355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Даль » Избранные произведения » Текст книги (страница 15)
Избранные произведения
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 15:39

Текст книги "Избранные произведения"


Автор книги: Владимир Даль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

– Что надо?

– Покормить лошаденку, пустите. Хозяйка отворила волоковое окно и высунула голову:

– Нет, господь с вами, проситесь к другим, нельзя.

– Что так? Ведь вы ж, бывало, пускаете?

– Пускаем, да теперь нельзя, хозяина нет дома. без себя пускать не велит; да это ты, Степан! Я было тебя и не узнала! Нет, кормилец, без хозяина пустить не смею, собачиться будет, ей-богу; ступай вон наискосок, к Федулову, там пустят, и сенцо у них свое, хорошее.

– Да где ж у тебя хозяин? Ведь вчера дома был, как я ночью уехал?

– А кто его знает, куда его занесло; вслед-таки за тобою, господь знает зачем, заложил сани, сел да и поехал, – а еще и деньги при нем были в бумажнике, рублей со сто никак; видно, запил, что ли, где-нибудь; диво только, что лошадь сама домой пришла, – аль он хмельной упустил ее, – пришла одна, и место, знать, в соломе на санях, где сидел, а его, вишь, нет.

Степан простился, сел и поехал, а хозяйка затворила окно. "Стало быть, подумал он, – никто ничего не знает. Да и что ж мне, вправду, чего бояться? Я выехал себе наперед, приехал – хоть разыскивай сколько хочешь – в Родимиловку, никуда не заезжал, никто не видал; он выехал после меня, – с чего ж тут кто на меня скажет? Никто и не подумает, и подумать нельзя никак. Однако сто рублев, говорит хозяйка, при нем были, а кому они достанутся? Никому; тут и пропадут, сгниют, как весна придет, только и будет проку. А наш брат, рабочий человек, бьется целое лето изо ста рублев... эко диво, подумаешь, сто рублев! И никто за них спасибо не скажет, никому впрок не пойдут, так себе изведутся. Ну да не до них теперь; благо только самого господь от беды помиловал".

Поравнявшись дорогой со знакомым ему местом, Степан стал, однако же, думать и размышлять об этих деньгах посмелее: "Как-таки проехать, не взять денег, не поднять их с земли, когда тут валяются? Никого я этим не обижу, ни у кого добра не отымаю – просто само навернулось". Степан остановился, прислушался на все стороны – все тихо, глухо, никого нет. Он спустился в овраг, отыскал покойника, нашел при нем тельный бумажник, вынул из него деньги и поторопился опять в путь. "Завтра сосчитаю, – подумал он, – не уйдут они теперь. Я этого не искал, за этим делом не ходил, он сам навязался. Это мне, стало быть, бог послал. Недруг посягал на мою голову – господь ему судил самому подвернуться мне под руку; не перелобань я его, уж он бы меня доехал. Грех на его душе, не на моей; он сам себя извел, своею рукою. Прости, господи, согрешения наши!" Перекрестился и поехал.

Степан до этого времени помнил страшный зарок деда, соблазнившись один только раз на ночлеге у покойного Черноморца, зарекся и закаялся после того вдвое и в рот не брал хмельного, но приехал к хозяину в Родимиловку с деньгами, которым никто не знал счету; он обождал еще с недельку, уверился, что никто его ни в чем не подозревает, что о Черноморце и слуху нет другого, как поехал-де да и пропал без вести, а лошадь одна воротилась, – и стал опять – с горя ли, с радости ль – погуливать. Куда правдиво слово это, что недобрые деньги впрок нейдут и что легко добытую копейку ветром из мошны выносит!

Пошел да пошел гулять Степан – под конец и удержу не стало, хозяин его прогнал и вычел еще с него за прогул по целковому на день; пошел он к другому, пропив все до нитки, а домой еще и гроша не услал. Пришел покров, пришли и кузьминки, настал и последний срок – воздвиженье, – и новый хозяин, рассчитавшись со Степаном, отпустил его. Сказав: "Не люди ко мне. брат, на тог год – руки у тебя золотые, да рыло поганое. Таких мне ее надо. Господь с тобой".

Степан нашел себе у нового хозяина новою товарища, с которым нередко вместе гулял; а как им домой было сотни полторы верст во пути, так они согласились идти вместе. Люди с людьми ушан, а эти двое, как поплоше, так остались вместе – им совестно было к людям приставать.

Теперь стала Степана и совесть мучить, стал грех ото сна, от еды отвивать и страж: что дед скажет, что отец? Степану стало жарко. Взяло его раздумье: "Как я покажусь им без денег? Что принесу домой? А еще и Черноморца ободрал, как разбойник какой, – и все не впрок пошло!" В это время подошел товарищ его, Гришка, да и пристал к нему: чего-де нос повесил, какое горе мыкаешь? Степан признался, что страшно без денег дома показаться.

– Эко горе! – сказал Гришка. – Да ведь у меня, парень, та же беда: заварил пива, да сталась нетека; рублев осемнадцать всего домой принесу, а надо бы, говорят люди, сотая полторы либо две. Но слушай, Степан, не войдем мы с тобой по домам; что там делать? Не слыхали мы побранки, что ли?

– И рад бы нейти, – отвечал Степан, – так у меня паспорт только годовой: о пасху срок.

– Так где же езде у тебя пасха, перекрестясь! Вот тут подрядчик не за герой, набирает народу в Казань; отпиши домой, что ушел в Казань на зимнюю работу, тебе паспорт выправят, вышлют, а ты зимой заработаешь сотенку; лето само но себе пойдет – вот на осень опять будешь с деньгами; тогда с богом домой.

Степан наш словно свет увидел; с радости позвал Гришку в питейный, чтоб почествовать его за доброе слово, да кстати уж запить и радость и горе.

Таким образом, они, порядившись с подрядчиком, отправились в Казань артелью, но, не доходя до города, отстали от своих: надо было ведь опять приготовиться к работе; там уж нить не дадут, рассудили они вдвоем, так дай тут вволю на прощанье догуляем, да и закаемся.

Подгуляли товарищи вместе, да подгулявши, как водится, сперва обнимались, целовались, а после – неведомо как и с чего – поссорились, побранились да немного было н подрались. Народ рад, такому случаю: где два дурака дерутся, таи уж наверное третий смотрит. На эту пору, однако ж, нашлись, видно, люди поумнее, развели драчунов, в они снова помирились, поцеловались и пошли вместе рука в руку в город. Кто видел их, сказывали, что они шли мирно и толковали только одно другому, как найти и допроситься в Казани своей артели и подрядчика: каждый из них поочередно недоумевал, как это сделать, в каждый опять толковал в объяснял, что язык до Киева доведет, не только до подрядчика.

Видно, долге перекачивались они с одного края дороги на другой: сумерки, а наконец ночь захватила их еще на пути. Сели товарищи наши вместе отдыхать под кустами над Волгой – снова стали считаться, видно хмель еще не прошла, – снова побранились и надрались, может статься, кто их знает, что у них тут было., да только конец вышел из плохих плохой, такой, что крещеному человеку к вымолвить страшно.

Степан просыпается на заре – оглядывается кругом: он один; вокруг по косогору кусты, над головою по горе пролегает почтовая дорога, и тройка пронеслась с колокольчиком – пыль за вею разостлалась, – и все замолкло; у ног раздольная Волга, широкая, глубокая, тихая, как зеркало, – а товарища нет.

Стало обдавать Степана из-за плеч попеременно то варом, то студеной водой – начал он вспоминать что-то недоброе, – глянул себе под ноги на траву, увидел кровь и вдруг вспомнил все, будто молния осветила перед в"м потемки страшней прошлой ночи. Степан зарыдал, закрыл лицо руками и долга сидел так, охал и стонал, как тяжко больной.

– Суди меня бог и государь" – сказал о" наконец, – видно, по грехам моим в земля меня не снесет больше; за что я сгубил Гришку сердечного? Черноморец ну, тому туда и дорога, прости господи: он на мою голову посягал; а этот чем виноват? Хмель ошибла его, как и меня, вот и все; а сколько раз подносил он мне, как товарищу, за последнюю гривну свою? Ох, тяжело, не снесу я этого греха? Не слушал я дедовского заклятия; знать, рассудил меня с ним господь: вот оно когда пришло неизбывное горе – не роди, мать сыра земля, пропащий я человек!

Степан встал, положил еще на прощанье земной, поклон и поцеловал под собою мать сыру землю; перекрестился и взмолился в слезах: "Гриша, не попомни ты мне хоть на том свете греха моего", и пошел в город.

Натощак, как был, – не до еды ему теперь стало – явился Степан в земский суд. Рано, говорят, еще никого нет. Степан сел у ворот, где было человек с десяток разных просителей, и стал дожидаться. "Мое не уйдет от меня, – подумал он, – вот эти бедняки стоят всякий за своей нуждой, всякий добивается чего-нибудь, ищет за неправду, за обиду, а я ищу на себя. Суди бог и государь, а уж прощай, свет белый, родимая сторонушка, не видать меня тебе! Вот отец сердечный прочил за меня Марью, Машку Сошникову, – вот тебе и жених! Девка она хоть куда, нечего сказать, да уж я ей не под стать. Ах ты, головушка моя бедная, в омут какой усадила! Правду, видно, дед родимый сказывал, что коли пить не бросишь, Степан, так господь попутает тебя, покарает и наживешь ты себе горе неизбывное! Ох, оно и есть, оно и привалило теперь, неизбывное, вековечное, даже до представления света!"

Заседатель пришел – а в те поры этих становых и слыхом еще не слыхать было, – и Степан к нему, да в ноги. Заседателю надоели, видно, просители, и много их за день у него в ногах переваляется, он было и мимо; так Степан слово и дело вымолвил: "Прикажите, говорит, взять меня, я ночью человека убил"; так все и ахнули, и сам заседатель оборотился, поглядел на него, позвал в присутствие, поставил караул и стал допрашивать: как зовут, кто таков, чей, откуда, зачем, где паспорт, который год, какой веры, был ли у святого причастия, а там уж дошел до дела.

– Степан я, Воропаев, по отце Артемьев, годов, видно, будет мне чуть ли не двадцать четыре. Владимирской губернии и уезда, села Глухого Озера, православный, у причастия бывал каждогодне. Пошел я с товарищем Григорьем из такого-то села за таким-то делом в город; на дорогу выпили мы оба; шумело в голове у меня, шумело, видно, и у него; пошли мы считаться, что, вишь, он взял у меня полтинник да отдавал по гривне и по две, а я считал еще за ним пятнадцать копеек, – раза два бранились, и чуть до драки не доходило – все, батюшка, хмель виновата, ничего не помню, хоть убей. Тут сели мы отдыхать да полудновали; опять я его попрекнул, опять стал считаться; он обидел меня, маркитантом обругал, я его – ох, и вымолвить страшно, – я его обухом в голову и ударил: на грех и топор этот случился под рукой. Гриша мой покатился, кровь носом полилась ручьем; я испугался – а мы сидели под кустами, недалечко от берегу, – испугавшись, я его стащил на берег, сунул в воду, да и спустил его по воде; так и сгубил я душеньку занапрасно. Видит бог, батюшка, все одна хмель виновата, ничего знать не знаю, ведать не ведаю. Что было, все сказал; теперь что господу богу угодно, то и станется надо мной; что следует по закону, то и делать прикажите – и прикажите заковать.

Все это записали, приправили, как надо было по закону и земскому обычаю, и Воропаева, связав, повели заковывать в кандалы. Сам подавал и держал Степан и руки и ноги; "не жаль, говорит, их было – туда и дорога, лишь бы скорее конец, лишь бы не дали сгнить в остроге".

Отвели и туда его; там караульные осмотрели да ощупали кандалы, все ли исправно, обыскали кругом арестанта, приняли бумагу и расписались; рассыльный взял опять книгу свою под мышку и, не взглянув больше на Степана, ушел. Дело привычное.

В первый раз попал Степан в такое место – в первый раз, может статься, и заслужил это. И темно, и сыро, и душно, и грязно. Товарищи такие, что страшно на них и взглянуть: кто в лохмотьях, зарос волосами, космы мотаются; кто исхудал под замком, лица не знать, голосу нет человеческого; а кто еще свеж и дюж, да глядит таким головорезом, что и в остроге страшно рядом с ним лечь. Было тут, как и всюду в таких местах, человека три Ивана Непомнящих; мужики здоровые, бороды чуть не по пояс, а говорят:

"Иваном зовут меня, а опричь того ничего не знаю и не помню: ни где родился, ни где вырос, ни отца, ни матери, ни родины – ничего не знаю", – Иван да Иван – так весь век и шатался. Один сидел с женой, с детьми, и тот то же говорит, и жена ничего не помнит, не знает, только знает, что зовут ее Марьей. "Господи боже мой, – подумал Степан, когда обжился немного в тюрьме; – что за диво, что за Иван да Марья, и выросли и состарились, а знать не знают, ведать не ведают: кто они и чьи они?"

Разговорился раз как-то Иван Непомнящий со Степаном и стал уговаривать его вместе бежать. Степан отказался: "Я, говорит, своей волей попал". – "Как так?" – "Да вот так и так". – "Дурак же ты, видно, был, дурак и есть; да ты отопрись я теперь: улики нет, и ничего тебе не сделают". Но Степан, сколько ни скучал, сколько ни томился в заключения, остался при своем показании и ожидал спокойно участи своей.

Между тем дело все шло СБОЯМ чередом; водили Степана раза по два в неделю в суд, все снова доспрашивались, добирались – нет концов больше никаких, все одно и то же. Дознались, какой такой был товарищ его Гришка, разослали повсюду объявления, не найдется ли где, – выждали отовсюду ответы, что нигде такой человек на жительстве не оказался, и, покончив наконец все розыски, как уже с того света справок навести было не можно, присудили учинить над Степаном, по собственному сознанию его, по закону, и сослать его в каторгу.

Пошло, однако же, дело это своим порядком, еще из уездного суда в уголовную палату – и там его в одни сутки не порешили; однако же добрались наконец и до него, нашли, что все исправно, – утвердили решение суда, только осталось прокурору отметить: "Читал", да губернатору утвердить приговор, скрепив его по листам, как приказано законом.

Прокурор был человек добрый, а пуще всего смирный, против правды не хаживал, однако же и за дело горазд не стаивал, не надрывался ни над чем. Много за год разных приговоров через его руки проходило, тысячи две, да кроме того тысяч под тридцать решений и постановлений из губернского правления и палат. Все шло у него гладко и ровно, бумага не кричит, что ни напиши на ней, – так она и была нашему смирному прокурору товарищ сподручный; прочтет не прочтет, а напишет с поля: "Читал" – и концы в воду.

Однако приговоры уголовной палаты старик читывал, по крайней мере от слова: "Приказали"; прочел и дело нашего Степана, да и положил его – не Степана то есть, который все еще сидел в остроге, а дело, – положил на ломберный стол, покрытый цветной салфеткой. На стол этот попадали у него все дела с обстоятельствами сомнительными, по коим собирался он когда-нибудь на досуге подумать.

Долго прокурор наш, расхаживая по комнате или лежа на диване с трубкой, косился на сомнительный стол свой, и в особенности на приговор, по которому приходилось наказать человека за то только, что он сам сознался в своем преступлении, на которое не было никаких улик. "Оно, конечно, так, – думал про себя прокурор, – тело унесло по Волге. Волга широка, и глубока, и длинна коли его и примывало где-нибудь к берегу, так мужики такую беду от себя ночью шестами спроваживали; и ничего нет мудреного, что тела нигде не отыскали. Да не знаю почему, а дело кажется мне сомнительным; приговор незаконный; кажется, будто на этом нельзя основать приговора. Надо справиться хорошенько в пятнадцатом томе". Подумав так, прокурор покосится, бывало, опять на столик свой, да и задремлет либо, смотря по времени, наденет сюртук да отправится на вист.

Между тем время шло: напоминает секретарь одни раз прокурору об этом деле, напоминает и в другой и в третий – завтра да завтра, и вместо трех дней давно прошли три недели, а приговор не просмотрен. Наконец пристали к прокурору плотнее, заторопили его не на шутку и говорят, что мы-де в ведомостях о нерешенных арестантских делах покажем это дело за вами.

Только что собрался было прокурор наш, скрепив сердце, подмахнуть приговор, чтобы кончить дело мирно, без шуму, как сам председатель уголовной палаты прикатил под прокурорское крыльцо – и вошел и стал, поздоровавшись, рассказывать такие чудеса, что прокурор от удивления под конец сложил молча руки, запустив накрепко пальцы в пальцы, и только пожимал плечами.

– В памяти ли у вас дело, – так начал председатель, – дело Степана Воропаева, который, по собственному сознанию своему, убил товарища своего на Сухом овраге? Ну так вообразите же, покойник-то жив!! Да, жив, либо сам нечистый влез в шкуру его да в ней и ходит! Вчера бурлаки или плотники, что ли, какие-то взбунтовались у привольного кабака, подняли такой шум, что весь город сбежался. Что же? Да признали они, сударь, того самого плотника, которого Воропаев прошлою осенью убил. Пристали к нему:

"Кто-де ты таков, откуда взялся?" – "Я, говорит, вот такой-то Григорий, ходил в это лето за Волгу, а теперь пробираюсь домой да зашел по пути выпить; в этом, говорит, я виноват". – "Да ведь тебя прошлого лета убили?" – "Нет, господь миловал, покуда терпит еще грехам нашим – живем". – "Да ты со Степаном Воропаевым знался?" – "Как же, знался; летось мы с ним работали вместе вот там-то, и за ним еще моих пятнадцать копеек осталось". – "Ну а вместе с ним вы летось в Казани были?" – "Нет, маленько не дошли, расстались". – "Так ведь тут-то он тебя и уходил; они в остроге сидит, и скоро его уж на кобылу поведут!" – "Оборони господь; нет, этого не было; мы, признаться, оба хмельны были, так и повздорили, выпито было у нас на полтинник – я, вишь, с него еще правил пятнадцать копеек, а он их на мне считает: известное дело, хмельной разум. Так мы сели было отдохнуть, ночь нас захватила, тут я опять приступил к нему да по шее его и ударил; он меня и сам хватил и рыло разбил мне, я и бросил его, умылся на берегу, да и пошел сам по себе, а его покинул. Он, видно, отяжелел больно да тут же и уснул. Больше я его не видал и слыхом об нем не слыхал".

Председатель с прокурором подивились такому дивному случаю; прокурор радовался, что не пометил еще приговора, и стали толковать о других делах: о шести в сюрах и прочее.

Между тем Гришку с таким показанием отправили в земский суд, оттуда в уездный, там к делу, в уголовную палату, а оттуда уж вместе с делом и со Степаном опять назад, для пополнения следствия. Сколько ни допытывались, ни от Гришки, ни от Степана другого не узнали: а на очной ставке Степан крестился, вздыхал от страха, глядя на Григория, считал его выходцем с того света и говорил: "Власть ваша, что хотите, то и делайте надо мною, а я его убил". А Гришка уличал его, что он врет, пересказывал ему, припоминал, по приказанию суда, все, как что у них было; а Степан, немея и цепенея от страху, не понимал ничего, ровно одурел, хлопал глазами, вздыхал и оставался при своем показании: больше, говорит, ничего не знаю.

Дело, разумеется, кончилось тем, что освидетельствовали Степана, не сумасшедший ли он, а после сказали ему дурака за то, что он наделал только пустой тревоги, да и велели убираться на все четыре стороны.

Хоть я и не совсем знаю, как все это объяснить, но кажется, что Степан, поссорившись и подравшись хмельной и наяву, видел во сне, будто убил товарища, и видел так живо, что греза показалась ему правдой. Может быть, тут подействовало и воспоминание о невольном убийстве Черноморца в собственную защиту свою, которое осталось навсегда нераскрытым. Не нашедши спросонья подле себя товарища, который ушел ночью, ничего ему не сказавши, да увидав еще на траве или на песке у берега следы крови, – Степан и вовсе смутился, уверил себя, что все это не сон, а явь, пошел да сам на себя и донес. Страх довершил эту несчастную уверенность, и ложное убеждение заступило место истины. Но когда объявили Степану положительно, что он свободен и притом не убийца, то бедняк залился слезами и сказал:

– Нет, уж видно, мне так на роду написано: судьбы не минуешь! Вяжите ж меня опять, я еще другого человека убил... – но ему не дали договорить, а зажали рот и выпроводили вон, приказав убираться. Никто ему не верил, а все считали помешанным, хоть господа доктора и дали свидетельство, что он в полном и здравом уме.

Долго не мог он опамятоваться после такой проделки; долго ходил ровно без ума, покуда наконец Гришка, приставая к нему без всякого успеха целые сутки, чтобы им вместе запить горе, – успел наконец кой-как убедить его, что он несет дичь. Тогда только Степан вздохнул свободно, перекрестился вольной рукой, вспомнил все прошлое – и подумал о будущем. Зелено вино, это продажное горе, опротивело ему до того, ^то он в жизнь свою не мог вынести и духу его. Перестав пить, Степан Воропаев вышел человеком и не только зарабатывал что следовало на себя и на своих, но лет через восемь завел свою артель, ходил в синей сибирке с саженью в руках; отец и дед его благословили, и Машка Сошникова, ныне Воропаева, готовила ему, между тем как он был на работе, щи да кашу, а в пост калинники, превкусные и превонючие калиновые пироги.

ПЕТЕРБУРГСКИЙ ДВОРНИК

На дворе погода какая-то средняя, то есть люди заезжие полагают, что она дурна; коренные жители находят, что она довольно сносна, и надеются, что к вечеру еще проведрится, а каретные извозчики ею вполне довольны: езды в крытых экипажах больше.

Один дворник метет плитняк, другой, насупротив, на общую пользу салопов и шинелей пешеходов, лакирует чугунные надолбы постным маслом с сажей.

– Никак, Иван, у тебя масло-то неваренное? – сказал тот, что с метлой.

– А что?

– Да так, что-то не слыхать его через улицу; а то, бывало, таки переносит от тебя к нам.

– И то сырое. Тут не до варки, а вымазать бы только, чтоб не потянули опять.

Чиновники идут средней побежкой между иноходи и рыси, так называемым у барышников перебоем; первый дворник метет размашисто всех их сряду по ногам. Они поочередно подпрыгивают через метлу; один, однако же" миновав опасность, останавливается и бранится.

Дворник продолжает свое дело, будто не слышит, и ворчит после про себя, но так, что через улицу слышно: "А обойти не хочешь? Нешто глаз во лбу нету?" Другой дворник, для которого, собственно, острое словцо это было пущено, смеется и, выпрямившись, засучивает несколько рукава, шаркнув себя локтем по боку, передает черную масляную ветошку, для отдыха, из правой руки в левую, а освободившеюся рукою почесывает голову.

Порядочно одетый человек останавливается у ворот дома, смотрит на надпись и, оглядываясь, говорит:

– Эй, любезный, где здешний дворник? Григорий молчит, будто не слышит; тот повторяет вопрос свой погромче и понастойчивее.

– Там, спросите во дворе.

Господин уходит под ворота; второй дворник, Иван, смеется:

– Ты что ж не отозвался?

– Много их ходит тут! – отвечает первый и продолжает мести.

В это время извозчик на выездах проезжает шагом. дремля бочком на дрожках; лошадь разбитая, дрожки ободранные, кожа между крыльями прорвана, из-под подушки кругом торчит сено, гайка сваливается с колеса.

Дворник с метлой глядит несколько времени вслед за извозчиком, потом выходит на средину улицы, подымает гайку и кладет ее в карман. Колесо с дрожек соскочило, извозчик чуть не клюнулся носом в мостовую, соскакивает, останавливая лошадь, оглядывается кругом и бежит назад. Увидав дворника на пути со средины улицы к плитняку, обращается к нему:

– Ты, что ли, поднял, дядя?

– Кого поднял?

– Да гайку-ту; отдай, пожалуйста!

– А ты видел, что ли?

– Да чего видел? Отдай, пожалуйста.

– Отдай! Что я тебе отдам? Ты бы сперва двугривенный посулил, а там бы говорил "отдай".

Спор становится понемногу жарче; извозчик сперва просит, там божится, что у него нет ни пятака, что он только вот выехал; потом пошла брань и крик, в котором, кроме обычных приветствий, слышно только с одной стороны: "Отдай, я тебе говорю, отдай!" – а с другой: "Что я тебе отдам? Да ты видал, что ли?" С этим воинственным криком неприятели друг на друга наступают; дворник Иван, с помазком в руке, пользуется приятным зрелищем и, улыбаясь, отдыхает от трудов; народ начинает собираться, образуя кружок.

Какой-то дюжий парень также останавливается и, узнав в чем дело, говорит извозчику:

– Да ты что горло дерешь, толкуешь с ним, с собакой? Ты в рыло его, а я поддам по затылку.

И едва это было сказано, как и тот и другой, будто по команде, в один темп исполнили на деле это дельное увещание.

Народ кругом захохотал. А оглушенный неожиданным убеждением строптивый Гришка, потряхнув слегка головой, достал гайку из кармана шаровар и отдал извозчику с советом не терять ее в другой раз, а то-де ину пору и не воротишь; иной и не отдаст; а за нее в кузнице надо заплатить целковый, да еще накланяешься, да напросишься: вашего брата там много!

Зрители, натешившись этим позорищем, разошлись своим путем, оглядываясь по временам назад; извозчик надел колесо, навернул гайку и во все это время бранился. Дворник Григорий принялся опять за метлу и ограничился повторением того же дружеского совета. Дворник Иван подшучивал, смеючись слегка над товарищем:

– Извозчику-то ты что ж так спустил? Эка, здоров кистень у парня-то!

В это время господин, проискав дворника по пустякам во дворе, вышел опять из-под ворот и обратился к нашему приятелю довольно настойчиво:

– Да ты, что ли, здешний дворник, эй!

– А вам кого надо?

– Титулярного советника Вылова.

– На левую руку под ворота, в самый вверх, двери на левой руке.

– Так что ж ты не сказал мне давеча, как я спрашивал тебя? Ведь ты дворник здешний?

– Дворник! Мало ли дворников бывает! У других, у хороших хозяев, человека по три живет; это наш только вот на одном выезжает.

Посетитель должен был принять эту логику особого разбора за ответ, пожал плечами и пошел по указанию.

По ту сторону улицы проходят две барыни, у одной из них в руках, какая-то шавка; барыня ее усердно лижет и целует.

– Вот, – сказал веселый дворник Иван, – барыни – те детей своих пестовать не хотят, а со щенятами нянчатся!

Обе барыни оглянулись на веселого дворника и посмотрели на него такими глазами, будто он сказал непростительную дерзость.

Между тем из дома дворника с метлой выскочила чумичка, сложив руки под сальным ситцевым передником, который она сшила на свой счет, обидевшись тем, что барыня вздумала подарить ей для кухни пару тиковых или холстинных.

– Григорий! – начала она кричать. – Ах ты, господи, воля твоя, какой народ! Григорий, да что ж ты, не принесешь, что ли, сегодня воды?

– Поспеешь! Что тороплива больно?

– Поспеешь! Ах ты, боже мой! Барыня бранится, в третий раз гоняет меня; я по целому дому бегала – нет как нет; а он вот еще тут прохлаждается, словно Христа ради воду носит нам, право! – Да иди, что ли, принеси!

– Принеси? Тут вот любое, либо по воду иди, либо улицу мети; а как надзиратель пойдет – так вот и будем мы с тобой у праздника.

– У праздника? Да мне что праздники! Там вы себе, пожалуй, празднуйте, а ты воды принеси!

Григорий поворачивается медведем и отправляется к воротам; чумичка, победив красноречием своим упорство его, убегает проворно под ворота, он сильным взмахом кидает вслед за нею метлу, а Иван кричит, повысив голос:

– Эх! Ушла полубарыня! А так вот чуть-чуть не (огрел ее! Больно тонко прохаживаться изволите! – промолвил он, намекая на босые ее ноги. – Чулки отморозите, сударыня!

В промежутке этих забав, однако ж, Иван и Григорий сделали свое дело, потому что за них никто не работал. До свету встань, двор убери, под воротами вымети, воды семей на десяток натаскай, дров в четвертый этаж, за полтинник на месяц, принеси. И Григорий взвалит, бывало, целую поленницу на плечи, все хочется покончить за один прием, а веревку – подложив шапку – вытянет прямо через лоб, и после только потрет его, бывало, рукой.

Там плитняк выскреби, да вымети, да посыпь песком; улицу вымети, сор убери; у колоды, где стоят извозчики, также все прибери и снеси на двор; за назем этот колонисты платили, впрочем, охотно Григорию по рублю с воза: вишь, немцам этим все нужно. Тут, глядишь, опять дождь либо снег, опять метя тротуары – и так день за день. Во все это время и дом стереги и в Часть сбегай с запиской о новом постояльце; на ночь ляжешь не ляжешь, а не больно засыпайся: колокольчик под самой головой, и уйти от него некуда, хоть бы и захотел, потому что и все-то жилье в подворотном подвале едва помещает в себе огромную печь. Сойдите ступеней шесть, остановитесь и раздуйте вокруг себя густой воздух и какие-то облачные пары, если вас не ошибет на третьей ступени обморок от какого-то прокислого и прогорклого чада, то вы, всмотревшись помаленьку в предметы, среди вечных сумерек этого подвала увидите, кроме угрюмой дебелой печки, еще лавку, которая безногим концом своим лежит на бочонке, стол, в котором ножки вышли на целый вершок посверх столешницы, а между печью и стеною – кровать, которая вела самую превратную жизнь: она дремала только днем, как дремлет искра под пеплом, – ночью же оживала вся, питаясь тучностью нашего дюжего дворника. Он был независтлив и говаривал, что-де не обидно никому.

Замечательно, что домашняя скотинка эта приучена была к колокольчику, как саженая рыба, только в обратном смысле: она разбегалась мгновенно, когда Зловещий колокольчик раздавался над головою спящего Григория, и терпеливо ожидала возвращения его и смело опять выступала мгновенно в поход, лишь только он ложился, натянув одну полу тулупа себе через голову. Подле печи – три коротенькие полочки, а на них две деревянные чашки и одна глиняная, ложки, зельцерский кувшин, штофтак, полуштофчик, графинчик, какая-то мутная порожняя склянка и фарфоровая золоченая чашка с графской короной. Под лавкой буро-зеленоватый самовар о трех ножках, две битые бутылки с ворванью и сажей для смазки надолб и, вероятно, ради приятного, сытного запаха, куча обгорелых плошек. Горшков не водится в хозяйстве Григория, а два чугунчика, для щев и каши, постоянно проживают в печи, или во крайней мере с шестка не сходят. Мыть их, хотя по временам, Григорий считал совершенна излишним, убедившись на опыте, что, сколько-де их не мой, они все черны32.

Тулуп и кафтан висят над лавкой, у самого стола, таким образом, что Григорий во время обеда с товарищами мог доставить и себе и им удовольствие тереться о платье головою. В углу образа, вокруг вербочки, в киоте сбереженное от святой яичко и кусочек кулича, чтоб разговеться на тог год, под киотом бутылка с богоявленской водой и пара фарфоровых яичек. Об утиральнике, который висит под зеркальцем в углу. подле полок, рядом с Платовым и Блюхером, надо также упомянута. – хоть бы потому, что он с алыми шитками; утиральник этот. упитан н умащен, разнородною смесью всякой всячины досыта, до самого нельзя, и проживет, вероятно, в этом виде еще очень долго, потому что мыши не могут его достать с гвоздя, а собак Григорий наш не держит, но он именно испытал однажды да своем веку, что голодная собака унесла тайком такой съедобный утиральник, который и пропал бы, вероятно, без вести, если б собака эта не погрызлась из-за лакомого куска с другим псом; ссора эта обратила внимание нашего дворника на спорную добычу, которая и не досталась ни одной из тяжущихся сторон, а была у них отбита. Григорий пнул еще ногою одного пса, встряхнул раза два утиральник и повесил его на свое месте. Он в известных случаях любил порядок.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю