, создан для форума как рыба для воды. А где ты видел у нас общественную жизнь? А? То-то. А водка сплачивает, – но увидев иронически поднятые брови Гриши, страдальчески-недоуменное выражение его лица, торопливо добавил: – Я понимаю, конечно, что водка – это суррогат. Но ведь ты ж понимаешь, что дружеское общение заменяет нам социальную жизнь! Не на собраниях же мне юбилейную аллилуйю петь! Знаешь анекдот, как пьяницу поднимает милиционер: «Как тебя зовут?» – «Не знаю». – «Где живешь?» – «Не знаю». – «Где работаешь?» – «Не знаю». – «А год у нас какой?» – «Юбилейный». – Гриша усмехнулся. Лева, довольный, забормотал: – Вот так-то! Мы, Гришенька, если хочешь знать, устали от юбилеев. Это своего рода протест, мое пьянство, – после этих слов Лева внутренне немного приосанился и даже сам себе стал казаться благороднее.

Гриша снова поморщился, хотя и постарался это сделать незаметно, но не получилось, Лева заметил, сжался, а Гриша, не глядя на него, глядя в стол, сказал:

– А по-моему, ты уж не сердись, пьянствуя, вы тоже вполне выражаете все то же юбилейное сознание. Ликование неизвестно по какому поводу. И никакой это не протест, а распущенность – в помощь все тем же юбилеям.

Лева совсем не чувствовал в себе сил для спора, а потому сразу перебросился на жалостливый тон:

– Наверно, ты прав. Но я ж говорю, что российский интеллигент слаб по определению. Природа у него такая. Будь он даже из мусульман, как наш Шукуров Игорь, водка все равно всех перебарывает. А сколько было замыслов, планов! В этой самой комнате, помнишь, как мы тебя с Лидией Андреевной уговаривали заняться делом, уговаривали писать! Молодые были, наивные, двадцать с гаком лет – не шутка! Я тогда первый раз от Инги ушел. Мы уже шесть лет прожили, думалось – огромный срок, хватит. И не думал, что вернусь. И еще вместе сколько лет протрубим. А вот на тебе! Казалось, через двадцать лет будем если и не мировыми знаменитостями, великими учеными, то хотя бы в своей стране на первых ролях, определяющими духовную атмосферу… И что же? Едва заметная составная часть этой атмосферы, не больше, – с исповедальной навязчивостью бормотал быстро Лева. – Ничего-то из нас не вышло толкового. Как и из мушкетеров Дюма через двадцать лет. Кто чем был, тем и остался. Мелкие должности, написано преступно мало. Можно было по крайней мере в пять раз больше!.. Эх!

Гриша кивал головой, мрачнея. И хотя Лева понимал, что по отношению к приятелю не совсем прав, а выходило по большому счету, что и прав. Но тот молчал, ничего не говорил.

– Ты вот, например, почему у нас не печатаешься? – ляпнул Лева, не подумав. Но тут же сообразил, что его тут вина, хоть вначале и пытался он привлекать Гришу, пару раз ему даже конъюнктурные темы предлагал, нужные для журнала, но Гриша тогда отказался, потом еще делал попытки Лева привлечь его с пользой для дела, но Гриша отнекивался, а собственные Гришины статьи не лежали в русле нужных тем, да и встречаться они с Гришей стали все реже и реже…

– Действительно, почему? – ответил вопросом Гриша.

Смущенно Лева затрепыхался, забормотал:

– Ты понимаешь, наш Главный губит журнал, приличных людей и статей не дает печатать, печатает только «нужников», ну, нужных ему людей – из начальства, академиков, цековцев, набирает сотрудников себе под стать, а сам говорить правильно не умеет, честное слово! Ребята за ним все его словечки и выражения записывают: «Я делаю первый выбор», «о чем я призываю», «окрутить» и «проправить» – это значит «обвести» и «отредактировать». А его перл: «Учение о развитом социализме имеет все черты настоящей теории»! Короче, как говорит Райкин, главным редактором он в состоянии не быть. Помнишь, там у него был образ лектора Степы, у которого сила в словах была, только расставлять он их правильно не умел. А недавняя фразочка, что «в журнале наблюдается небольшой прогресс вперед»! Или: «необходимо взвешенно оценивать»! Это же нарочно не придумаешь! А если не начальство печатает, то все равно нужников – всяких там Гамнюковых, Пустяковых, Лизоблюдовых! – Поскольку Гриша слушал молча, то Лева отпил еще глоток воды, желая хоть какой-то нейтральный жест сделать, чтобы, говоря словами Главного, «переломить ситуацию на позитивные рельсы». – Он себе в замы Чухлова взял, вопиющего хама, – продолжал Лева, – а старая гвардия уходит. Ушел из журнала Орешин, ушел Боб Юдин, говорят, Кирхов скоро уйдет, – сыпал Лева именами, которых Гриша наверняка не знал. Но так звучало убедительнее. Гриша все равно молчал. – Ив семейной жизни сплошные неурядицы, – пожаловался Лева, не зная, что еще сказать.

– Так ты что, от Инги все-таки ушел? Мне говорили, что у тебя молодая жена. Или ты и с ней не ужился? – спросил Гриша. Вежливо, но как о ком-то постороннем.

Лева почему-то был уверен, что у Гриши с Аней жизнь по-прежнему немирная, но поскольку Гриша об этом молчал, то и говорить было нечего. Приходилось о себе говорить. Лева снова протянул руку к стакану, стоявшему на краю стола, подержал воду в пересохшем рту, даже прополоскал рот незаметно, хотелось и горло прополоскать, но постеснялся и только медленно-медленно проглотил воду, чтоб лилась долгой и тихой струйкой. Еще бы от одной кружки пива он сейчас не отказался. Но надо было отвечать, и Лева сказал:

– Не знаю, как тебе и сказать… Ты сам подумай. Инга мне больше, чем жена, она товарищ, ты ведь ее знаешь. Но она не жена. Не могу я с ней. Понимаешь? Желание пропало. Я уж старался, но не могу, – говорить о себе было легко и приятно, а интимность темы придавала только остроту разговору. – Я перед ней, с ней – как с самим собой. Мои болячки, привычки, дурость – все она знает, все прощает. Я перед ней голенький и слабенький, как больной перед врачом или медсестрой, когда стыдиться не надо. Это важно. Это только годами совместной жизни дается. С Ингой все мое – мое. Я ведь на Ленке в двадцать один год женился, – шептал он громким шепотом. – До нее у меня женщин не было. Она у меня первая женщина была. Такое, брат, воспитание оранжерейное. Мы же интеллигенты, так нас воспитывают наши дурацкие родители, это мы потом распускаемся и до всяких безобразий доходим. Но я и после пяти месяцев с Ленкой был почти как нецелованный, и до Инги у меня снова женщин не было, то есть посчитай, да, до двадцати трех лет. Ты с нынешними-то сравни. Такие ли они? Сексуальная революция, она и у нас произошла. А я и после Ленки считал, что целовать девушку без любви нельзя, хотя и знал, что все так делают. Ты представь себе интеллигентного тихого студента, который пошел провожать девушку домой с вечера Назыма Хикмета, увлекшись разговором; в темноте он осмелел, да и девушка оказалась умненькой, понравилась ему, он и поцеловал ее на прощанье – ничего больше, клянусь тебе, ничего больше! Но она на поцелуй ответила, она меня, как выяснилось, давно отмечала, и я ей нравился, вот почему она меня тоже поцеловала. А вечером, вернувшись домой, а особенно наутро этот интеллигентный студент-недоросль считал, что обязан после поцелуя жениться, хотя даже не мог понять, нравится ли ему, как полагается, эта девушка или нет. А уж в том, что любви тут нет, он был уверен и потому терзался ужасно. Терзался таким пустяком! И это, заметь себе, после пяти месяцев семейной жизни, развода, двух холостяцких лет!.. Он потом снова с ней встретился. Думал, что как-то загладит свой проступок, извинится. Он даже не понимал, что женщин такие встречи только больше разогревают, лучше было б, если хотел порвать, вовсе не встречаться. А она и не сердилась, оказалась такая хорошая, добрая, умная, жалко ее. Вот так он и женился. Полюбил только потом. Да и полюбил ли? Может, привязался только? А привязанность – вещь не менее сильная, чем любовь. Может, и более. Да, все правда, так я и женился на Инге… Ты не знал?

– Не знал, – ответил Гриша. – Не знал. – Глаза его помягчели, увлажнились, проскользнуло в них сочувствие. – Ты же хороший, Левка, редкого ума человек был и есть! Зачем себя губишь? Зачем пьешь?

Лева знал, что у Гриши бывают такие восклицания искренней душевной сентиментальности, это отличало его от многих. И у самого Левки бывало это странное российское желание умилиться и все разом забыть и простить, но теперь такое состояние приходило чаще спьяну, было просто-напросто другой стороной «помадовщины»… Ведь вроде бы то же чувство, ан совсем не то. Раньше он умилялся чисто, светло, потому что верил своим мечтам, в свое будущее… Университетские все же годы! Бегали с Гришей на диспуты, концерты, лекции, бродили ночной Москвой, трепались, говорили, обсуждали, переживали, толковали на все лады каждое событие… И все это в памяти связывалось с песней юности и надежды: «Друзья, люблю я Ленинские горы, там хорошо рассвет встречать вдвоем…» Университет на Ленгорах еще только строился, но почему-то, хотя спроектирован был еще в предыдущее время, казался символом обновления всей жизни. Было это, было.

– Гришенька, голубчик, думаешь, я не понимаю? Я больше скажу. От этого и духовные ценности девальвируются. Распад культуры происходит. Есть у нас в редакции местный остряк, Илья Тимашев. Ты его, может, знаешь, читал статью о «профессорской культуре»? При этом, как мне кажется, весьма малосимпатичный тип. Не удивлюсь, если он и еще где работает. Слишком смело порой высказывается. Так вот он тем не менее как-то хороший анекдот рассказал. Идет по улице пьяный. Видит – стоит памятник. «Кому?» – спрашивает. «Великому русскому писателю Чехову», – отвечают прохожие. «А-а, – бормочет пьяный, – это который „Муму“ написал!..» – «Да нет, – говорят. – „Муму“ Тургенев написал». Тут пьяный взрывается: «Вот всегда у нас так! „Муму“ написал Тургенев, а памятник Чехову поставили!» Потрясающий анекдот, верно? Во-первых, кроме «Муму», выговорить и вспомнить ничего из русской культуры мы не в состоянии, а во-вторых, и в самом деле забыли, кто что сделал. Все как в тумане. Честно говорю тебе: сколько раз пробовал остановиться, слово себе давал, Инге давал, но не сдерживал, ничего не получалось. А знаешь, как на тебя женщина начинает смотреть, когда ты ей раз за разом обещаешь, а не держишь слова? Как на жалкого слабака! Ты и сам так на себя начинаешь смотреть! Все надеюсь, что вот Верка родит – брошу пить, завяжу. Тогда ответственность появится, особенно если сын будет.

– А перед самим собой ответственности недостаточно?

– Гришенька, это ты мне мои слова двадцатилетней давности возвращаешь!.. Я тогда тебе тоже все об ответственности перед самим собой говорил, говорил, чтоб ты бросил все и занялся наукой. А ты все на сына, на Бориса кивал, что не можешь его оставить, что у тебя перед ним ответственность есть. Вот я себя проиграл, потому что не о ком заботиться было, а ты все же хоть кое-как, а держишься. Ну извини, старик, может и не кое-как, а как следует, не в этом дело. А в том, что я тоже хочу воскреснуть, остаться на земле хоть как-то, сын мне поможет.

– Я не знаю твою Верку, – Гриша произнес эти слова медленнее. – Я знал, что ты Ингу оставил, но про Верку знаю только, что она есть. Давно, однако, мы с тобой не виделись. И кто она?

Вопроса этого Лева, не признаваясь себе, все же почему-то боялся. Ребята знали Верку, видели Левку каждый день, его жизнь, его эволюция, его связи и поступки были им понятны без объяснений, а Грише слишком надо много объяснять. «У него моя жизнь не очень-то перетряхнута, – думал Лева, – в его калейдоскопе. И это очень хорошо. Я там все еще присутствую, пусть слегка меняя очертания – от близкого друга до почти бывшего друга. И надо сделать так, чтоб там остаться, с другой женой, но остаться. Нет ничего страшнее, если перетряхнут калейдоскоп твоей жизни, и ты куда-то вывалишься».

– Верка? Она очень хорошая. Тебе что, ее социальный статус? Ну невысок. Среднее образование, работает машинисткой. Но в этом разве дело? Разве дело в образовании? Понимаешь, она умная, красивая, добрая, почти как Инга, и, самое главное, она тоже своя. Это ведь самое главное! Ты согласен? Есть и еще, чего мне в. Инге не хватало, старик, а это очень важно, то, что я сейчас скажу, без этого мужчине с женщиной не жить, это даже не постель, хотя постель очень важна, чего скрывать, но это важнее: она меня уважает и почитает, я для нее нечто значу, не просто как мужик, а как выдающаяся фигура, Она с такими раньше не сталкивалась, это лестно, старик, это приятно, это надо, чтоб тебя в твоей семье уважали. А Инга за долгие годы потеряла веру в меня, перестала уважать. А это силы отнимает, вера же в тебя силы придает. Ты извини, что я так все вываливаю, мне давно хотелось с тобой поговорить, исповедаться, что ли… Исповедь возникла же не случайно. Она душу очищает, спасает, лечит. Исповеднику, конечно, тяжело чужую грязь видеть. – Лева выпил снова глоток воды, но скорее автоматически, потому что, несмотря на длинный разговор, сухость в горле и жажда прошли.

– То есть, – перебил его Гриша. – ты хочешь сказать, что в вашем разводе виновата Инга?

– Не так прямо, Гришенька, не так прямо. Вон у тебя Владимир Соловьев на полке стоит. Там стихи его есть? Ну, неважно. Инга все любила повторять его строчки. Это она говорила, что человек сам творец своего несчастья. Я согласен с ней. Каждый сам в своей жизни виноват, это понятно ведь. Она обычно цитировала из Соловьева вот что. Стихи, правда, шуточные, но ничего.

– Да ты прочти лучше, чем рассуждать.

– Читаю. Если, конечно, правильно помню:

 
Своей судьбы родила крокодила
Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила —
В могиле тьма.
 

Понял? Каждый человек рождает крокодила своей судьбы… – на этих словах Лева поперхнулся и замер, уставившись на Гришу. Перед глазами всплыла в мутном таком ракурсе вчерашняя длинномордая высокая фигура, вчерашний кошмар, но все-таки одно дело стихи и рассуждения, другое – реальность жизни. Да и ребята его утром успокоили, посмеялись.

– Ты чего? – спросил Гриша. – Призрак увидал?

– Х-хе, – тоном Кирхова попытался ответить Лева, то есть тоном, как казалось ему, выражающим абсолютное презрение к вопросу и абсолютную же независимость (интонациям Кирхова многие подражали в их конторе). – Не говори чушь! – И тут он почувствовал такой позыв к мочеиспусканию, что, чудилось, еще секунда и разорвет мочевой пузырь. «Пиво проклятое», – подумал Лева. – Ты извини, – вскочил он. – Мне надо… надо выйти.

– Куда? – не понял Гриша.

– В туалет. Надеюсь, он у вас на том же месте?

– Разумеется. У нас все на том же месте, – в ответе был намек на Левин так и не разыгранный как следует вопрос о Гришиной жизни. – Ты географию квартиры помнишь?

– Угу. – Приплясывая, Лева выскочил в коридор, бросив мимоходом: – Надеюсь, Аня меня по дороге не съест?

В коридоре никого не было. Лева быстро прошмыгнул мимо деревянных полок с журналами и книгами, занимавших все коридорные стены, и тоже – от пола до потолка. Ему показалось даже, что добежать не успеет. Но успел. Выйдя оттуда и чувствуя огромное облегчение, способность воспринимать окружающий мир, он услышал движение и шебуршание в Аниной комнате: похоже, что она куда-то собиралась или чего-то делала. И тут Лева вспомнил, что Гриша ведь говорил ему, что с Аниными родственниками, или нет, с одним из родственников что-то случилось. Но что? Надо было скорее пройти к Грише в кабинет, спросить, в чем у них дело, пока ненароком не вышла Аня. Однако не удалось. Дверь Аниной комнаты открылась, на пороге стояла Аня. За двадцать-то лет она погрузнела, потучнела, хотя и не сильно, носила очки, по-прежнему делала себе перманентную завивку, чтоб волосы кучерявились, и по-прежнему взгляд, обращенный на Леву, был суров и неласков. Хотя было в нем сейчас некое ожидание.

– Здравствуй, Анечка, – пробормотал, согнувшись, Лева.

– А ты руки после туалета теперь не моешь? – явно она хотела что-то другое спросить, эта фраза вылетела от раздражения, это Лева почувствовал.

– Мою. Я туда и шел. – Он метнулся в ванную комнату и через минуту уже снова стоял перед Аней.

– Ну и что скажешь? – Тон ее стал мягче, отчасти даже виноватый, а лицо было почему-то белое, ни одной живой черточки.

– По поводу?.. – переспросил Лева, не среагировав и сразу, и оторопел, увидев, как отшатнулась от него Аня, с недоумением и возмущением во взгляде.

– То есть ты имеешь в виду тот вопрос, по поводу которого мне по телефону говорил Гриша? – неуклюже завертелся Лева, переминаясь с ноги на ногу и пятясь к Гришиному кабинету.

– Если это ты называешь «вопросом», то говорить нам с тобой, конечно, не о чем! – за-пунцовела вдруг разом Аня. До этого она казалась старше Гриши, старее даже, а теперь снова помолодела. – Где Гриша? Гри-ша! – позвала она, сжав на груди руки.

– Ты держишь на меня зло и не любишь меня. Я понимаю, – сказал Лева самым гадским и оскорбительным своим голосом, который он всегда выпускал, когда попадал в безвыходное положение и собирался прибегнуть к хамству. – У нас с тобой старые счеты.

– Лева, остановись! – крикнул подошедший сзади Гриша, хватая его за плечо.

– Ничего, Гришенька, родной!.. Я молчу. Просто Ане не нравится, что я пришел к вам в дом. Боже мой! Да я сейчас уйду. Пожалуйста, – он видел, что лицо у Ани стало в тон ее ярко-красному байковому халату, тонкие губы плотно сжались.

– Ребята! Лева! Аня! Остановитесь! Вы что! – говорил, а то даже и восклицал миролюбивый Гриша. – Как вам не стыдно! Такой день сегодня грустный, тяжелый! Надо всем вместе быть и не ссориться. Жизнь слишком коротка, чтоб ее на такое тратить. Пошли все на кухню. Это даже хорошо, что Лева приехал. Мы же с тобой, Анечка, об этом говорили уже. В такой ситуации мужчина всегда может понадобиться, хотя бы гроб нести или венки…

– Мужчина, может быть… – сказала Аня презрительным, но тихим голосом, приоткрывая дверь в свою комнату. – Я пошла собираться. Тебе тоже пора, если, конечно, ты хочешь со мной ехать. Можешь в конце концов и со своим другом остаться. Вам наверняка есть о чем поговорить… Но об этом я тебе говорить запрещаю. Это меня касается. – И она закрыла за собой дверь.

«Так и не простила, – подумал Лева. – Все же ограниченность и злопамятность женского ума поразительны».

Он повернулся к Грише. Тот стоял понурившись и задумавшись.

Как только еще в разговоре с Аней Гриша помянул о венках и гробе, Лева сразу вспомнил то, что говорил ему Гриша по телефону, о Горе-Злочастье, которое явилось к Аниным родственникам, об Анином погибшем племяннике, иными словами, думал он, ему пофартило, повезло, что не пришлось сознаваться в своей забывчивости, теперь надо только делать вид, что он и раньше помнил, и упрек может быть только один – в грубости сердца, в невнимательности, в эгоизме. Неприятно, но перенести почему-то легче, чем упрек в забывчивости. И Лева забормотал:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю