355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Даль » Избранные произведения » Текст книги (страница 14)
Избранные произведения
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 15:39

Текст книги "Избранные произведения"


Автор книги: Владимир Даль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Можете себе представить, какого это наделало шуму в Алтынове, когда разлилась весть, что чеботарь Сидор оказался родным отцом уездного лекаря! Одна из записных вестовщиц, до которой все новости всегда доходили ранее, чем до всех прочих, разумеется задушевная приятельница Анны Мироновны Калюжиной, приехала к этой спустя не более часу после описанного случая; а как в доме еще было рано, то она захватила всех врасплох и, между прочим, застала в передней девку и лакея, сестру и брата, в какой-то ссоре; гостья эта сделала в ту же минуту расправу, дав им обоим по пощечине и несколько назидательных уроков, и затем прошла, чреватая неожиданною новостью, прямо в покои Анны Мироновны, где и разрешилась мгновенно и благополучно от бремени своего; только при прощанье она, увидав опять ту же девку, сказала мимоходом: "Я у вас, матушка Анна Мироновна, разобрала и помирила людей, Фомка бранится вот с сестрой и чуть не подрались, – нет, не беспокойтесь, я уже покончила это дело". – "Видите, я всегда вам говорила, что этот Чайкин – преподлый человек, – отвечала Анна Мироновна, когда она опомнилась от изумления, и потом закричала: – Детки, детки! Подите сюда!" И когда барышни, пошаркивая стопочками своими и поддерживая и прихватывая, где надобность была, свои блузы и капоты, вошли, то она рассказала им происхождение мое с каким-то видом наставления и поучения, приказывала вперед всегда остерегаться таких случаев, и еще раз осведомилась: не осталась ли какая-нибудь память обо мне в котором-нибудь альбоме?

Инспектор управы, как ближайший начальник и покровитель мой, призвал меня, когда весть дошла до него, частным образом и глаз на глаз расспросил обо всем подробно, приговаривая: "Да как же это так?" – и пожимаясь то в ту, то в другую сторону, как будто его жгло то тут, то там или что-нибудь такое беспокоило; наконец, убедившись в истине дела, советовал мне с видом покровительства отправить, коли уж это так случилось, старика своего потихоньку домой на родину. Наш инспектор управы был также в своем роде человек: он чернил искусно густые, седые волосы свои, употреблял много притираний и разных косметических средств и снадобий, одевался и убирался каждое утро часа два, запираясь один на замок, выступал очень важно и величаво, любил цепочки, печатки, перстни, кольца и булавочки с мушками и козявками, поместил сам себя врачом при больнице, в богадельне, в приказе, при гимназии, в семинарии – словом, при всех заведениях в Алтынове, где только было хоть малое жалованье; доносил всегда подробно о своих обширных занятиях и в круглый год не заглядывал ни одного разу никуда. По важности чина его и места это и действительно было бы неприлично; больным уже легко было оттого, что он там числился. Там всем заведовали фельдшера и даже писали по форме скорбные листы и названия болезней на дощечках. Итак, он посоветовал мне отправить отца скорее на родину его.

– Кому же он здесь мешает? – спросил я.

– Ну оно, видите, неловко: как же вы хотите жить в одном городе с родственником из такого сословия – рассудите, я советую вам начальнически; это может вам повредить, так сказать.

– Если бы я жил с отцом и вперед, как доселе, когда не знал его, врознь в одном городе, – продолжал я, – тогда, конечно, это могло бы дать невыгодное обо мне понятие; но как мы отныне со стариком не расстанемся и будем жить вместе, то я не вижу тут никакого неудобства.

Инспектор посмотрел на меня в каком-то недоумении, потом, приподняв брови, отвернулся, кашлянул два раза и чихнул притворно, что он делал, впрочем, с большим искусством в критических положениях, когда хотел вдруг переменить или оторвать разговор. Помолчав немного, я прибавил еще:

– Впрочем, во всяком случае, обстоятельство это не будет беспокоить никого, ни даже вас, Сергей Сергеевич, если только вы будете, по всегдашнему своему расположению ко мне, столь добры, что не задержите просьбы моей: я намерен ныне же подать в отставку.

У Сергея Сергеевича отлегло много от сердца, когда он это услышал; ему с меня, как с козла, не было ни шерсти, ни молока, и это ему давно уже надоело; придиркам всех родов не было конца. По временам только он снова мирился со мною по какому-нибудь особому поводу, давал мне много хороших наставлений я надеялся, что у нас вперед дела пойдут лучше; а впоследствии, когда я, по недогадливости своей, не заправлял их ничем, всегда возникали опять новые неудовольствия. ,

Я вышел в отставку вот по какому поводу: Негуров, учредив в имении порядочное управление, вскоре приобрел доверенность и уважение не только своего помещика, но и двух-трех соседних; он устраивал в селе при заводе больницу и убедил соседей в пользе последовать примеру его и взять на первый случай на общий счет врача. Таким образом, он предложил мне место это, которое вполне обеспечивало меня насчет насущной жизни. С жаром принялся я тут снова за свою обязанность и впервые почувствовал себя на своем месте; мог жить и действовать свободно и благодательно в кругу своего звания, где никто не перечил мне, не искал случая сделать мне какую-нибудь неприятность, не требовал одной только утомительной и бесполезной письменной отчетности, как главнейшего предмета, а где обращали внимание на труды, заботы и успехи мои в пользовании немощных, где вникали во всякое благоразумное предложение и требование мое и дали полную власть заботиться не только о больных, но и о сохранении здоровых. Таким образом, сделали распоряжение, по коему все женщины в деревне на все время беременности своей освобождались от работ; выстроили бани, запретили мочить конопель в озере, из которого все берут воду, завели продажу говядины меною на хлеб, чтобы дать всякому средство иметь чаще мясную пищу; приняли множество мер противу смертности младенцев, и я надеюсь, что в течение немногих лет старания наши покажут в числительных выводах пользу всех этих распоряжений.

Вот под какими обстоятельствами, приметами и знамениями праздновал я в кругу семьи Негурова тридцатое рождение свое. Обещав рассказ о жизни моей только за тридцать лет, за первую половину, я бы должен был на этом закончить нынешние записки свои; но для полноты дела следует прихватить еще я часть тридцать первого года, с коего начинается вовсе для меня новая жизнь, новое летосчисление.

Мой добрый безногий француз, переходя из рук в руки, попал между тем куда бы вы думали? – в дом к моему полковнику, у которого детки подросли и требовали воспитания. Француз всегда писал мне от времени до времени и описал мне с особенным жаром свой торжественный въезд и вход на костылях в дом моего благодетеля. Вечно юный сердцем старик описывал с восхищением, как приняли в доме полковника бывшего учителя Вакха Чайкина, с каким уважением с ним обходились, как все не могли им нарадоваться. "Да, – прибавил он, – отставной артиллерист большой армии, отставной учитель Вашеньки опять вступил на службу, но чувствует, что вскоре будет отставлен и уволен от службы и звания гражданина этого мира, скоро будет отставным человеком. Старость не беда, но беда – дряхлость, которая заставляет поглядывать иногда мимоходом в готовую яму. Там мое место. Ваша, там, это я чувствую, и я бы давно остыл уже, если бы меня не грели иногда воспоминания. Здесь, Ваша, есть еще одно солнышко, которое ходит за мною, как дочь за отцом, – и это в честь тебе, друг мой, honneur aux braves!31 Груша кланяется тебе, и признаюсь тебе, сухой поклон этот по себе, без этого думного, спокойного личика, – пустая фраза, а я таки когда-нибудь соберусь, и спишу ее, и пришлю тебе напоказ темно-русую головку, которая не может быть, чтобы не оставила в тебе каких-нибудь приятных воспоминаний".

Приписка. "Письмо осталось на неделю, не попало на почту, и я посылаю тебе обещанное сокровище: видишь, я ребячусь, как школьник, и делаю непозволительные шалости – не выдай меня, не продай".

Личико это было то же, как шесть-семь лет тому назад, когда оно прожило на свете всего лет пятнадцать или шестнадцать, – детская резвость его только смягчилась умным и спокойным взглядом, полным души. Прежнее, былое пробудилось во мне с неимоверною силою, я заплакал как ребенок.

Я потребовал отчета у француза: каким образом Груша, которая давно замужем, жила опять в доме у полковника? И француз отвечал мне, что она никогда замуж не выходила; она была помолвлена несколько лет тому, по настоянию сестры и зятя, но не смогла одолеть отвращения своего от замужества и, по личному объяснению с женихом своим, осталась опять свободною.

Передумав несколько времени и переработав в голове и в сердце это, я объяснил своему французу все, сказав, кто я теперь и чем могу располагать, и поручил ему сделать разведку и спознаться на месте, как и где рассудит, и уведомить меня: нет ли для меня еще какой-нибудь надежды? Переговоры эти кончились тем, что я поскакал туда сам и привез с собою в столицу нашу, село Негожево, в шестидесяти верстах от Алтынова, молодую жену. Грушу. Француза мы оставили полковнику еще на время, с тем чтобы он приехал умирать к нам, и он свято обещал исполнить это, и вскоре. Батюшка живет, разумеется, с нами, но не ест хлеба даром: он еще свеж и здоров и чеботарит преспокойно на весь дом наш, потому что ему сидеть сложа руки и грешно и скучно.

ХМЕЛЬ, СОН И ЯВЬ

Ведаясь промеж собою, в кругу людей, коим уже родом и судьбой назначено жить белоручками, мы удалены участием своим от жизни чернорабочей. Жизнь простолюдина кажется нам чрезвычайно однообразною, незанимательною: всем помышлениям указан тесный круг; вечные заботы о насущном хлебе; нет потребностей, кроме сна и пищи; нет доблести, кроме случайной; есть добродетель, покуда нет искушения, а нет искушения – где нет кабака.

Нельзя спорить против этого, нельзя и согласиться безусловно. Человек все один и тот же; отличается один от другого либо тем, что бог ему даст, – и этот дар даруется не по сословиям; либо тем, что приобретешь наукой и образованием, – и если это собственность высших сословий, то по крайней мере способность, восприимчивость к тому всюду одинаковая; либо, наконец, отличается один от другого кафтаном – и это различие, бесспорно, самое существенное, на котором основано многое.

В малоземельных губерниях наших значительная часть населения зарабатывает хлеб свой на чужбине и возвращается домой только временно, почти на побывку, принося с собою деньги на хлеб, на подушное и на другие нужды. В близких от столицы губерниях крестьяне уходят только на лето, а зимою или бывают в извозе, или занимаются ремеслом, или же, наконец, лежат на печи; но из дальних губерний работники уходят на два, на три и более года не только в столицы, но и во все концы царства; симбирцы, владимирцы, ярославцы строят дома в Уральске, Оренбурге, Омске и Тобольске. Во многих малоземельных губерниях большая часть господских имений на оброке, мужики ходят по всей России и одни только старики, бабы и дети сидят дома. Тысячи плотников, столяров, половщиков, каменщиков, штукатуров, печников, кровельщиков рассыпаются оттуда ежегодно по всей России; крестьяне целыми селениями держатся по наследству промыслов, к коим привыкли уже деды их. Целые деревни тверитян или новгородцев бывают летом в Питере штукатурами, а зимою сапожниками; привозят, товар свой каждую весну, когда идут на работу обозами в северную столицу нашу, отдают сапоги нипочем, лишь бы выручить зимние харчи, и эти-то обозы наполняют знаменитые лавки Щукина двора, где готовые и на вид порядочные сапоги можно купить за целковый, то есть дешевле, чем в Петербурге обходится самый товар.

Бурлаки и музуры – судорабочие и матросы идут вниз по Волге огромными толпами, с сермягою и котомкою за плечом, с парою запасных лаптей на поясе, с деревянною ложкой, заткнутою на шляпе за ремень, лычко или бечевку; за пылью и грязью на этих людях больше ничего не видать. Бурлаки подымают суда на лямках, бечевою, вверх по Волге, отправляясь сперва за этим пеши вниз, и при всем том народ обходится здесь судохозяевам в работе дешевле быков и лошадей. Вот работа и хлеб для самых грубых, не искусных ни в каких ремеслах околотков, и вот тот народ, который работает эту конскую работу в поте лица месяц сряду, с тем чтобы, отбыв одну путину, пропить всё в три дня. Не стану поминать промышленников и дармоедов разных родов, кулаков, которые меняют по деревням разные припасы, – кошатников, которые собирают колотковые меха, выменивая у баб кошек на деревянную посуду, – разносчиков и ходебщиков, а говоря собственно о ремесленниках, должно упомянуть и о крестьянских портных, которые ходят зимою по селам и, постукивая в окно, спрашивают: "Нет ли шитва?" – потом рядятся с аршина и с овчины и берут копейки по две, с уговором не пускать уже в эту деревню других портных – за что обшивают волостное начальство безденежно, – а обшив все село, идут далее и опять стучат посохом в окна. Нижегородские татары, возвращаясь домой под предводительством одного довольно статного мурзы, называемого всюду по пути князем, покупают на заработанные деньги башкирских {саратовских), киргизских и калмыцких лошадей, откармливают их путем по ночам воровски у стогов и скирд и перепродают по дороге с барышом извозчикам и ямщикам.

В этих малоземельных селениях заведено большею частию, что молодой парень должен заработать наперед известную сумму на отца и семейство свое, потом уже, уплатив года три-четыре подушное за отца или деда и за малых братьев, идет он работать год или два на себя и женится. Тут не найдете вы мужика-домоседа, мужика, который не видал бы свету; только разве в больших семействах, пятериках, семериках, один постоянно остается дома. Может быть, это обстоятельство объясняет сильную наклонность, всегдашнюю готовность крестьян наших к переселению; едва ли проходит спокойно два-три года сряду, чтобы какой-нибудь пустой, нелепый слух, бестолковая молва, бессмысленная сказка приплетенная самым диким образом, ни к селу ни к городу, к новому узаконению или постановлению, – чтобы, говорю, какая-нибудь дико-образная сказка не подняла вдруг целые селения на ноги – бог весть куда, в какой-то баснословный край, где нет ни подушного, ни рекрутства. Тамбовские, воронежские, орловские, пензенские, калужские и других губерний переселенцы наводняют целыми ордами восточные пределы государства, кочуют, как цыгане, по нескольку лет сряду, то не получая отводу новых земель, то не соглашаясь селиться там, где указывают, то избирая по произволу чужие частные или войсковые земли, поселяясь на них силою и возвращаясь по нескольку раз опять на то же место, с которого сводят их посредством исправника или даже воинской команды. Господские крестьяне уходят до Астрахани, нанимаются там в бурлаки, в музуры, в тюленщики, в рыбаки, ходят в море, пропадают несколько лет без вести, не заботясь о давно просроченных паспортах, и нередко попадают в плен и рабство к адайцам или туркменам – рабство, коему правительство наше наконец ныне положило предел.

Кочеванье это, бесспорно, бывает поводом порчи нравов; мужик балуется, и многие обвиняют за это шатающихся крестьян; но на все есть свои причины, и нам кажется, что, объехав, например, Владимирскую губернию, не станешь дивиться, для чего тысячи рабочих рук ежегодно ее покидают. Тут почва большею частию так дурна, что, глядя на этот сыпучий песок, перемешанный с какою-то мертвою, серою пылью, на болото, мшину и кочкарник, обгорелые пни и коряги, пожалеешь о потовом труде мужика, поднявшего лемехом каждый клочок и уголок, где только можно протащить одноконную соху. Если немец или англичанин сумели бы извлечь из этой неблагодарной почвы десятерицею больше нашего, то это еще ничего не доказывает; чего мы не знаем, тому не верим, а чтобы разуверить человека, у которого все основано на опыте, на завете отцов, – должно убедить его и переучить делом. а не словами. Есть, без сомнения, и другие причины этой страсти к переселению – но их оставим в покое. Везде хорошо, где нас нет.

Во Владимирской губернии на большой дороге есть село, известное по мастерству и прилежанию своих крестьян, плотников и столяров, в числе коих наберется и десяток-другой краснодеревцев. Село это известно под названием Глухого Озера и почти поголовно уходит в заволжский край на работу. Тут жила большая семья Воропаевых; дед сидел уже дома на печи, а отец и четверо сыновей ходили постоянно, по вызову подрядчиков, куда только путь-дорога лежит, и кормили и оплачивали всего не менее семнадцати душ. В числе подрядчиков этих был и родной брат отца-Воропаева, а дядя четырех сыновей; ему посчастливилось в работе, хозяин был он хороший, мужик смышленый, сшил себе синюю сибирку, взял сажень в руки и стал держать артель.

На этот раз плотникам нашим случилось проработать лето всем вместе или поблизости одному от другого; отец собрал их к зиме и велел собираться так же домой вместе всем, тогда как обыкновенно хаживали они поочередно, на общий счет, чтобы не больно издержаться. Рассудив, что степную лошадку можно продать без убытку на каком-нибудь яму, Воропаевы купили пару коней, и около рождества старик наш с сыновьями прибыл домой. Он не был на родине уже два года и подкатил на санях под ворота с резной стрехою – как снег на голову; никто его не ждал. Вошед не торопясь в избу, он отсунул от себя левой рукой старуху свою, которая, закричав от радости: "Ох ты, родимый мой!" – бросила было веретено свое и кинулась сдуру обнимать мужа. Он помолился преспокойно иконам, между тем как жена заливалась слезами; потом уже вымолвил: "Здравствуйте", поцеловал старуху свою, дочерей, малых сыновей и внуков. Вошли и приезжие четыре сына; семья жила нераздельно в большой, просторной избе на две половины с комнатками. Вскоре сбежались и замужние дочери и кто был на селе из зятьев; тут пошли шурья, свояки, свояченицы, тещи, невестки, кумы, кумовья – русский человек без сродников не живет, – и набралась полная изба. Отцу своему Воропаев-отец поклон в ноги; жена ему поклон в ноги; словом, все пошло своим порядком, и сродники кланялись низко отцу, дюжему плотнику, целовались с сыновьями его, говорили приличные речи, как следует по закону, например: "Как вас бог миловал? Подобру ли, поздорову? Соскучились мы по вас совсем" – и прочее, а затем приезжие разделись, то есть распоясались, скинули тулупы и кафтаны, уселись вокруг стола, заняв красный угол избы, а бабы подавали есть и пить, толпились около печи, за загородкой шарили в резном поставце, выгоняли из-под лавок кур, которые думали воспользоваться праздником и суматохой и втерлись под ногами у посетителей в избу. Между тем ребятишки, растянувшись на краю полатей ничком и потряхивая головами, глядели на все это, мигая и толкая друг друга. Кроме корчаги щей и горшка каши, плотники наши опорожнили вскоре два огромные кувшина квасу и отрезали себе на закуску по сукрою хлебца четверти в три, посыпав его крупною, как горох, солью.

– Добрались-таки опять до своего хлебушка, – сказал отец, – а было и есть его разучились.

– Нешто, – отвечал сын низовым наречием, к которому привык на работах своих, – нешто добрались; а и белые калачи их ладно под зуб ложатся, батюшке, что у нас вот пирогами зовут. Там хлеба век не знают, – прибавил он, оборотившись к свояку, человеку не бывалому, который сидел дома на хозяйстве, – все калач, что по-нашему пирог.

– То-то ведь мы и ходим к ним калачи-то есть, – заметил отец, посолив еще раз из солоницы ломоть свой и стряхивая над ним пальцы, – что у них калачей-то много, что сами они с ними не управятся.

– А рыбы-то у них, рыбы, – начал другой сын, – хоть круглый год постись; и свиней рыбой кормят, и собак рыбой, да и коровы, брат, там рыбу едят; ей-богу, едят! Вот земля!

– Разумеется, так, – сказал один из сродников, – что город, то норов.

– Как так коровы? – спросил свояк, которому понятливость или сговорчивость сродника не пояснила дела.

– Да так, брат, едят, да и только; пожалуй, хоть отца, батюшку спроси и братьев, чай не дадут соврать; вот хоть и в самой Астрахани: заместо того что у нас дадут корове месиво какое, что ли, а там вяленой рыбки соленой подкинут ей, она и жует ее, ровно хлеб.

– А народу что там некрещеного, – начал другой, – так господи воля твоя! Ровно в собачье царство какое забредешь, так вот вокруг тебя не весть по-каковски и лают.

– Вишь ты, брат!

– Калмык про махай толкует, карсак (кайсак) про свое там что-нибудь, татарин киль-мунда, кизилбаш молчит, сидит себе, таки вот хоть не воде ушами, не при тебе писано!

Гости, и в особенности бабы, дивились всем чудесам этим; вскоре, однако ж, посторонние все разошлись с поклонами и остались одни хозяева. Смерклось; подали светец и лучин; отец позвал деда на совет, заперли двери на крючок, выслав наперед баб, – достали и сосчитали принесенные с собой деньги, рублей по двести на брата, кроме того что переслали уже домой на оброк; рассчитали, сколько и куда из них пойдет; потом убрали деньги, позвали баб, и отец роздал жене, дочерям и невесткам по платку; и мужья вытащили гостинцы свои; отец с дедом потолковали о том, где кто работал, по чему брал, что прохарчил и заработал и сколько принес. Наконец старик Воропаев, подозвав к деду третьего сына своего, Степана, принес на него горькую жалобу, что он-де стал ни с того ни с сего погуливать и немало денег пропил.

Гневно вскинулся дед на робкого Степана, который кланялся ему в ноги, божился и заклинался, что вперед не станет никогда, даже в рот ничего не возьмет, – но у деда глаза горели, седой волос придавал суровому красному лицу его грозный вид; белая борода, пожелтевшая уже местами, как поблеклый лист, дрожала. Степан горько плакал, и сам отец, отступившийся от него в начале жалобы своей и предавший его гневу дедовскому, начал помаленьку задабривать деда, ручаясь за сына на будущее время. Степану объявили, что он с будущей весны пойдет работать на свое хозяйство, что пора его женить.

– Да гляди ты у меня, – прибавил дед, постукивая костылем своим в половицу и потряхивая выразительно по пояс разостлавшеюся бородой. – Гляди, Степан, коли ты у меня пить не бросишь с сегодняшнего дня, то господь попутает тебя, покарает, и наживешь ты себе неизбывное горе.

Настал март, и Степан, положивши на прощанье еще раз большое заклятие, что хмельного в рот не возьмет, стал собираться в путь. Хоть он и зарекался искренне и не пил дома во всю зиму, – но ему как-то боязно было идти в одно место с отцом и с братьями, и он пошел в Саратовскую губернию под предлогом, что там-де, слышно, лучше платят. Как хорошему плотнику, ему и точно дали триста восемьдесят рублей на хозяйских харчах за лето, то есть от пасхи до покрова, либо до кузьминок, до Козьмы и Демьяна, или ссыпчины, также девичий праздник, потому что девки сходятся в одну избу, приносят каждая что-нибудь съестное. готовят вместе ужин и празднуют свой праздник.

Степану пришлось работать с небольшою артелью, сперва в одной барской усадьбе, а там в удельном имении, где рубили избу для приказа. На барском селе жил так называемый в тех местах дворник, или содержатель постоялого двора. Этот человек был некогда господским, взял себе в голову, что не хочет служить у господина, хочет на волю, – а уж как русский человек заберет себе в голову что-нибудь, то справиться с ним мудрено. Тут ни опасности, ни очевидная бессмыслица предприятия и здравые, благоразумные убеждения ваши не пойдут впрок: "Оно все так", – подумает он, а иней раз и скажет: "Да уж власть господня, что будет, то будет, а я уж хочу того либо другого, уж пусть так и будет". Таким образом, молодец наш, забрав себе в голову, что ему надо быть мещанином, и собрав бог весть из каких источников бестолковое сведение, что на Черном море можно приписаться, собрался и ушел. С этого первого похода на Черное море привели моего молодца, перехватив его где-то на перепутье, с выбритой наполовину головой; но как он твердо вознамерился достигнуть во что бы то ни стало обетованной земли своей, то он вслед за тем попытался в другой, и третий, и в десятый раз, каждый раз возвращался по пересылке с бритой головой и до того надоел наконец помещику, что этот отпустил его на волю за триста рублей, которые неизвестно каким образом очутились у Черноморца прозвание, приданное ему единогласно целым селом.

Черноморец поселился в Саратовской губернии, в помещичьем имении, и у него достало бог весть каких денег купить избу и выплатить помещику за год вперед оброк за постоялый двор. Степан случайно познакомился с ним, когда еще в прежние годы тут работывал, свел даже какую-то хмельную дружбу и не раз в прежние годы вместе с ним бывал пьян. В этот раз Степан крепился и держался; вскоре артель перешла на работу в удельное село, и может быть, вся дружба их тем бы и кончилась; но Степан остался работать и на зиму, потому что работа нашлась, и ему хотелось принести более домой, утешить отца и деда и жениться. Тут подрядчик послал его на санях в одну лошадку забрать в господском селе какой-то оставленный там плотничий прибор.

Степан заехал переночевать к своему Черноморцу и тут-то на досуге и на приволье, как гость, противу потчевания не устоял. А хозяин поил его вечерком с особенным усердием и заставил признаться в дружеской беседе, что у него в нательном бумажнике есть сотни две заработанных денег. Легли спать: гость на лавке, под образом, а хозяин с хозяйкой за перегородкой. Степан заснул, как лег, но ему привиделся страшный сон: родной дед его, в красной рубахе, с седыми как лунь волосами, пожелтевшею бородою со страшными глазами и загорелою клетчатою как юфть шеей, стоял перед ним и хотел его зарезать– за то, что внук напился пьян. Степан проснулся и перекрестился; холодный пот проступил у него по всему телу. Хмель про" шла, сон прошел, сердце стучало вслух, и Степан лежал целый час, едва переводя дух, едва смея вздохнуть.

В это время послышался ему легкий стук и шепот за перегородкой. Степан уставил впотьмах глаза в потолок и стал чутко вслушиваться: хозяйка упрашивает и умаливает хозяина о чем-то, а он ее сурово отталкивает и приказывает вздуть огня. Она все свое; он сердится, грозит, но шепотом; наконец Степан слышит ясно, что речь идет о душе его; хозяйка говорит:

– Родной ты мой, полно, покинь; не тронь его, господь с ним, мало ль ты уж на душу свою греха принял! Ну, за что ты его погубишь? Побойся бога хоть раз, не тронь его...

Степана дрожь проняла до мозгов, однако он нащупал наперед всего топор свой, сел, кашлянув громко, и спросил:

– Хозяин, никак и ты не спишь! Вели, пожалуйста, огонька вздуть да разочтемся за сенцо, мне, чай, уж ехать пора.

Хозяин дал хозяйке своей тихомолком зуботычину, велел вздуть огня, – и она на этот раз послушалась, – вышел к Степану, сказал:

– Что так рано, еще никак первые петухи только что замолкли?

– Да так, – отвечал Степан, – лошадь, видно, уж отдохнула, так пора собираться; хозяин наказывал пораньше поспеть на место.

Степан рассчитался с оглядкой, оделся, заткнул топор за пояс, пошел закладывать своего мерина, сказав, что зайдет еще, но вместо того сам растворил ворота, перекрестился, сел и поехал: хмель, говорит, всю из головы выбило, и следу не осталось.

Выехав за село, Степан пустил лошадь свою шагом и стал думать о том, что с ним случилось. Не верилось ему как-то, чтобы Черноморец посягнул на такое дело, и Степан уже почти готов был подумать, что все-де это ему во сне привиделось либо с похмелья померещилось. В это время другие мужицкие сани догоняли рысью Степана и кто-то кричал:

– Сворачивай, не видишь, что ли?

Степан оглянулся впотьмах, голос показался ему что-то знакомый.

– Сворачивай, тебе говорят!

– Тесно, что ли, тебе по дороге. – отвечал Степан, – объезжай стороной.

Наехавший сзади своротил а это время в сторону и в ту же минуту вдруг ударял изо всей силы Степана цепом. К счастию, Степана, напуганный уже вперед знакомым голосом и подозревавший что-то недоброе, не спускал с глаз своего попутчика и успел уклониться несколько от взмаха цена, так что удар пришелся только в грядку саней и частию по ляжке. В один миг Степан выхватил щеп аз рук убийцы, взмахнул и ударил его самого изо всей силы в самое темя; тот свалился в сани и уже не вставал. Лошади сбили между тем одна другую к краю дороги и остановились, упершись головами в сосну.

Степан перекрестился, слез с саней, оглянулся кругом – все тихо и пусто; подошел к недругу своему, посмотрел ему в лицо – он, он и есть. Черноморец, хозяин постоялого двора! Итак, отпустив плотника из дому и опасаясь, может быть, что он слышал ночной разговор и донесет теперь о злом умысле хозяина, этот решился нагнать его дорогой, хотел заставить своротить, чтобы отвлечь внимание его от себя, и наездом думал сбить его ударом цепа и обобрать. Судьба посудила иначе; хозяин лежал убитый перед плотником, а этот, радуясь своему спасению, не знал, куда, однако же, со страху деваться: он убил человека, будет сидеть в остроге, судиться – словом, пропадет.

Подумав немного, Степан, опасаясь всех страшных последствий, решился скрыть и утаить этот случай. Он нашел в стороне от дороги порядочный овраг, заваленный снегом и хворостом. Очистив одно место, он свалил туда убитого, прикрыл его опять хворостом и снегом, а лошадь оборотил назад и пустил по дороге домой. Затем Степан сам сел и поехал.

Ночь, темно, холодно, пусто и глухо. Задумался Степан наш и рассудил наконец, что всему-де этому виновата проклятая чарка. "Она меня было замертво спать уложила, и кабы не сон, кабы не приснился мне грозный дед, так, видно, и не вставать бы мне с лавки. Ох, чуть ли не правду он говорил мне, что наживу я горе неизбывное, – чуть ли это не оно и приспело. Не стану пить; вот, ей-богу, господь видит, не стану", – снял шапку и перекрестился, на небо глядя, и заплакал.

Приехал Степан в господскую деревню, куда его послали, принял, что следовало, переночевал, накормил лошадь и пустился опять назад. Страшно как-то было ему подъезжать к селу, где свершилось над ним прошлою ночью столько недоброго; сердце стучало, и Степан наш робко оглядывался. Время опять было под вечер; улицы на селе тихи, почти пусты, кой-где баба с ведрами, мальчишка в братнем тулупишке, в отцовской шапке; огонек кой-где уже светится в окна еловом, все мирно, тихо, приветливо. Стали мучить Степана и страх и любопытство; дай-де узнаю, что теперь делается в доме моего Черноморца. Подъезжает – и тут все тихо, огонек виден в окно, вороты заперты. Степан подумал – да и стукнул кнутовищем в ставень.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю