Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Владимир Даль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 29 страниц)
Не только на коне и на пресной воде, но и на море Проклятое был как у себя дома. Сызмаленьку привык, дело домашнее. Он хаживал и на косных и на посудах, кусовых и расшивах, не только из Гурьева в .Астрахань, но и к Колпинскому кряжу и дальше. Поблизости, в своих водах, бывал Проклятов на морском Курхайском рыболовстве, в одной артели с другими, потому что одному собраться тяжело, а на Тюккараган, Мангишлак и в Кайдак хаживал по службе. В,; старые годы пускался он, бывало, и в открытое море на бударке своей, на крошечном долбленом челноке,, за лебедями, промышлял перьями и шкурками и пухом; ныне промысл этот, как слишком опасный, давно уже запрещен. Проклятов знал не хуже штурмана зюйд-вест и норд-ост, фок, грот-брам, топ, как там у них называют топсель, знал шкот, и галс, и фал, хоть и называл обыкновенно последний подъемною снастью. Проклятов был, сам того не подозревая, отчаянный моряк; лавировал и боролся мастерски с бурей и волнами, как с своим братом; и это делал он также оттого, как объяснялся, что "привык так с молодых лет, что море у них – дело соседнее, под рукой". Бывал он и в относе на аханном рыболовстве18, и таскало его на льдине по морю недели по две; а между тем льдина все крошилась да крошилась от волн и бури, и Проклятов видел день за днем и час за часом мокрую и холодную смерть под собою. Но господь миловал, казака приносило опять моряной к берегу. Тогда казак наш, бывало; тужит только о том, что снасти пропали и собраться бедняку опять не с чем. Впрочем, если бы и не вынесло его на льдине, так казаку и на санях ину пору из моря выехать удается, да не по льду, которого уже нет, потому что его взломало бурей, разбило и разнесло, а таки просто на санях по воде, по волнам: так по крайней мере поправился недавно, на нашей памяти, товарищ Проклятова, казак Дервянов, которого таскало несколько недель в относе. Когда лошадь в крайнем положений этом была уже съедена. то Дервянов, как человек догадливый и запасливый, снявши с нее шкуру, бурдюком или дудкой, то есть целиком, завязал ее на взрезах, подвел под сани, надул, привязал, из оглобель сделал весла, из кафтана – парус, не знаю грот ли, фок ли или брам-топ, и добился на корабле этом благополучно до встречной рыбопромышленной посуды, вышедшей из Астрахани. Наловил Проклятов много красной рыбы на веку своем много икры наделал и много отправил этого товару, продав на месте торговцам, в Москву и в Питер; была рыба его и за царской трапезой, когда случалось ему попадать на царское багренье, с которого отправляют, по древнему обычаю, ежегодно на почтовых тройках царский кус, или так называемый презент; но сам Проклятов по целым годам и не отведывал ни осетра, ни белуги, ни шипа, ни севрюги; товар тот дорог, "не по рылу", как выражался старик. Он Объедался красной рыбы только в лето после бузачинского походу, когда был в гурьевской морской сот-"е за приказного и ходил есаулом стеречь войсковые воды, чтобы астраханцы не обижали; тогда было у них рыбы вдоволь, и хоть продавать ее не продавали, потому что за это строго взыскивается; а сами ели вволю. Дома варила Хозяйка Проклятова по временам, когда лов разрешался, черную рыбу, а не то баранов резали, ели каймак19, а как посты все соблюдались всей строгости, так и приходилось в году месяцев шесть хлебать постную кашицу да пустые щи. На поход снабжала хозяйка своего казака кокурками20, сколько можно было подвязать их в торока.
Проклятов, как человек бывалый и обтертый, хоть и не решился бы есть из одной посуды с киргизом или калмыком, "с собачьей верой", но нашего брата не совсем чуждался, а признавал человеком, таки разве мало чем хуже себя. Поэтому он готов был есть с нами из одной чашки, пить из одного ковша и не брезгал бы этим не только в походе, где все разрешается, но даже и дома; но хозяйка его была на этот счет других мыслей и старинных правил: за хлеб-соль она ни с кого и ни за что не взяла бы платы, потому что это смертный грех; но посуды своей она "скобленому рылу" не подала бы также ни за что, а полагала, что собаку, собачьей веры татарина и нашего брата – бритоусца можно кормить из одной общей посуды. Старик в этом не смел больно с нею спорить, а то бы она ему самому, как поганому, поставила щец на особицу, в черенке, как делывала каждый раз, когда муж приходил из походу, покуда не принял еще от своих очистительную молитву. Раз как-то Проклятов поставил для дорогого гостя, которого никак не хотел обидеть, самовар и подал чайник и чашки; хозяйки в ту пору не случилось дома, зато после он насилу кой-как успокоил старуху, и ухаживал за нею, и упрашивал долго ее. Но и тут она, не бравши, как сказал я, ни за что на свете платы за хлеб-соль, вытребовала с проезжего без всяких обиняков гривенник на очистительную для посуды молитву; не взяла его, однако же, сама, чтобы не сочли этого платой, а просила отправить чашки и гривенник с посторонним человеком к старой девке, которая заведовала этим делом и очистила опоганенную посуду! Хлопот за этим было много: этого нельзя было сделать дома, а носили посуду на реку, сполоснули ее и прочли молитву.
Сыновья Проклятова были ребята нынешнего складу: высокие, стройные и крепкие, как отец. Молодой народ на Урале чуть ли не рослее старого и, что бог даст вперед, не изводится, а крепок и дюж. Как растут они, так рос в свое время и отец, так росли в свое время деды и прадеды их: отмены нет никакой. Проклятов с десяти годов пас табуны, ездил с отцом на рыболовство и, выставив на санях или телеге значок, какую-нибудь тряпицу, шапку либо сапог, ехал берегом в тысячной толпе саней и лошадей, провожал управлявшегося на воде отца и зевал, то есть кричал, в продолжение целых суток во всю глотку. Без этого рыбак в суматохе толпы не нашел бы вечером, пристав к стану, повозки своей, а потому каждый с воды и с берегу дают друг другу голос, зевают и ровняются. Тут наостришь поневоле и глаза и ухо. Поэтому Проклятов и видел серыми глазами своими ясно и чисто там, где наш брат не видал ничего кроме неба и земли; а где Проклятов, поглядевши, скажет, бывало:
"Чуть мельтешит что-то", там без хорошей подзорной трубы и не думай разгадать задачу. Он привык и на море верно мерить расстояние закроями21, и, завесив черни, то есть скрывшись от берегу, не видал его потому только, что берег был уже под кругозором и его нельзя было увидеть ни в какую трубу и стекла.
Грамоте Проклятов не выучился за недосугом: век на службе и в работе. Ему грамота и не нужна; это дело родительниц, которые должны замаливать вольные и невольные грехи мужей, отцов, сыновей и братьев. Родительницы сидят себе дома, им делать нечего, как сохранять и соблюдать все обычаи исконные и заботиться, по своим понятиям, о благе духовном. Пусть же отмаливают за казаков, на которых лежат заботы о благе насущном, промыслы и служба.
Скот ходит у казаков уральских на подножном корму зиму и лето, круглый год, пастухи и табунщики за ним в ведро и в ненастье, в метель, дождь, зной и стужу. Пастух и табунщик выгоняют скот свой на Урале не с рожком и со свирелкой, как в других местах, а с винтовкой за плечом, с копьем в руках и всегда верхом. Там из станицы в станицу редко кто заедет без оружия, и казак-ямщик садится к вам на Козлы с ружьем и в подсумке с боевыми патронами. Итак, не мудрено, что Проклятов привык к винтовке сызмала, с двенадцати годов; в опасном месте всегда, не говоря ни слова и не дожидаясь приказания, вынет, бывало тряпицу из-под курка, осмотрит полку, прикроет ее огнивом и поставит курок на первый взвод. Подъезжая к станице, он бережно опять закладывает полку мячиком или клочком овчинки, спускает на нее курок в упор, а потом еще, пробует, не сыплется ль порох с полки, подбирая с руки бережно каждое зернышко.
Случалось Проклятову и голодать по целым суткам, и к этому привык он смолоду. Летом сносил он голод молча, зимой покрякивал и .повертывался: летом жевал от. жажды свинцовую пульку или жеребеек: это холодит; зимой закусывал снежком. Солодковый корень, челим22, лебеда, яйца мартышек, даже земляной хлеб23 и разные другие съедобные снадобья пропитывали его в беде по нескольку суток сряду. Там приходила опять пора, и Проклятов отъедался за прошедшее и за будущее. И добро и худо, и нужда и довольство живут голмянами, как выражался казак наш, то есть порою, временем, полосою. Но конины .и верблюжины Проклятов не стал бы есть ни за что; скорее, говорит, издохну, а такого греха на душу не возьму.
Проклятов ходил под гладкой круглой стрижкой, как все староверы наши, то есть не под русской, не в скобку, а стригся просто, довольно гладко и ровно, кругом. Отправляясь с полками на внешнюю службу, стригся он по-казачьи, или под айдар. На Урале ходил он постоянно в хивинском стеганом полосатом халате и подпоясывался киргизской калтой – кожаным ремнем с карманом и с ножом; по праздникам щеголял в черной бархатной куртке или крутке, как он ее называл, может быть, правильнее нашего. Зимой на нем была высокая черная смушковая шапка, летом – синяя фуражка с голубым околышем и с козырьком. Сверх рубахи он всегда опоясывался плетеным узеньким поясом – обстоятельство в глазах его большой важности, потому что в рубахе без опояски ходят одни татары. И ребятишек маленьких хозяйка Проклятова тщательно всегда подпоясывала и била их больно, если который из них распоясывался или терял поясок: но опояске этой и на том свете отличают ребят от некрещеных татарчат, и когда, в прогулке по вертоградам небесным, разрешается им собирать виноградные грозды, то у них есть куда их складывать за пазуху; татарчатам же, напротив, винограду собирать некуда.
Проклятов дома, на Урале, никогда не божился, а говорил "ей-ей" и "ни-ни"; никогда не говорил спасибо", а "спаси тя Христос"; входя в избу, останавливался на пороге и говорил: "Господи Иисусе Христе сыне божий, помилуй нас!" выжидал ответного: "Аминь". В часовню ходил он не иначе как в халате нараспашку и с пояском поверх рубахи. Но, принимая кровное участие в родном и общем деле, он дал обет помолиться усердно в православной церкви, если утвердят наконец окончательно за войском сенокосы на левом берегу Урала, Камыш-Самару с узенями и обеспечат угрожаемые нашествием астраханцев войсковые морские воды.
Так вырос, так жил и так состарился Проклятов, по крайней мере стал седеть, хотя ему было не с большим пятьдесят лет, потому что написан из малолетних в казаки по восемнадцатому году, дослуживал ныне тридцать четвертый год службы и, надеясь на милость .начальства, собирался в отставные.
Он был много лет линейным, вышел потом и в градские казаки, там опять попал в линейные, в морскую сотню. В гражданские, или городовые24, он идти сам не хотел, покуда силы есть и деньги нужны; но теперь уже поговаривал: "Пора уважить старику, послужил государю своему довольно и поставил за себя двух казаков, Вакха и Евпла". Сыновья его получили малоизвестные имена эти по заведенному на Урале порядку, родившись за седьмицу до дня празднование церковью памяти сих святых. От этого обычая там не отступают, и Уральское войско представляет в этом отношении полные церковные, дониконовские святцы. Спросите любого уральского казака, как его зовут, и вы редко услышите употребительное между нами имя. Но если хотите знать прозвание казака и хотите, чтобы он понял вопрос ваш, то спросите его: "чей ты?" или "чьи вы?" или даже, пожалуй: "чей ты прозываешься?" На вопрос: "чей?" – казак ответит: "Карпов, Донеков, Харчов, Гаврилов, Мальгин, Казаргин", и вы из окончания видите, что это прямой ответ на ваш вопрос. Вы спрашиваете: "чей?" – то есть из какой, из чьей семьи. Он отвечает: "Донского" или сокращенно: "Донеков", "Мальгина" или "Мальгин", и прочее. В Сибири спрашивают вместо этого: "чьих вы?" И от этого вопроса произошли прозвания: Кривых, Нагих, Ильиных и прочих.
Надобно вам еще сказать, что Маркиана Проклятова, как и всех земляков его, можно узнать по говору; он только слово вымолвит, и сказать ему положительно: "Ты уральский казак". Так же легко узнать по говору хозяйку его, Харитину, и дочерей, Минодору и Гликерию, хотя в говоре, в произношении казаков и родительниц их нет ничего общего. Казак говорит резко, бойко, отрывисто; отмечает языком каждую согласную букву, налегает на р, на с, на т; гласные буквы, напротив, скрадывает: вы не услышите у него ни чистого а. ни о, ни у. Родительницы, напротив, живучи особняком в тесном кругу своем, вечно дома, все без изъятия перенимают друг у друга шепелявить и произносить букву л мягче обыкновенного. Они ходят гулять и веселиться на синцик в сельковой субенке, а синчик называется у них первоосенний лед, до пороши, по которому можно скользить в нарядных башмачках и выставлять вперед ножку, кричать, шуметь и хохотать. Последнее, по строгому чину домашнего воспитания, им редко удается. Упомянем здесь еще, возвращаясь к семейству Маркиана, что старшую дочь свою, Ксению, старик отдал уже замуж, а приданого не дал, по тамошнему обычаю, ни гроша; об этом и речи не бывает: жених, напротив, должен по уговору справить невесте сороку, головной женский убор, заменяющий со времени замужества, в праздничные дни, девичью поднизь. Есть сороки на Урале в десять и пятнадцать тысяч. Там девки все бесприданницы, и обычай этот, конечно, ведется с тех пор, как их было еще мало, а холостежи казачьей набиралось много.
Итак, Маркиан Проклятов дослуживал тридцать четвертый год службы и глядел, хоть еще и крепок был, вот ставные, да не выпускали, велели послужить еще с год, а там обещали начать забирать справки. Между тем потребовали с Уралу полк в турецкую войну. Вышел на базарную площадь в Уральске экзекутор войсковой канцелярии, – прежде делывал это войсковой есаул, – прочитал вслух казакам, которые собрались в кружок и слушали, сняв шапки, что: велено-де поставить полк к такому-то числу, приходится пяти служивым казакам поставить одного; сборное место – город Уральск". Прочел и пошел домой, только и забот войсковому начальству, а полк к сроку будет.
Заложилась наемка, как говорят казаки, или установилась цена, подможных мирских денег по восемьсот рублей. Проклятову негде взять двухсот рублей на свою долю, надо идти служить самому. Дай пойду, говорит, возьму еще раз деньжонки, авось в последний сам соберусь и своих наделю и послужу напоследях великому государю.
Пошел, запел опять песни, обзавелся трубкой, добыл на поход чубарого коня, оба уха и ноздри пороты, и редкой прыти. Полк пробыл два года в Турции, тут еще позадержали в Польше с лишним год, наконец спустили; пошли домой на Урал. Выбыло из полка, однако же, человек полтораста.
Большой был праздник в Уральске, когда вступил туда с песнями 4-й полк. Родительницы выехали навстречу из всех низовых станиц, усеяли всю дорогу от города верст на десять; вынесли узелки, узелочки, мешочки, сткляницы, штофчики, сулейки: все, вишь, жалеючи своих, думают – голодные придут, так напоить и покормить. Стоит старуха в синем кумачном сарафане, повязанная черным китайчатым платком, держит в руках .узелок и бутылочку, кланяется низехонько, спрашивает: "Проклятов, родные мои, где Маркиан?" – не слыхать голосу ее из-за песенников, подходит она ближе, достает рукой казака: "Где Проклятов?" – "Сзади, матушка, сзади". Идет вторая сотня, спрашивает старуха: "Где же Маркиан Елисеевич, Проклятов, стаей вас Христос и помилуй, где Проклятов?" – "Сзади", – говорят. Идет третья сотня – тот же привет, тот же ответ. Идет и последняя сотня, прошел и последний взвод последней сотни, а все казаки говорят ей, кивнув головою назад: "Сзади, матушка, сзади". Когда прошел и обоз и все отвечали "Сзади", то Харитина догадалась и поняла, в чем дело, ударилась об земь и завопила страшным голосом. Казаки увели ее домой, а Маркиана своего она уже более не видала.
ВАКХ СИДОРОВ ЧАЙКИН, ИЛИ РАССКАЗ ЕГО О СОБСТВЕННОМ СВОЕМ ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ, ЗА ПЕРВУЮ ПОЛОВИНУ ЖИЗНИ СВОЕЙ
Не думаю, чтобы жизнь моя и большая часть того, что относится к личности моей, заслуживали большого внимания; но уверен, что уроки, коими наделяла меня судьба постоянно в течение тридцати лет. считая с самого дня рождения моего, могут быть поучительны не для одного меня, а для всех, если бы только они могли врезаться другому в голову и в сердце, как мне; уверен также, что спознаться с людьми, коих случилось мне рассмотреть очень близко, никому не мешает, а многим будет и очень кстати. Первые тридцать лет жизни моей были резки в очерках и пестры красками, хотя и сам я человек темный, как вы сейчас это увидите; но не ищите в записках живого человека повести или романа, то есть сочинения; это род живых картин, из коих немногие только по пословице: гора с горой, – в связи между собой и с последующими.
Глава I От сотворения моего и до барской передней
Я сын приписного по ревизским сказкам, по народной переписи, комлевского мещанина, и остался без звания и места, когда отец мой скончался, покинув меня голосистым крикуном, но еще бессловесным. Мать моя поехала с какими-то попутчиками отыскивать отца, который, отправившись по торговле или промыслу своему – он был барышником, как у нас говорят, то есть торговал лошадьми, отправившись на лебедянскую ярмарку, пропадал, не знаю сколько времени, без вести, – поехала и меня повезла с собою; на пути захворала, сердечная, попутчики покинули ее в чужом месте, она умерла, а я остался круглым сиротой, не научившись еще и самой необходимой на свете вещи: есть хлеб. Село было господское; мужик, у которого в избе скончалась мать моя, а я остался на руках, пошел с жалобой на беду эту к барину; тот, выбранив мужика порядком за такую неприятность, велел взять меня во двор, кормить, поить и растить. Вот все, что я впоследствии слышал от людей господских о том, кто я таков и откуда.
Когда я стал знать и помнить себя, то было мне, видно, года четыре; названая мать моя, скотница в барском доме, колотила меня кулаком в спину, приговаривая: "Молись, молись, молись, не ложись спать как собака". Эти слова остались в памяти моей, и это первые мои воспоминания. Потом, года через два, помню разительную перемену: барские покои; я попал туда со скотного двора по замечательному случаю. Один из барчонков сшалил что-то, и барин велел привести со двора какого-нибудь мальчишку и высечь в барских покоях при виноватом – в острастку; на это, как безродного сироту, избрали меня. Помню, как большой, плотный дворецкий пришел, схватил меня за руку и потащил по двору по лестнице; в покоях поразил меня крик, шум, плач – это барин сердился, бранил барчонка; барыня заступалась за него, а тот ревел. Я глядел на все это довольно спокойно, ничего не понимая, покуда наконец меня вдруг, ни с того ни с сего, схватили, растянули и высекли. И я и три барчонка, мы все выли в голос, барин кричал и все грозил одному из них и приговаривал; а барыня об эту пору уже успокоилась немного и отошла. Когда все это кончилось, барин спросил: "Чей это головорез?" И услышав, что я скотницын приемыш, которая уже вбежала в переднюю, также ревела во всю глотку и кинулась барину в ноги, то он, сказав: "А ты чего тут ревешь, тебе какое дело? Что он, сын, что ли, твой? Ты чего пришла заступаться? Дура!" – приказал оставить меня в покоях; пусть-де привыкает, наука эта не мешает ему, пригодится, он будет бояться теперь и станет слушаться; потом пригрозил мне и, притопнув ногой, выслал в переднюю. Названая мать вынесла меня на руках, обмыла, одела, успокоила и опять понесла в барские покои: я снова реветь на чем свет стоит; и тут уже поколотила меня и сама Катерина. Заглушив кулаками страх мой, она передала меня холопам в переднюю.
Глава II. От барской передней до француза с отмороженными ногами
Первое время думал я, что меня прикомандировали в переднюю для одной только нужды: чтобы щелкать колодою карт по носу. Я сидел тут безвыходно, холопы играли в три листа или подкаретную и при этом били меня за всех по носкам. Это продолжалось, однако, недолго; вслед за тем помню я себя вдруг за "одним учебным столом с баричами, и почти запанибрата с ними.
Это покажется иному странно. Надобно узнать, однако же, Ивана Яковлевича Шелоумова, моего отца и благодетеля, чтобы понять сколько-нибудь такую перемену. Иван Яковлевич Шелоумов был Человек до такой степени странный, что иные называли его помешанным. Особенностей в нем была такая бездна, что никто в мире не мог бы в каком бы то ни было случае жизни угадать, что делает теперь Иван Яковлевич, какое выведет заключение, на какой род действий решится. .Нрав его был необъясним. Казалось, он по дням, по часам, по неделям принимал на себя временно И поочередно всевозможные нравы и был сегодня не тот человек, что вчера, иногда вовсе не тот, что час тому назад; утром скуп до невозможности, К обеду благоразумный хозяин, к вечеру мот; в понедельник сердит и брюзглив, во вторник насмешлив, в среду отчаянно весел, в четверг учен, глубокомыслен, в пятницу богомолен, в субботу страстный игрок, в воскресенье – затеям нет конца, и весь дом выворотит вверх дном и наизнанку. Он как будто всегда разыгрывал какую-нибудь роль, но, казалось, без намерения, не знал и не замечал этого сам, а следовал житейским правилам своим, на этот раз составленным, и готов был и каждую минуту отдать вам отчет в нынешних делах своих, – но, заметьте, только в нынешних, – налагая перед вами целую вереницу опытной премудрости своей. Он, казалось, действовал всегда по душевному убеждению и не ханжил, но убеждение это менялось не только с видами луны, а иногда и с высоты солнца. Дома он обыкновенно корчил строгого, но справедливого отца семейства; если тут случался в такую минуту кто-нибудь посторонний, то Шелоумова речь изобиловала бесконечными поучениями, он был нравоучителен до приторности, с дворовыми и крестьянами был он то крайне ласков, шутлив, словоохотлив, снисходителен; то опять вдруг приходило ему в голову, что надобно их взять в руки, и он был криклив, шумлив, драчлив до нестерпимости; то опять хотел достигнуть всего одним путем убеждения и наставления, поучения; "Мысли вслух у Красного Крыльца", сочинения Ивана Яковлевича, читались тогда по целым часам собранным в одну кучу крестьянам, как приказ земского суда. Послушайте его в такой чае, и вы найдете живого Стародумова или Прямикова, лица, которые, как мы полагали, могут жить только в , скучных монологах отжившей век свой драмы. Докучая всем до невероятности, когда находила на него эта полоса премудрости, он сам был собою доволен и счастлив; послушать его, так он преобразовал весь околоток, из крестьян своих сделал умных, рассудительных, добрых и послушных людей, а поглядишь на деде бестолочь такая же, как и всюду: та же бессмертная овца, те же тальки, самосидные яйца, утиральники и пени с новоженцев25. При людях, которые мало знали Ивана Яковлевича -или приезжали в первый раз, .он нередко вдруг прикидывался хватом, молодцом, силачом, отчаянным ратником на поприще спасения погибающих – и все, что он желал, может быть, когда-нибудь сделать, все это являлось у него уже готовым, действительно исполненным -и сделанным, и он лгал и врал тогда без 'всякого зазрения совести. Иногда находила на него неодолимая охота потешить присутствующих русскими песнями, Даже пляской, и тогда он пускался во все; нелегкие, кстати ли, некстати – ему все одно. Иногда ломал он немилосердно, и по целым дням, русский язык, передразнивая немца, англичанина, итальянца, и тогда уже ни с кем не говорил иначе; в другое время порывался говорить по-украински, по-польски; то начинал приучать себя говорить самым отборным, книжным русским языком, то хотел подделаться под наречие крестьянское, то корчил заику, косноязычного и, наконец, зверя или птицу. Иван Яковлевич, например, нередко, сидя у себя один, упражнялся в том, чтобы кричать петухом, теленком, кошкой или выть волком; свои к этому привыкли, и если вдруг страшный вой раздавался по целому дому, то никто на это не обращал внимания. Раз только страшный волчий вой переполошил весь дом, потому что дело происходило ночью. Иван Яковлевич сам перепугался этой тревоги: мать охала, стонала и дрожала, дети ревели в голос, девки и холопы сбивали друг друга с ног, дворня сбежалась, потому что уже и ночной сторож, думая, что в доме режут, колотил во всю мочь деревянным клепалом и орал во всю глотку: "Караул!" Ивану Яковлевичу, как они тогда сказывали, показалось, что уже должно быть утро, и он хотел только напугать проспавших холопов. Я помню так же, как Шелоумову вздумалось непременно выучиться ржать по-конски; это стойло большого труда, и за этим привозили из соседства учителя, какого-то цыгана или татарина. Обыкновенно Иван Яковлевич подражал по наружности во всем такому человеку, которого недавно видел, если человек этот особенно понравился ему или он хотел его осмеять.
Вот вам отец мой и благодетель налицо; после этого не мудрено, если он, вспомнив вдруг, что я несчастный сирота, приказал вымыть, вычесать меня, одеть в старое платье барчонка, призвал, говорил очень долго и назидательно – хотя я и ровно ничего не понимал – и велел мне учиться вместе с баричами у священника, у отставного протоколиста, которого не ведено было принимать никуда на службу, и у взятого для ученья в дом француза с отмороженными ногами, который остался в том краю, когда все товарищи его, пленники с ногами, отправились домой.
Глава III. От замороженного француза до зеленой куртки Ивана Яковлевича
Этому французу и священнику я обязан много; они меня всему доброму выучили, что я знаю и что во мне есть; протоколист учил нас только вместо всемирной и российской истории быть всемирными и российскими негодяями, воровать для него у барина табак, а у барыни сахар, нитки, иголки; лучшее, чему он нас выучил, это играть в козны, в свайку и довить разными силками и западочками певчих птиц. Случай, по которому он наконец лишился хлеба у Ивана Яковлевича, стоит того, чтобы об нем упомянуть: человек этот, как я сказал, таскал домой все, что только попадалось ему под руки, и, между прочим, завел очередь между учениками своими и отпарывал каждый день у одного по пуговке, роговой или медной, какая случалась, – а обтяжных, впрочем, не трогал. Детям велел он всегда говорить, что пуговка оторвалась и потерялась. Но как в этом доме никто много об одежде нашей не заботился, а протоколист день за день продолжал промысел свой, то барин и заметил вдруг за обедом, что на баричах ни на одном нет ни одной пуговицы. Дело пошло на разбирательства, а как я уже вовсе не желал, чтобы меня опять посекли в Пример и страх другим, то я и открыл в ту же минуту всю проделку. Протоколиста комнатку, через двор, в пристройке, освидетельствовали, нашли целый вьюк краденых безделушек, надели ему на шею низку пуговиц, низку из кусочков сахару, – помню, что большого труда стоило нанизать сахар этот, но Иван Яковлевич настоял на своем, напутали на протоколиста ниток, шелку, булавками да иглами прикололи к сюртучишку краденые листки-бумаги, ленточки, всякую дрянь и, выводивши его в этом наряде по двору и по всему селу, вывели за околицу и пустили по дороге. Помню, что протоколист просил жалобно: "Что угодно извольте делать надо мной, хоть плетьми прикажите наказать, только чести не лишайте, не изгоняйте из дому своего без куска хлеба". Но все просьбы не помогли, протоколиста не стало.
У священника выучился я по-русски и еще кой-чему; француз настроил меня на такой лад, что меня забрала страстная охота учиться всему на свете. У него без пути не проходило ни одного часу: сидит за чаем, разговаривает с тобой обо всякой всячине и, шутя, приохочивает ребенка расспрашивать и слушать; какую вещь ни возьмет в руки, придерется к ней и рассскажет как делается, где, куда и для чего годится, когда изобретена и прочее. Пойдет гулять с тобой на костылях – ни цветка, ни листика, ни букашки не пропустит, чтобы не заучить, как называется она, в какой разряд и порядок она следует, и почему, и куда, и для чего бывает пригодна. От него я шутя выучился трем языкам. Он с попом нашим был очень дружен – и умел ладить со всеми, даже с Иваном Яковлевичем, и – за что я также век буду ему благодарен, – не давая нам никогда слоняться от безделья из угла в угол, занимал столярной, токарной и картонной работой, выучил немного чинить часы, замочки и прочее.
Таким образом, минуло мне уже семнадцать лет, – да, теперь только вспомнил, что я ни слова не сказал о второй названой матери моей, Настасье Ивановне Шелоумовой. Грешно бы мне забыть ее, когда вырос X у нее в доме, как сын. Она любила и уважала Ивана Яковлевича как нельзя больше, до такой степени, что, применяясь каждый день к личине, которую он надевал, к роли, которую он играл, и сама того не замечая, также изменялась день за день в правилах, нраве, видах и намерениях своих и слепо шла ощупью за Иваном Яковлевичем. Отставала она от него, противилась, плакала, молила и кричала тогда только, когда он впал в крайности вредные и дурные, когда находило на него рвение преобразовывать весь мир плетью и палкой. И действительно, тогда Настасья Ивановна брала Жоре над ним верх, и побежденный, образумившись, перескакивал с верхней ступени крайностей своих на вторую и третью, перестраивал лад дудки своей; пониже, а иногда гласно и торжественно винился и повиновался супруге своей, проповедуя честь и славу и хвалу женщинам и признавая их естественными наставницами и руководительницами нашими. В такую пору ничего в доме и в хозяйстве не делалось без спросу Настасьи Ивановны; к ней посылались и дворецкие, и бурмистры, и конюшие, до которых ей, по принятому в доме порядку, не было никакого дела, потому что она не входила и не мешалась ни во что; "Дочерей у меня нет, – говорила она обыкновенно, – бог не 'дал; 'стало быть, нет и хозяйства, нет и дела, как только угождать на Ивана Яковлевича; а сыновья врастут у него на руках как себе знают". И затем она обыкновенно тяжело вздыхала, покачивала головой, а нередко и плакала. Жалобы, слезы и вздохи были ее стихией; без них она, как казак без коня, как воин без шпаги; Всегдашний ее разговор, с своими ли, с чужими ли, – это было благодарение богу за семейное благополучие свое, но это делалось таким плачевным образом, что, не вслушавшись, можно бы подумать, не поминает ли она какого-нибудь покойника и жалобно ему причитывает. О четырех детках своих она говорила точно таким образом, будто у нее всего одно только дитя за душой, да и то кто-нибудь отрывает от груди ее; о любезном Иване Яковлевиче – будто он разбит параличом и лежит уже на одре смерти; о порядочном имении, которое с избытком обеспечивало все нужды семейства, – будто сегодня господь дал насущную кроху, а будет ли завтра, кто знает? По этой же причине она всегда говорила умилительными и уменьшительными словами: муженек, муженечек, деточки, детушки, детеныши, деньжоночки, мужички, домишко, огородишко, пашенка и прочее. Она одевалась очень просто, всегда в темное платье, но черного ни за что на свете не шила и не терпела: "Нет, батюшки-светики мои, уж сама на себя лиху беду не накличу".