355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Юрасов » Враг народа » Текст книги (страница 2)
Враг народа
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:42

Текст книги "Враг народа"


Автор книги: Владимир Юрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 10 страниц)

Тоня вышла по хозяйству. Рыльская молча смотрела на Федора. Чтобы скрыть неловкость от рассказа Баранова, Федор наклонился над тарелкой и делал вид, что занят едой. Но когда гость забарабанил пальцами по ручке кресла и сказал ничего не значущее «м-да-да!», Федор вдруг разозлился. Чтобы досадить гостю, громко рассмеялся и, глядя на одного Баранова, спросил:

– А помните, товарищ полковник, какой тост предложил тогда американский комендант?

Баранов растерянно засмеялся. Ему и хотелось еще насмешить гостя, и что-то его удерживало:

– Давай, Федорушка! Давай, рассказывай! – крикнул Марченко.

Поднял он тогда на банкете тост «за замечательных русских людей, героически и самоотверженно преодолевающих трудности!» Мы, конечно, «ура-а-а!», а он выждал и добавил: «беда лишь в том, что эти трудности они создают себе сами».

Марченко захохотал. Рыльский улыбнулся углом рта. Гость пожевал губами, а потом обнажил зубы, и Федору показалось, что он собирается кусаться. Баранов смотрел то на Федора, то на гостя и, когда тот показал зубы, виновато засмеялся.

Федор взял бокал и повернулся к Рыльской:

– Хотите выпить, Екатерина Павловна?

Та посмотрела ему в глаза и вполголоса ответила:

– С вами – с удовольствием, – а потом, обращаясь уже ко всем, громко сказала:

– Товарищи! Есть предложение выпить.

Все обрадовались предлогу и с шумом потянулись чокаться. Гость чокался своим «апфельзафтом».

Хрусталь бокалов Федора и Рыльской, оттого ли, что остальные чокались неосторожно, или от чего другого, зазвенел как-то особенно: интимно и печально. Оба заметили это и посмотрели друг на друга.

Пили старое французское вино, где-то раздобытое расторопным Ваней.

– Почему вы, Федор Михайлович, так и не заезжаете к нам, ведь я приглашала вас? – негромко спросила Рыльская.

– Работы много, Екатерина Павловна.

– Нельзя же жить таким затворником. В ваши годы надо больше бывать на людях.

– Где там с людьми. Даже в отпуск не пускают к сестре съездить.

Рыльский рядом, откинувшись на высокую спинку стула, разговаривал с женой Марченко и, казалось, прислушивался к разговору жены с Федором. Баранов с Тоней показывал гостю картины – на стенах висели три превосходные копии Мурильо. Федор как-то рассказал полковнику про Мурильо и с тех пор слышал не раз, как тот, будто невзначай, говорил своим гостям: «вот замечательные копии замечательного испанского художника Мурильо». А гости, как и этот, наверное, слушали и думали: какой, однако, Баранов культурный – даже испанских живописцев знает.

– Нет, вы обязательно должны бывать на людях.

И еще… не пить так много, – опять вполголоса сказала Рыльская.

К ним подошел Марченко.

– Николай Васильевич, ваш любимец жалуется, что ему отпуска комендант не дает.

– Да зачем он тебе, Федорушка? Аль жениться задумал – там по нем не одна вздыхает! Что ж, если так, похлопочу – поезжай. Кстати, моя Мария Ивановна тоже собирается после Нового года – вместе и поезжай. Поможешь ей в Бресте при пересадке: там, говорят, по неделям сидят.

– Вы его хотя бы к себе пригласили, а то он совсем скиснет в работе, – засмеялась Рыльская.

– И то правда. Приезжай, Федя, к нам под Новый год. Охоту устроим – у нас там зайцев, зайцев! Екатерину Павловну с полковником вытянем.

– Не знаю, товарищ полковник, – как начальство.

– А мы сейчас и начальство потянем. Послушай, полковник! – Марченко отошел к Баранову, беседовавшему с гостем:

– Выберись с женой в следующее воскресенье к мам, на охоту. А? Иван Данилыч, может быть, и вы согласитесь?

Гость показал зубы:

– Нет, товарищ Марченко, я в Германию приехал не на зайцев охотиться. Да и вам не советую – лучше с транспортами скорей управиться.

Марченко от замечания начальства увял и замямлил что-то в оправдание. Баранов, поняв реакцию гостя, поторопился:

– Какая там охота, полковник, дел по горло.

R комнате стало скучно, все замолчали. Снова выручила Тоня, обратив внимание гостей на принесенных жареных фазанов.

Варанов подозвал Федора и усадил рядом с собою и гостем. Чокаясь, Федор не утерпел и спросил:

– Товарищ заместитель министра, а почему вы не пьете вина?

Гость снисходительно улыбнулся:

– Я свою цистерну давно выпил. Теперь врачи запретили. Да и, все равно, соревноваться с вами не стал бы!

Таранов придвинул кресло и, сделав официальное лицо, заговорил вполголоса:

– Вот что, товарищ майор, – Ивану Данилычу нужно достать машину, и не какой-нибудь «Опель», а солидную, с хорошей амортизацией и отоплением. Иван Данилыч должен объезжать заводы, а состояние его здоровья – Федору показалось, что Баранов чуть не сказал: «драгоценного здоровья» – требует тепла и покоя. Что можно сделать?

Федор знал, что в гараже комендатуры были запрятаны «Майбах» и «Хорьх», но про них: было известно Центральной Комендатуре, и Баранов не мог ими распорядиться для своих личных целей. Федору захотелось сразу отказаться, но тут же подумал, что поиски автомобиля освободят его на несколько дней от надоевшей работы и он сможет заехать в дивизию:

– Здесь, товарищ полковник, не достать. Все хорошие машины растащили. Надо куда-нибудь в провинцию съездить.

– Сколько тебе для этого нужно времени?

– Дня три и чистый бланк паспорта на машину, чтобы не задержали в пути и не отняли.

– Хорошо. Можешь выезжать хоть завтра. Бланк дам. В комендатуре распорядись у себя на эти дни. Только, чтобы машина была первоклассная.

Гость сидел и ковырял зубочисткой в зубах, не вмешиваясь в разговор. Федору показалось, что тот недоволен посвящением его, Федора, в это дело.

Глава третья

– Что это, Инга?

– Я не знаю, мама.

Лампочка осветила комнату с закопченными стенами и темным деревянным потолком. На столе, покрытом чистой старенькой скатертью, стояла маленькая, ничем не украшенная елочка с двумя свечами.

Старуха, тяжело дыша, опустилась в плетеное кресло. Девушка поставила картонку на стол и принялась лихорадочно вынимать свертки. Когда вынула бутылку и тяжелую бутылку шампанского, глаза старухи напряглись, она с трудом поднялась и, держась за спинку кровати, подошла к столу.

Рядом с бедной елочкой лежали нарядные коробки и свертки. Два пакета развернулись, старуха увидела розовую ветчину и сыр. Странно празднично блестело золото и серебро бутылочных этикеток и коробок.

Опустив руки, девушка испуганно смотрела на мать.

– Что это, Инга? – неестественно громко спросила та.

– Я не знаю, мама.

– Кто это прислал тебе? Откуда этот мальчик?

– Это не мне, мама.

– Ты лжешь! Отвечай немедленно – кто это тебе прислал? – лицо старухи исказилось, и она схватилась за грудь.

Девушка со слезами повторила:

– Я не знаю, мама.

– Это русское! Видишь, это русское вино! Русские проклятые буквы! Видишь! – голос старухи переходил в крик.

– Ради Бога, успокойся, мама! Клянусь тебе, я ничего не знаю.

.– Не трогай руками! Все поганое и все краденое. У Германии краденое! Сейчас же собери и выбрось! Сейчас же, немедленно!

Губы девушки задрожали и, глотая слезы, она стала складывать свертки в картонку. И только тогда заметила записку. Увидела и старуха:

– Что это? Сейчас же отдай! – Схватила и трясущейся рукой поднесла к глазам. Потом растерянно посмотрела на картонку, на дочь и, обессилев, опустилась в кресло. Посиневшие губы ее что-то шептали. Девушка не решалась взять записку. С первого мгновенья она поняла, что это он. И продолжала стоять у столика, глядя на мать.

– М-а-а-а-ма!

Старухе стало дурно. Девушка бросилась к ней, потом – за водой и, не зная, как помочь, страшно испугавшись, стала целовать безжизненные руки матери. Когда уложила на кровать и укрыла одеялом, опустилась на колени и принялась гладить седую голову и похолодевшие лоб и щеки. Глаза невольно остановились на упавшей на пол записке и прочли.

Старуха полузакрытыми мутными глазами смотрела прямо перед собой. Казалось, что она еще не пришла в себя, но вдруг, не меняя выражения глаз, все так же не двигаясь, она сказала, с трудом выговаривая слова:

– Инга, поклянись мне, что ты не знаешь, от кого это вайнахтсгешенк.

– Клянусь, мама, – торопливо ответила девушка и тут же опять подумала, что, наверно, от него – этого высокого офицера сверху.

Старуха словно догадалась.

– Это, наверное, майор, живущий над нами.

– Не знаю, мама. Я никогда не разговаривала с мим. Соседи говорят, что он очень хороший человек. Может быть и он.

Старуха скосила на дочь глаза.

– Мы не можем, Инга… Он носит мундир убийц твоего отца и, может быть, твоего брата, моего мужа и сына…

– Я не знаю, мама.

– Ты должна вернуть ему это. Поблагодари, но верни.

– Хорошо, мама… – Потом тихо добавила: – ему будет больно, мама. Он написал: «все люди братья». Сегодня пастор говорил то же самое. Может быть, и России такие же хорошие люди помогут нашему Петеру. – Девушка знала смертную тоску матери по сыну, ей не хотелось обижать этого офицера, о котором столько раз думала, особенно, когда он играет наверху, и, что всегда поражало, – ее любимую «Лунную сонату».

– Может быть, тебе стоит поговорить с ним, и он подскажет, куда нам писать о Петере, или сделает что-нибудь для него?

Старуха промолчала. Девушка напряженно ждала. Где-то далеко на улице раздался выстрел.

– Отец не простит нам, Инга…

– Я думаю, что папа понял бы. Может быть, у того офицера тоже несчастье в семье.

Старуха опять ответила не сразу:

– Прочти мне записку.

Девушка подняла записку и шопотом прочла:

– «Все люди братья».

Старуха все так же смотрела в потолок. Потом из глаза, который был виден девушке, медленно показалась слеза и, скользнув по морщинистому виску, упала и расплылась на подушке. Девушка прижалась щекой к плечу матери.

Вдруг погас свет – обычное выключение сети их района. Только окно серело вырезанным в темноте четырехугольником. Мать и дочь не двинулись и молчали, каждая думая о своем.

Под окном, громко разговаривая, прошли подростки. Проехал автомобиль, со стены, через потолок, ломаясь на углах, на противоположную стену проплыла светлая тень.

– Зажги свечи, Инга. Встретим нашу рождественскую ночь… Простит нам Господь Бог.

Старуха с помощью дочери поднялась. Села за стол, подвинула к себе картонку и стала медленно вытаскивать и медленно разворачивать свертки. Девушка стояла рядом и больше смотрела на мать. Потом, угадав желание той, принесла тарелки и две чашки.

От вида давно забытых явств: ветчины, икры, колбасы, семги, сыра, сладостей глаза старухи заблестели, руки задрожали больше обыкновенного, и она, не удержавшись, стала жадно пробовать то одно, то другое.

Когда стол был готов, а аккуратно завернутые пакетики убраны в шкаф и за зимнюю раму, девушка откупорила бутылку со странным названием «Узбекистан» и налила в чашки густого красного вина. Шампанское старуха решила продать на черном рынке, где бутылка стоила триста марок.

– Прозит, мама.

– Прозит, мое бедное дитя. Будем верить, что Христос сделает когда-нибудь всех людей братьями. – Она сказала это для дочери. «Братья» и люди для нее были ее знакомые, соседи, жители Берлина, немцы. Поляки, русские и все другие, кого она называла «славинер», в это число не входили.

Вино было сладкое. Сразу же захмелев, старуха накинулась на еду. Чуть слышно потрескивали свечи, тихо колебались красноватые языки пламени. Потом старуха стала рассказывать, как ели у них дома, когда Инга была еще девочкой, как Райнгольд – отец Инги, возвращаясь из плавания, всегда привозил с севера икру. Мать рассказывала о прошлом, о чем Инга хорошо знала сама – она тогда уже училась в гимназии. Они жили тогда в своем большом доме, и мама была красивой и молодой. «Как она постарела после известия о гибели папы и от всего, что было после – война, потеря дома, ранение, издевательства поляков, крах надежд на возвращение Петера»…

Старуха говорила что-то о Петере. Девушка не слушала и думала о русском наверху. От света свечей лицо старухи стало темным, как на портретах Рембрандта. Лицо девушки от вина и мыслей похорошело, румянец на смуглой, чуть с желтизной, коже стал ярче, детский рот потемнел. У нее было лицо, которое редко встречается в Германии, разве – в Тюрингии и в Австрии – каштановые густые волосы и темно-серые глаза в черных рамочках ресниц, брови – темные, в размах. Ее нельзя было назвать красавицей – немного крупный рот и тупой, хотя прямой, с хорошо очерченными ноздрями, нос, но линии подбородка, шеи, плеч были чисты и женственны.

Было далеко за полночь. Старуха давно спала, слабо похрапывая в подушку. Девушка лежала рядом, заложив руки за голову, и смотрела в темноту. Откуда-то издалека, ввинчиваясь в тишину, появился звук автомобиля. Он нарастал, приближался, но светлая тень проплыла по стене и потолку, и автомобиль проехал мимо. И опять девушка лежала и ждала.

Где-то за стеной пробило два. На улице послышались хрумкающие шаги по подмерзшему снегу, и она сразу, сердцем, угадала их. Кровь бросилась к лицу, и стал слышен стук сердца. Шаги подошли к парадному, в замке защелкал ключ. Ключ плохо подходил и проворачивался. Она вспомнила, как однажды он долго не мог отпереть дверь, и она решилась ему открыть. И как он узнал ее в темноте и тихо сказал: «Филен данк, фрейлейн», и как она покраснела, – она всегда ужасно краснела, встречаясь с ним – он так хорошо смотрит на нее, что она не может сердиться и только краснеет, даже когда его уже нет, и она только вспоминает его глаза. Она и теперь подумала: что, если встать открыть ему? Ей так захотелось это сделать, что руки прижались к груди и сердце забилось настойчиво и призывно. И хотя она знала, что это невозможно, и тело ее продолжало лежать рядом с матерью, но мысль ее, тревожная, девичья, вскочила и побежала открывать.

Она услышала, как ему удалось, наконец, отпереть, и дверь хлопнула, закрываясь. Девушка задержала дыхание и слушала, как скрипели ступени лестницы под тяжелыми шагами. Немного спустя, те же шаги раздались над головой. Они долго шагали по потолку, с конца в конец, и она снова думала о том, что он всегда один, совсем не похож на других советских офицеров, которых она встречала на улице: она ни разу не видела и не слышала, чтобы он приезжал с женщинами или пьянствовал и скандалил.

Потом шаги смолкли и все стихло.

– Гутен нахт, милый, – про себя прошептала девушка и, радуясь сладости и тайне чувства, повернулась спиной к матери и, чему-то улыбаясь, зарылась лицом в подушку.

Глава четвертая

Все. было готово. Федор еще раз проверил чемодан: пара теплого белья, новый китель с орденской планкой, выходные сапоги, записная тетрадь, неразлучный томик Блока, несесер и две запасные обоймы патронов, – кажется, все. Не забыть бы меховую шубу – на дворе похолодало.

Рядом стояли две картонки с покупками и подарками.

Вошел Карл.

– Машина готова, господин майор. Только бензина на обратный путь не хватит.

– Ничего, Карл, в дивизии достанем. А как на счет уборщицы – узнавал?

– Она уехала.

– Жаль. Придется квартиру оставить так.

Карл взял чемодан и картонки. Федор надел кожаное пальто, запер квартиру и, натягивая перчатки, пошел по лестнице вниз следом за Карлом.

Дверь в партере была приотворена. Вспомнив про подарок, Федор улыбнулся, – только бы они не подумали плохого! И в ту же минуту дверь распахнулась, и она – его сероглазая соседка, глядя на него снизу вверх, с яркой краской смущения на лице, шагнула через порог. Федор невольно остановился.

Ему всегда было приятно встречать эту девушку, приятно видеть, как вспыхивал румянец на по-девичьи полных щеках, как опускала лицо свое под шапкой густых, «толстых», как говорил он, волос. Когда ему случалось увидеть на секунду ее глаза, он улавливал в них, столько чистоты и столько затаенного любопытства, что ему на целый день после этого становилось почему-то приятно. Но он всегда старался смотреть на нее незаметно, чтобы она не подумала о нем дурно.

На этот раз девушка сама смотрела на него и, по-видимому, хотела что-то сказать.

– Герр майор, извините, пожалуйста, – проговорила она быстро и от волнения остановилась.

– Пожалуйста, – ответил Федор, настораживаясь.

– Я хотела от имени моей мамы и от себя поблагодарить вас за рождественский подарок…

Федор покраснел и, теряясь, забормотал, забывая немецкие слова;

– О, пожалуйста… Не стоит благодарности… Это пе я, – но, поняв, что проговорился и что отказываться уже глупо, покраснел еще больше.

– Нет, нет, господин майор, я знаю – это вы. Мама послала меня поблагодарить вас…

Не зная, что сказать, Федор, стараясь справиться со смущением, неожиданно для себя спросил:

– А ваша мама дома?

– Если вы… пожалуйста…

Не понимая, зачем он это делает, Федор пошел по темному коридору и шагнул через порог открытой девушкой двери.

Старуха сидела в кресле и пытливо смотрела на вошедшего.

– Гутен таг, гнедиге фрау.

– Гутен таг, герр майор.

«Господи, как глупо» – подумал он и снова смутился.

– Я пришел не для того, чтобы выслушать благодарность. Я хотел только сказать, что сделал это от всего сердца, что все мы… люди и… верим в одного Бога, – и совсем покраснел, потому что не думал о Боге с детства и давно считал себя неверующим, и подарок послал не от религиозности, а от минутного желания сделать что-нибудь хорошее. «Ничего это тебе не. стоило и это ужасно стыдно. Ханжа!» – мысленно выругал он себя.

Старуха, заметив его смущение, может быть, впервые увидела русского офицера-человека с застенчивостью молодости.

– Я верю вам и поэтому благодарю вас.

– А я очень рад, что вы мне верите – этого вполне достаточно… Я всегда был бы рад, если… могу быть вам полезным чем-нибудь. Не поймите меня плохо, просто я слышал о вашем несчастьи…

Он подбирал слова, невольно стараясь произвести впечатление образованного офицера и хорошего человека, не столько потому, что это был он, сколько потому, что был русским и офицером перед немцами. Так было у многих советских офицеров и даже солдат.

Старуха, услышав о своем несчастьи от чужого, тоже покраснела.

– Это так не похоже, извините меня, на советских офицеров… И я рада, что нет правил без исключений.

Федор вспомнил, что почти то же самое говорил ему вечером под Рождество Карл, и так же ответил:

– Каждый народ имеет хороших и плохих людей, гнедиге фрау. К сожалению, в последнее время людей, плохо поступающих, становится больше, но виноваты ли они в этом? Мне стыдно за плохие поступки наших офицеров, но, клянусь вам, вы многое простили бы им, если бы знали их жизнь.

– Мне трудно это – мой муж погиб от русской мины, мой сын умирает где-то в плену в Сибири, – резким топотом проговорила немка.

– Поверьте, гнедиге фрау, мне больно слышать о вашем горе. Я понимаю его – мой отец погиб от немецкого снаряда в первую мировую войну, моя мать умерла от лишений во время немецкой оккупации в 1943 году, – ответил Федор, и щека у него дернулась.

Старуха взглянула на него и неожиданно легко поднялась, протягивая ему руку:

– О, простите меня.

Федор, пряча глаза, наклонился и поцеловал ей руку, – ив этом было продолжавшееся в нем желание показать себя «настоящим офицером», хотя разговор его взволновал.

– Жизнь жестока ко всем. Только мы сами можем помочь друг другу.

Старуха села.

– Вы молоды, у вас есть силы и положение победителей, а мы, все потерявшие, чужие, обуза для окружающих… Это очень трудно, – она поднесла платок к глазам. – Я больна, дочь моя молода, но что она может сделать, когда кругом все разбито и работы нет. Ездить в Тельтов разбирать картофель?

Федору стало чуточку неловко за то, что она от большого горя перешла к житейскому.

– Вы, наверное, знаете: узнай начальство о моем поступке и, особенно, об этом разговоре, меня страшно покарали бы. Поверьте, многие из нас с готовностью помогли бы людям в нужде – русские люди знают горе, может быть, больше, чем кто другой на земле, но страх наказания за обыкновенную человечность удерживает их. Политика требует бесчеловечности. Но я буду рад, если могу чем-нибудь помочь вам, если вы, конечно, разрешите мне это. Единственное, что я попрошу, – это, чтобы все оставалось между нами.

Старуха пытливо посмотрела на Федора.

– Вашей дочери незачем ездить в Тельтов. Мне абсолютно не стоит труда найти для нее работу здесь, в этом районе, в каком-нибудь немецком учреждении или фирме. Сейчас я уезжаю на несколько дней, а когда вернусь, скажите мне ваше решение, – и говорить Федор невольно старался, подражая какому-то прусскому офицеру.

Он вспомнил о заболевшей уборщице. Зная, что работа у советских офицеров выгодна, тут же хотел предложить освободившееся место, но подумал, что предложение работы уборщицы для ее дочери, да еще в его квартире, может обидеть эту, несомненно интеллигентную даму.

– Это очень мило с вашей стороны, герр майор. Мы будем очень, очень вам благодарны. Я знаю, как трудно сейчас с чистой работой, мы будем рады любой черной работе, только бы это было рядом – мне трудно оставаться одной.

И тогда Федор решился:

– Разрешите мне быть откровенным, гнедиге фрау. Я мог бы предложить вашей дочери работу у себя, – глаза старухи опять стали острыми, – Федор поторопился, – хотя бы на время моего отсутствия: женщина, следившая за квартирой, – он не решился сказать «уборщица» – заболела и уехала. Мне, все равно, нужно кого-нибудь нанимать. Нужно следить за порядком и записывать, если кто позвонит в мое отсутствие… Если это вам подойдет, мой шофер все покажет и расскажет подробнее.

– О, герр майор! Это так любезно! Я не знаю, как вас благодарить.

– Не вам, а мне нужно вас благодарить, – и, испугавшись за двусмысленность, поспешно добавил:

– я беспокоился за квартиру, а теперь буду спокоен.

Во время разговора Федор старался не смотреть на девушку. Он не видел ее, но знал, что она стоит сбоку, у печи, и что ей, может быть, неловко и даже стыдно за мать, как это бывает с очень молодыми людьми. Но потом повернулся и, обращаясь уже к ней одной, сказал:

– Разумеется, если вы согласны и если это… не оскорбляет как-нибудь вас.

Она потупилась, что-то прошептала, потом взглянула и он угадал по глазам: «Я благодарю тебя, я знала, что ты – хороший».

И Федору стало так хорошо, что он поторопился откланяться и вышел, сказав, что сейчас придет шофер и расскажет остальное.

Карл сидел за рулем и недоумевал, что могло задержать хозяина.

– Карл, эта девушка согласна присмотреть за квартирой. Вот ключи, расскажи ей что и как, где уголь и прочее. Условия скажи такие же, как и той уборщице, но не говори, что сто марок, а сто пятьдесят – понял? – одним духом выпалил Федор.

Карл лукаво поглядел на хозяина, молча взял ключи и вылез из автомобиля. Федор сел на его место и включил мотор.

Минут через пять Карл вернулся. Федор знал, что девушка смотрит из окна.

– Вперед, Карл!

Автомобиль дернул. Федор быстро оглянулся и скорее угадал, чем увидел, глаза за занавеской.

И только, когда выехали на берлинское кольцо автострады, вспомнил:

– А шубу-то забыли, Карл!

– Майн Готт, герр майор! Что же делать?

– Ничего, оказывается, совсем не холодно, – и засмеялся. Засмеялся и Карл.

Вскоре по сторонам автострады замелькали однообразные зимние пейзажи средней Германии.

Карл вел машину ровно. Езда успокаивала. Федор стал думать о предстоящей поездке.

Сначала в Лейпциг – надо достать две меховые шубы: одну жене замполита, чтобы «не настучал» на коменданта и на него, Федора, другую – Соне в подарок, – наверное, по-прежнему ходит в стареньком, перешитом из маминого, пальто. А потом в Нордхаузен, в дивизию. И снова обрадовался предстоящей встрече с товарищами. Федор в марте 1945 года был ранен в ногу, из госпиталя попал в комендатуру, дивизия расквартировалась в Тюрингии. Его фронтовой друг Вася по-прежнему служил начальником связи дивизии. Когда ездил в отпуск, заезжал к Федору в Берлин, но вернулся через Дрезден, так что Федор его не видел. Там и машину можно достать – в Тюрингии осталось много автомобилей – американцы почти ничего не взяли.

Баранов просил еще белья при случае купить. Федор подумал, что и белье для гостя, но полковник даже руками замахал: «И не думай! С ума сошел! Он и так дуется, что я тебе о машине рассказал».

«Да, напуганы они теперь – эти тыловые начальники. Когда летом понаехали, хватали все, что под руку попадалось: кто повыше – такие, как этот, «ответственные товарищи» – целыми вагонами грузили – мебель, ковры, одежду; кто помельче, – ходили по комендатурам и клянчили из реквизированного, или шарили по оставленным жителями домам, собирая Бог знает что». Федор вспомнил, как однажды комендантский патруль задержал майора-«сабуровца», какого-то заводского диспетчера. Привели в комендатуру. Федор в тот день дежурил. В мешке майора оказались старые платья, грязное белье и пар тридцать рваных чулок. Федору было стыдно перед солдатами, когда те вытряхивали из мешка грязные немецкие обноски.

Вакханалия с «барахольством» в Германии кончилась скандалом: МВД обнаружило в эшелонах с демонтированным оборудованием заводов вещи и мебель, какого-то министра сняли с работы, нескольких заместителей министров и начальников Главков исключили из партии.

Теперь на границе таможня возвращающимся из Германии разрешает провозить ограниченное количество вещей, требуя на все счета или документы.

«То, что сняли с постов и выгнали из партии московских заправил, – это правильно: они и так имели в Москве все в кремлевском и других закрытых распределителях. Но правильно ли было, что других, обыкновенных людей, двадцать восемь лет не имевших ни платья, ни белья, ни чулок, за войну износивших последнее, правильно ли, что солдат, выигравших эту войну, лишили добытой такой дорогой ценой возможности приобрести и привезти домой самое необходимое для себя и своих оборванных семей? И так ли уж был виноват тот «майор», когда собирал брошенные старые вещи? Его жена и дети никогда не имели даже такого белья и такого количества рваных чулок!»

Все эти строгости и ограничения на границе совсем не означали борьбы с ограблением Германии – советское государство продолжало реквизировать и вывозить в адреса своих торговых и промышленных учреждений тысячи эшелонов с оборудованием, товарами, скотом, вещами, мебелью, музейным имуществом. По всем провинциям уже начали организовывать пункты Министерства Внешней Торговли по закупке у немецкого населения драгоценностей, хрусталя, ковров, картин, расплачиваясь за все это райхс-марками, захваченными в немецких же банках. Все это шло в валютный фонд Государственного банка для закупок заграницей или для продажи советскому населению, которому, чтобы что-нибудь купить, приходилось работать изо всех сил на то же государство.

Федор даже усмехнулся: «Социализм!» – и вспомнил плачущего старика-хозяина мастерской. Ему снова стало жалко того и стыдно. «Правда, – война, правда, – у нас и таких станков не хватает, правда, что немцы тоже вывозили из Советского Союза, но старика, все-таки, жалко. Как он теперь будет жить? Ужасная путаница. Хорошо им – Баранову, Моргалину, «гостю» и другим; их не трогает ни судьба старика, ни судьба этой старухи, у них просто: воевал с нами – расплачивайся. А эти воевать так же хотели, как и наши». Федор, сколько ни старался, никогда не мог понять «государственных интересов», если «интересы!» эти делали людей несчастными.

«Ужасная путаница – политика, государство: люди создали этих уродов, уродцы подросли и стали пожирать самих людей. «Чтоб был человеком…» А что значит быть человеком, когда все перемешалось – понятия, оценки, что хорошо, что плохо. Угождай государству, старайся изо всех сил – убивай, грабь, подличай для него и ты будешь героем, знатным человеком. И то не всегда: переменит власть направление своей политики – и то, что вчера было хорошо, станет преступлением». Федор вспомнил годы, когда за любовь к России, к русскому, национальному, людей сажали в тюрьмы, расстреливали за «великодержавный шовинизм», теперь за самое крайнее восхваление русского та же власть награждает орденами. А антисемитизм?… Раньше антисемитизм был преступлением против человеческого общежития, а теперь член Политбюро Вознесенский говорит «жид», а заместитель председателя Комиссии Партконтроля Центрального комитета Шкирятов кричит на в чем-то провинившегося замминистра – еврея – «жидовскими штучками стали заниматься», – как об этом весело рассказывал Баранову полковник Елизаров. Вспомнил институт – за пять лет переменилось около десяти профессоров: одних арестовывали, присылали других – те говорили другое, потом арестовывали и этих, присылали третьих, – так что студенты переставали уже что-нибудь понимать! «А историческая школа Покровского!»… «Быть человеком»… Что есть человек? – Материал, песчинка материала в непонятной и чуждой для него политике. Кому сказать, что не понимаешь? Кого спросить? – Нельзя, погибнешь. Жить же, ни о чем не думая, никому не мешая, тоже нельзя: «аполитичность» – государственное преступление. Если нацисты говорили немцам: не думайте, за вас думает фюрер, то у нас говорят: нет, думайте, но думайте так, как думает товарищ Сталин! Попробуй сказать, что не хочешь думать или что не понимаешь!… Хорошо было Робинзону Крузо, – теперь необитаемых островов нет, ни в полном, ни в переносном смысле».

«Какими же мы наивными были в войну! Думали, что все переменится. Ничего не переменилось. Посулили какую-то волю, обнадежили, чтобы лучше воевали, а как победили, – еще крепче прикрутили гайки».

Федор по какой-то ассоциации вспомнил берлинский ботанический сад: от бомбардировки вылетело стекло крыши, ветки одного дерева, изменив направление, потянулись в отверстие к небу, к солнцу и, выйдя наружу, буйно разрослись. Стали оранжерею ремонтировать: срубили разросшиеся ветки, всунули обрубки вовнутрь, застеклили крышу, и опять дерево стало расти в искусственной атмосфере. «Так и народ – война рванула, нарушила искусственный порядок колхозов, государственной торговли, хозяйства – открылось окно, и народ – крестьянин и городской ремесленник – совсем не капиталист! – без партии, без программ, без «плана», естественным чутьем, инстинктом живого человека потянулся к вольному воздуху и, как после тяжелой болезни, встал и пошел, пошатываясь. Поэты неуверенно, но искренне и вдохновенно запели новые песни, и сразу полюбились они народу. Но кончилась война, срочно стали «ремонтировать» – стали рубить ветки в народе, засунули под крышу «порядка» и замолкли певцы, завели грамофонную пластинку…»

«Я, боевой офицер, должен превращаться в коммивояжера. Или должен демобилизоваться и запрягаться в «стройку». Оставаться в армии – и давать жизнь военной службе – это почти одно и то же: ни тебе свободы, ни покоя… Не обывательского покоя, – нет, нет! И деваться некуда… Вот и ловчишься, чтобы коммивояжерством добыть несколько дней свободы, купить встречу с другом. Демобилизоваться?… Надо будет искать работу где-нибудь на заводе, комнатушку, годами копить копейки на костюм и книги; если помогут ордена, может быть, удастся устроиться в Москве, но там тоже будет работа с утра до полуночи, раза два в год – театр, редкие встречи со знакомыми, а при встречах будут больше молчать и скрывать свои мысли. Куда ни кинься – везде изматывающая работа, а главное – работа, противная воле, мыслям, инстинкту, только для того, чтобы существовать… Нет, надо задержаться в Германии подольше. Жили же люди – немцы, что им еще было нужно? У нас министры не живут так, как здесь инженеры, а наши инженеры – как здесь рабочие. И как жили: хочешь работай, хочешь – нет, думай, говори, что хочешь. Понадобился же им Гитлер! Правда, автострады хорошие построил – автострада широкой лентой бежала под автомобиль, – кое-что и создал для Германии, а кончил все-таки катастрофой. Видно, чувство меры – необходимое качество и в стихах, и в политике. Ведь можно же жить на земле хорошо. Была бы только добрая воля. А может быть, эта воля и есть, но всюду разная. Вот и дерутся, и калечат людей, чтобы доказать, чья воля лучше, забывая, что не люди для нее, а она для людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю