355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Юрасов » Враг народа » Текст книги (страница 9)
Враг народа
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:42

Текст книги "Враг народа"


Автор книги: Владимир Юрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Глава семнадцатая

Серов был немного ниже Федора и строен, несмотря на свои пятьдесят лет, лицо было интеллигентное, виски – седые, руки – холеные. Он сидел в кресле небрежно, закинув ногу – в хорошем сапоге – за ногу. Заместитель Министра Внутренних дел, один из руководителей СМЕРШ’а, генерал-полковник – это заставляло напряженно следить за ним и верить, что все кончится благополучно – такому незачем гнаться за лишним орденом – он не носил даже орденских планок. Говорил он ровно и чуть-чуть устало.

Глаза были тоже усталые и мягкие, что никак не вязалось со СМЕРШ-ем и МВД.

– Вам помог случай, счастливый случай. Вы знаете, что вас ждало – лагерь, а то и смерть в заключении. Нелепость? Нет, логика. Вы нарушили приказ. Разве не прав командир, расстреливающий солдата за самовольную отлучку во время боя – к больной ли жене, к умирающей ли матери – все-равно! Вы сами отдали бы своего солдата под трибунал, если бы он нарушил ваш приказ командира. Почему же вы считаете нелепостью заключение в лагерь вас, нарушившего приказ? Почему?

– Но ведь это, товарищ генерал-полковник, логика военного времени, ведь боя-то нет.

– Нет, бой идет! Неумолимый, непрекращающийся, бой нового мира с обреченным. И он не прекратится, он не может прекратиться, если мы хотим победить. И нет нам отдыха, и не будет! – на выбритых щеках Серова обозначились складки – от носа к углам рта.

– В другое время – в прошлом или будущем – вы, возможно, были бы прекрасный член общества, а теперь – вы «слишком много думаете о себе», как писал ваш любимый Блок. Вспомните Вертера, Чайльда Гарольда, Рудина, Печорина – они были интересными, яркими, но они были «лишними людьми» своего времени.

Федор вспомнил себя перед зеркалом у Марченко – «лишний человек XX-го века».

Время требует от нас жизни солдата и военной дисциплины. Если до войны мы были вынуждены жить в осажденной крепости, то теперь должны жить в армии за пределами крепости, – Серов остановился, словно приглашая Федора.

– Я воевал, товарищ генерал-полковник, и, кажется, не хуже других. Разве я не исполнил своего долга перед родиной?

– Вы воевали хорошо, но вы мальчик. Неужели вы думаете, что у коммунистов родина и защита родины – цель? Мы с вами русские, нам выпало счастье стать первыми гражданами Союза Советских Социалистических Республик. Наш долг служить Союзу, служить каждой его республике, в том числе и каждой будущей, понимаете – будущей!

Зазвонил телефон. Серов перегнулся через ручку кресла и взял трубку.

– Да… хорошо… Фамилии арестованных мне не нужны, но сводки числа арестованных по провинциям пришлите обязательно.

Федор вдруг вспомнил, что этот человек, сидящий перед ним, в 1943 году руководил страшным по жестокости выселением населения республик на Северном Кавказе – ингушей, чеченцев, балкарцев, карачаевцев и других, он и крымских татар ликвидировал, и калмыков, а в октябре 41-го усмирял рабочих на заводах Подмосковья. Об этом рассказывал как-то Баранов, а тому, наверное, Колчин.

Федору стало душно, захотелось растегнуть воротник. Серов снова говорил с ним:

– Вы, конечно, удивлены моей помощью. Дело в том, что Екатерина Павловна моя племянница. Она мне все рассказала.

Федор вспомнил, что Катя как-то говорила, что знает Серова, но что племянница – он не знал.

– Да и случай ваш характерен в общих послевоенных настроениях. Кроме того, я тоже человек и «ничто человеческое мне не чуждо», – он посмотрел на ногти, – вспоминать это случается редко. Поймите, молодой человек, имея дело с миллионными массами, мы не можем делать исключений. У нас нет ни времени, ни возможности разбираться в отдельных случаях, – приказ, если отступать от правила, не будет действен и приведет к развалу армии. Быть бы вам в лагере, где мы заставляем людей работать на общее дело, людей, «слишком много думающих о себе», но ряд обстоятельств позволил мне обратить внимание на ваш случай, и пусть это будет вам уроком.

Федор сидел обессиленный. Благодарить Серова было почему-то неловко – Федор понимал, что все плохое обошлось – Катя его спасла. Думать об этом он сейчас не мог. Серов продолжал:

– Я не собираюсь вам читать лекцию исторического материализма и классовой борьбы, но я хочу сказать, что за этими сухими категориями скрывается жизнь. Капитализм приспособляется, ловчит. Капитализма, в классическом понимании этого слова, уже и нет, но сущность его остается, и история никогда не простила бы нам беспечности.

Возьмите факт неуклонного роста населения – после этой, самой жестокой в истории войны, население все-таки возросло. Скоро – в историческом понятии– людей на земле будет больше, чем возможностей, если останется капитализм, их прокормить. Это означает голод масс и их недовольство порядком вещей и обладателями жизненных благ. Революционность масс прямо пропорциональна росту населения. Простая логика показывает неизбежность падения капиталистического порядка. Но капитализм может разрешить противоречия, как собирался Гитлер, – уничтожением «унтерменшей», и так во всем.

«Неужели он, на самом деле верит этому? А техника Запада? А гуманизм Запада? Что, разве его об этом спросишь», – подумал про себя Федор.

– Поэтому мы не имеем права успокаиваться, пусть демократы отдыхают, а мы будем продолжать наше дело, наш долг перед историей и всем будущим человечеством.

«Да нужно ли это будущему человечеству? Имеют ли право будущие, не родившиеся еще люди на страдания и гибель живых людей!» – , – Загонять их в кризисы, отрывать куски их территории, готовиться день и ночь к решительной схватке с ними. Они могут догадаться и кинуться на нас – сил у них много, одна атомная бомба чего стоит. Поэтому надо их разъединить, подтачивать их силы изнутри, атомную бомбу сделать или выкрасть, а то просто купить у них – они всем торгуют, а, главное, мы обязаны всегда быть в состоянии мобилизации, в состоянии сжатого кулака. Наша слабость в том, что у них существование свободнее и богаче для человека, и в этом соблазн для нашего уставшего человека – солдата. Поэтому мы не можем общаться с ними, не можем разрешить своим людям жить так, как им хочется, – не можем вам разрешать ходить в их кино, любить их девушек…

«Неужели он знает про Ингу?» – похолодел Федор.

– Как бы вы поступили с недисциплинированным солдатом? – вдруг спросил Серов, Федор растерялся.

– У меня., у меня не было недисциплинированных, – и смутился.

Серов быстро поглядел на него, но, заметив смущение Федора, продолжал:

– У вас не было, так были у других командиров. Таких солдат расстреливали или отправляли в штрафные батальоны. Вы нарушили приказ, но, учитывая ваши заслуги и обстоятельства, мы ограничиваемся жизненным штрафбатальоном – вас демобилизуют. Там, в Советском Союзе, моя власть кончается. За вами везде будет следовать ваше личное дело, где записан и ваш арест, и арест вашей сестры, и все остальное. Малейшее отклонение от службы, от тяжелого, но благородного долга советского человека-солдата, уже штрафника, будет означать для вас гибель.

И мой вам настойчивый совет – никогда, вы слышите, никогда не нарушайте приказа – «кто не с нами, тот наш враг!», а врагов мы уничтожаем беспощадно, даже тех, кто имеет смелость ослушиваться нас, кто имеет хотя бы каплю непокорной нам крови! – лицо Серова изменилось, углы рта опустились, туловище наклонилось вперед, к Федору, побелевшие пальцы сжимали ручки кресла. Опомнясь, он откинулся на спинку, и лицо приняло прежнее выражение.

– Я вам убедительно советую ехать в провинцию, скажем, в… Архангельск, жениться, иметь детей, работать так, как вы воевали. Если вас снова не наградят «Героем Советского Союза», а это с нарушившим однажды приказ почти наверное случается, не ропщите, – Серов засмеялся глазами и посмотрел на ногти.

«Они все знают!» – с ужасом подумал Федор.

– Вы человек интеллигентный и думающий и, конечно, будете всегда как-то объяснять новые приказы и события – объясняйте их всегда одним: так нужно партии! И только так вы не ошибетесь. Критикуйте только то, что появляется и существует вопреки воле партии. Резюмируя мои искренние пожелания: подальше от центра – в провинцию, где вас лично будет знать местное начальство, женитесь и не мудрствуйте лукаво.

Серов встал. Встал и Федор, Все было ясно: ехать в Архангельск, жениться на Кате и «не нарушать приказов».

Серов протянул тонкую руку. Федор молча пожал ее и уже потом сообразил, что надо поблагодарить.

– Я никогда не забуду всего, что вы мне сказали и что сделали для меня, товарищ генерал-полковник.

– Не забывайте – это вам поможет, а благодарить меня не за что, поблагодарите лучше Екатерину Павловну. Желаю удачи.

Федор опомнился только у выхода из инженерного городка – постовой спросил пропуск. Горели фонари. Федор медленно пошел вдоль забора. Его догнал автомобиль и остановился у тротуара рядом с ним. Дверца распахнулась, и он узнал Катю. На всю жизнь запомнился ему свет фонаря, ее протянутые к нему руки, бледное, счастливое лицо и странное, новое выражение глаз – робкое и застенчивое. И подошла она как-то неуверенно, и руку подала молча, словно робеющая девочка.

Он поцеловал руку, потом другую и, не выпуская ее, не в силах что-нибудь сказать, пошел рядом. Так, не сказав друг другу ни слова, дошли они до проходной. Было предельно ясно; отныне все в нем принадлежало ей.

Они поехали ужинать в «Москву». В зале для старшего комсостава было пусто – только за одним столиком сидел незнакомый полковник. Официант, принимая от Кати заказ, заметил: «Для вашего мужа разрешите посоветовать бифштекс». Катя ужасно покраснела, так что Федор поторопился сказать:

– Пусть будет бифштекс.

Она сделала вид, что смотрит карточку вин, но было видно, как лихорадочно блестели из-под ресниц ее глаза.

Федор стал рассказывать – о «Марморхаузе», о Колчине, о Серове. Об Инге решил не говорить. Ему очень хотелось и о ней рассказать, но ему казалось, что он не имел права делать Кате больно и еще в такой день. Она и так выглядела больной. Инга продолжала жить в нем, но это не мешало ему в его решении о Кате, только было в этом решении что-то, как и в ту ночь у Марченко, – невозможность обидеть ее, и это смущало его.

Рассказывая о Серове, Федор неожиданно вспомнил свое состояние год тому назад, когда лежал в госпитале и думал об угрожавшей ему ампутации ноги, – все в нем тогда протестовало, но он знал, что если бы: пришлось ампутировать, то, несмотря на этот протест, он согласился бы и дал себя резать.

Тогда это было в воображении раненого, а сейчас наяву – он дал согласие на ампутацию. Чего – он еще не знал.

– Будто дал согласие на ампутацию, а чего – не знаю, – сказал он вслух.

Катя испуганно посмотрела на него.

– Нет-нет, пойми меня правильно, пойми меня; он сказал, что малейшее отклонение от «тяжелого, но благородного долга советского человека», от «приказов партии» будет означать для меня гибель! И сам назвал это «жизненным штрафбатальоном». Безропотно жить, похоронить себя в глуши провинции, собственно, без надежды, ибо я ныне «штрафник», и еще назвал это «счастливым случаем» для меня! И это еще не главное: страшно то, что они меня, тебя, весь народ используют и дальше будут использовывать, как средство для своего «боя», И я… согласился. Понимаешь? Согласился на ампутацию.

Катя оглянулась на полковника за столом.

– Фанатик. «Нам некогда разбираться в отдельных случаях», «мы не можем разрешить нашим людям жить, как им хочется». Ты понимаешь? Люди, видишь ли, «слишком много думают о себе!» По-ихнему нужно отказаться от себя, всем быть такими же фанатиками, а если нет, то иди в лагерь – будь рабом! Ты понимаешь, Катя?

– Федя, успокойся, не‘надо так громко. Ты устал, тебе нужно отдохнуть.

Федор потер лоб.

– Хорошо, Катя. Да, да, я пойду домой и посплю. Завтра надо оформлять демобилизацию… в «штрафники» оформляться, – криво усмехнулся он.

Катя с нежностью поглядела на него и тихонько погладила по руке.

– А я не знал, что ты его племянница, – вспомнил он.

Катя испуганно поглядела на него.

– Пожалуйста, не надо, забудь это и никогда, пожалуйста, никогда не вспоминай этого и не говори, – твердо проговорила она.

У автомобиля они простились.

– Завтра я позвоню. Спокойной ночи, Катя, – Федор устало, словно просил его простить, улыбнулся ей. Автомобиль тронулся, Катя помахала сквозь стекло. Федор опять виновато улыбнулся.

Глава восемнадцатая

Эту измученную, усталую улыбку его в свете уличного фонаря – последнее, что увидела она. Ей стало грустно от того, что оставила его одного и что надо ехать домой. Аркадий, конечно, уже вернулся. Теперь он ужинает один и не всегда, как раньше, после ужина уезжает на службу.

– Поезжайте, пожалуйста, медленнее, и не домой, а куда-нибудь – я хочу проехаться, – сказала она молчаливому шоферу – старому берлинскому шоферу такси.

Она забилась в угол, съежилась и стала вспоминать весь их ‘разговор в «Москве».

Вечерний Берлин – черные развалины, редкие фонари, серые пятна снега – плыл по сторонам, но Катя его не видела.

«Для него это ампутация… Ампутация свободы… Именно, свободы… Это значит – всю жизнь будет чувствовать себя калекой… Кончится тем, что возненавидит и себя и меня… Неинтересная работа, скука провинции и, конечно, станет пить… Кончится тем, что я превращусь для него в причину неудавшейся жизни… Вечное раздражение неудачника… Что бы я ни делала, а серость и бедность провинциальной жизни его доканает… И я, и любовь моя, и дети будут только раздражать…

Будет стараться сдерживаться, будет понимать, что несправедлив, и от этого ему будет еще тяжелее… А неизбежные в нашей жизни «чистки», аресты, неизбежное для него теперь положение поднадзорного… Еще вдруг почему-либо Николая Васильевича переведут из Архангельска… Что тогда?

Будет жить воспоминаниями о боевом прошлом… Станет надеяться и ждать новой войны, чтобы забыться в ней, чтобы вырваться из «штрафного батальона»… Чтобы уехать от опостылевшей семьи… Да его теперь и в армию могут не взять – куда-нибудь в тыловое ополчение… Боже мой, Боже… как я люблю его! Федя, Федюшка, я так люблю тебя, так люблю! И понимаю и не осуждаю… Что же нам делать, Федя? Я, ведь, на край земли готова идти с тобой… только бы быть с тобой…»

Мысль Кати, после внутренне произнесенных слов «на край земли», побежала по воображаемой географической карте Советского Союза, дошла до границы и вдруг увидела, что это еще не «край земли» – за линией границы шли очертания других земель и материков. Так уж устроен человеческий мозг – мысль на мгновение остановилась, по советской привычке думать о земле в пределах красной краски, потом перепрыгнула и побежала.

Катя даже вздрогнула, но все ее сомнения, вся ее любовь, заполнявшая сейчас ее, увидели вдруг выход и бросились в догадку – бежать!

Бежать с Федором, бежать вместе в мир, где нет солдатчины, где не нужно ампутации, где можно взять его за руку и идти, идти, куда глаза глядят!

Где можно любить, спать с ним, бродить по берегу южного моря, слушать чужие песни, петь свои, где можно работать, никому не отдавая в этом отчета. Где можно «думать о себе», без риска быть загнанным в лагерь.

Мысль о побеге с Федором, побеге для него, для своей любви к нему, прожгла и ослепила ее, так что она стала задыхаться. Но тут же властно встало: «А мама?» И свет померк. Мама останется одна. Маму могут выслать, могут посадить в лагерь за то, что дочь бежала, за то, что дочь полюбила. «Может быть, дядя поможет? Вряд ли». О муже она не подумала, может быть, потому, что за побег изменившей жены его не могли наказать, да и очень уж крепкое место занимает он на службе и в партии. Но мама! И сердце уже просило маму простить, и знало сердце, что мама простит за то, что дочь полюбила.

«Есть ли то, чего я не отдам тебе, Федя? – Нет, нет, нет,» – стучало внутри.

– Пожалуйста, назад! – крикнула она шоферу так, что тот испуганно обернулся. Забывая немецкие слова, она сказала, чтобы ехать на квартиру к Федору.

Подходя к дому, первое, что Федор увидел, – темные окна Ингиной комнаты. Мысли об Инге, которые он до сих пор гнал от себя, поднялись в нем и он почувствовал страх. Невольно ускорив шаги, быстро вошел в парадное и, шагая через три ступеньки, взбежал по лестнице – дома должна была быть записка. Он так торопился, что несколько раз не попадал ключом в замок.

Квартира была убрана и натоплена, как в то утро, когда он вернулся от Марченко. Он включил все лампы, дважды обежал комнаты, но записки нигде не было. Забыв снять шинель, присел у стола, и в то же мгновение услышал, как кто-то поспешно стал отпирать входную дверь. Не успел он подумать, что это она, как дверь в столовую распахнулась и Инга, бледная, с дрожащим ртом, вбежала в комнату. Молча кинулась она к Федору, судорожно обхватила его шею и вся – телом, горячей щекой, полными слез ресницами – прижалась к нему. Она хотела что-то сказать, но только застонала и разрыдалась. Федор крепко сжал ее плечи, словно хотел удержать рыдания.

– Не надо, девочка моя, не надо,, не надо так…

Инга подняла заплаканное лицо и глазами, еще полными слез, в рамочках слипившихся ресниц, стала оглядывать его лицо, словно хотела что-то проверить. И столько горя, столько тревоги и любви было в них, что Федор почувствовал невозможность сказать ей о случившемся.

Она была дома, когда над головой раздались его шаги. Все эти дни она никуда не выходила, боясь пропустить его или известия о нем.

Когда его увезли, на следующий день приходил какой-то русский, он перерыл всю квартиру и допрашивал ее. Она сказала, что ее мать убирала квартиру господина майора, а после ее смерти убирает она – часа два в день, когда господин майор. на службе. И еще она сказала, что у нее есть жених, который работает, и что она скоро уедет к нему. Русский гадко шутил с нею и обещал заходить в гости, но, слава Богу, больше не приходил.

Она каждый день убирала квартиру, убирала и плакала. Несколько раз приходила невеста Карла – Карла арестовали в тот же вечер у Бранденбургских ворот. Никто не знал, что с ним случилось, но сегодня он вернулся ужасно избитый. Он ни в чем не сознался, говорил, что возвращался из деревни от бабушки, которой не застал дома (он знал, что в тот день бабушки не было дома). Он лежит в постели, доктор сказал, что осложнений нет. Просит немедленно дать ему знать, если что станет известно о Федоре.

– Но ты но ты снова дома, – Инга не удержалась и заплакала опять, – не буду, не буду… Только скажи, что уже никто тебя у меня не отнимет… Если бы ты знал, как я мучилась, что только не передумала…

«Как мне сказать ей о предстоящей демобилизации и обо всем, что случилось?» – он смотрел на ее лицо, на глаза, на худенькие плечи, давно ставшие родными, – и ему надо было отказываться от них! Образ Кати прошел в сознании, но Инга перебила:

– Ведь тебя не увезут из Германии? Что они делали с тобой – ты так похудел? Ах, это я во всем виновата! – в отчаянии сказала она и опять заплакала.

– Не плачь, Инга… Они меня только спрашивали о Карле… И отпустили. Что будет – не знаю. Может… может, мне придется уехать, – тихо, не глядя на нее, вдруг сказал, неожиданно для себя самого Федор и испугался.

Он боялся слез, но Инга сразу перестала плакать, и он скорей угадал, чем увидел, как она побледнела. Она вся обмякла, сгорбилась.

– А как же… а как же я? – едва слышно проговорила она.

Это чуть слышное «а как же я?» переполнило его такой жалостью, что он схватил ее похолодевшие руки, притянул к себе и принялся торопливо гладить по голове, как ребенка.

«Что же делать? Боже мой, что же делать? И всему виной – я!… Только бы она выбралась из разлуки, только бы встретила хорошего человека!…

«Но будет ли она счастлива?» И когда представил, что Инга, его Инга будет счастлива с кем-то чужим, что этот чужой будет ее обнимать, целовать эти руки, рот, глаза, – его так и ударило. Он прижал ее к себе еще крепче, словно кто-то уже отнимал ее у него.

«Кому это нужно – ее гибель здесь, моя там – ведь там меня ждет жизнь раба, как они ни называй ее – «тяжелый, но благородный долг советского человека»?! Кому нужен этот «долг» – мой, Сони, отца Василия, миллионов других, в том числе и этого фанатика?! Кто им дал право распоряжаться человеческими жизнями?!»

Инга, не отрывая щеки от груди Федора, заговорила быстро и решительно:

– Я напишу вашему Сталину, я буду просить его до тех пор, пока меня не пустят в Россию к тебе… Ты говорил, что если Германия станет советской, то ничто не помешает нам. Я стану коммунисткой и буду делать все, чтобы Германия скорее стала советской. Я и об этом напишу Сталину.

Как ни тяжело было Федору, он улыбнулся:

– Дорогой мой глупыш, ты не знаешь, что говоришь: если ты напишешь о нас, то меня арестуют. Даже добейся ты разрешения въезда в Советский Союз, то они однажды скажут, что ты приехала шпионить, и тебя и меня расстреляют, а детей наших посадят в лагерь.

Инга потерлась щекой о шинель Федора:

– Как же русские могут жить в такой, такой… такой страшной жизни? Зачем же тебе возвращаться туда?

Когда она сказала это, легкий холодок пробежал у него между лопаток.

В нем, как почти в каждом советском человеке, случайно попадающем заграницу, мысль о невозвращении жила всегда, но инерция привычек, судьба близких людей, неизвестность жизни на чужбине, наконец страх, связанный с этой мыслью, обычно, делали ее в самом начале пустым мечтанием.

Но теперь, после ареста, после невозможности, как ему сейчас показалось, терять Ингу, мысль эта поразила его соблазном освобождения. – «А Соня?» Соня была в лагере, помочь ей, когда сам стал «штрафником», он ничем не мог. «А Катя?» И это сразу совсем заслонило открывшуюся было дверь. После всего того, что произошло сегодня, после того расстояния в Карлсхорсте, которое они вместе прошли рука об руку, после счастья в Катиных глазах в «Москве», он уже не принадлежал себе, она одна имела на него право.

И словно в подтверждение всего этого, дверь комнаты медленно отворилась и на пороге появилась Катя.

Как громом пораженная, стояла она и смотрела на Ингу. Инга не захлопнула входную дверь и Катя вошла без звонка. Испуганная неожиданным появлением женщины в беличьей шубе, в которой не сразу узнала «фрау оберст», Инга только крепче прижалась к Федору. Его рука замерла на волосах девушки, другая обнимала плечи.

Было видно, как отливала краска с лица Кати. При электрической свете оно стало почти серым. Левой рукой она схватилась за косяк двери. Все это время она не сводила остановившихся глаз с лица Инги. Федор хотел подняться, но Инга вцепилась так, что он снова сел и стал отрывать ее от себя.

Катя на секунду взглянула на него, и странен был взгляд ее необыкновенно почерневших глаз. Потом рывком повернулась, пошатнулась и кинулась в коридор.

Федор молча, грубо оттолкнул от себя Ингу и бросился за Катей. Двумя прыжками догнал он ее на лестнице, забежал вперед на ступеньку ниже и стал ловить руки:

– Катя… не надо… я не решался тебе сказать… выслушай меня,, ради…

Она жестом остановила его. Лицо ее было спокойно и как-то торжественно красиво; но, было видно, что вот-вот она потеряет сознание.

– Я опоздала, Федя… Я пришла сказать… сказать, что тебе нельзя возвращаться в Союз… тебе там нет места… Я… я хотела бежать… с тобой, но мое место оказалось занятым. Теперь я понимаю все., почему ты не мог полюбить меня…

Федор с ужасом смотрел на нее. Совпадение слов Инги, его мыслей и того, что говорила сейчас Катя, так его потрясло, что он даже не сделал попытки задержать ее и только стоял и смотрел, как она уходила и как скрылась за дверью.

Когда опомнился и с трудом, отяжелевшими вдруг ногами, опираясь на перила, стал подниматься, внизу раздался шум отъезжавшего автомобиля.

Инга сидела в том же кресле и только слезы медленно текли у нее по мокрым щекам. Федор прошел к обеденному столу и сел на стул. Тупая боль в висках мешала, и он бессмысленно смотрел на противоположную стену. Прошло несколько минут, как вдруг резко зазвонил входной звонок. Федора словно сорвало, Он бросился в коридор. На лестнице никого не было. Он заглянул вниз, в пролет лестницы, потом вверх – никого. Внизу на улице снова раздался тот же шум отъезжавшего автомобиля. И только тогда заметил у кнопки звонка торчавшее письмо.

«Желаю вам обоим счастья. Прощай.» – написано было торопливо рукой Кати. Засунув под кнопку письмо, она спустилась и позвонила с улицы.

Так, с письмом в руке, он вернулся в столовую. Инга уже не плакала и сразу заметила письмо. Федор снова сел за стол, прожив письмо перед собой на скатерть. Инга ревниво следила с кресла.

– Она., желает… тебе и мне… счастья, – глядя в то же место стены, каким-то деревянным голосом проговорил он.

– Она… желает тебе и мне счастья. Ты понимаешь?., Я не стою ее пальца… Мы оба не стоим ее пальца, – все так же глядя на стену, повторил он.

Инга, стараясь не шуметь, встала и подошла к нему.

– Ты ее любишь, Федя?

– Разве я могу любить ее, разве я могу так любить! Я не стою одного ее пальца, – ожесточаясь, громче и громче повторял он. – Она знает, что мне нельзя туда возвращаться, для меня знает! Она меня любит так, как никто никогда не любил и не будет любить! Мы оба не стоим ее пальца! – руки его сжались и потащили скатерть. Письмо упало на пол.

Инга обхватила его руками:

– Федя, не надо… Федя, не надо!

Он был на грани припадка, но события последних дней так измучили его, что он вдруг сразу как-то стих и дал уложить себя.

Долго лежал с закрытыми глазами, боясь, что расплачется.

Катя потеряна – это было в ее глазах, в жесте ее руки, там, на лестнице. Потеряно было все, оставались Инга и Соня, – Инга сидела у его ног, а Соня была «там». Когда он пытался думать, что ждет его «там», наплывало что-то черное, тяжелое и начинало нестерпимо болеть в висках.

В эту ночь Федор решил бежать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю