355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Даль » Избранные произведения » Текст книги (страница 16)
Избранные произведения
  • Текст добавлен: 6 сентября 2016, 15:39

Текст книги "Избранные произведения"


Автор книги: Владимир Даль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)

Отчего же – спросите вы – двор и улица были всегда так чисты у Григория, когда конура его не могла похвалиться хозяином слишком чистоплотным? Ну, этой внешней чистоте был виноват не Григорий, а не спускавший с него глаз надзиратель. Вот почему дворнику нашему чистота и надоела до такой степени и опостыла, он все это вымещал на своем подвале, который был у него в полном распоряжении, и тут только Григорий дышал свободно, наслаждаясь мягкого, сального наружностью всех предметов своего маленького хозяйства, упиваясь благовонием, пресыщаясь питательною пустотою доморощенной атмосферы.

На другое утро Иван да Григорий опять Поздоровались через улицу с метлами в руках.

– Что ты! Аль не можешь?

– Нет, что-то плохо; через силу хожу – так и подводит животы.

– А ты бы натощак квасу с огурцами поел, посоливши хорошенько.

– Нет, я уж вот золы с солью выпил; авось отпустит.

Но, видно, от золы с солью не совсем отпустило;

Григорий пошел к лекарю своему, к лавочнику, и просил помощи. Тот долго не расспрашивал, а, узнав главнейшие обстоятельства, положил Григория у себя на печь, велев ему лечь плотнее животом на горячий ржаной хлеб; накрыл больного тулупом, дал ему выпить чего-то горячего и к обеду поставил его на ноги. Григорий поблагодарил своего лекаря и рассудил, что не худо после этого поберечься и довольствоваться в этот день легким постным столом, то есть: квашеной капустой, огурцами, тухлой рыбой и фонарным маслом,

Григорий любит иногда покричать, любит подчас и нагрубить; но так же охотно смиряется, довольствуясь тем, чтоб, отвернувшись, поворчать, а за глаза и побранить. Сто раз говорил он уже через улицу Ивану, что последний день живет у этого хозяина, отойдет завтра же непременно, а наутро опять выходил на службу с метлой, с лопатой, с ведрами. Хозяин был им доволен, в особенности за честность и строгий присмотр.

Григорий узнавал подозрительных посетителей чутьем, по первому взгляду и выпроваживал их обыкновенно тем, что начинал придираться вопросами о том, к кому и зачем идешь, а потом опросами о паспорте и месте жительства. О таких предметах, как Григорий знал по давнишнему опыту и навыку, люди этого разбора беседуют очень неохотно и потому обыкновенно, не затягивая разговора, удалялись на поиски в иное место. Иногда Григорий, встретив в воротах человека с полуобритой бородой, в засаленном цветном бумажном платке и в изорванной шинелишке, пускался немедленно в откровенные с ним объяснения, уверяя его, что здесь-де, брат, нет тебе поживы никакой, право нет, ступай с богом. А поймав у себя в доме подобного человека, он во избежание, по его мнению, лишних хлопот, потаскав незваного гостя за чуб, выпроваживал его взашей. Веселый дворник Иван тешился в таких случаях иначе: он заставлял вора лезть в тесную подворотню и погонял его сзади с разными поговорками метлой.

Но если какой-нибудь счастливый находчик проносил под мышкой попавшееся ему где-нибудь платье, то Григорий с преспокойной совестью торговал и нередко покупал вещь, коли ее отдавали за бесценок и она годилась ему в переделку. "А мне что, – говаривал он, – я почем знаю? Нешто я украл? Украдено, так не у нас".

В праздник Григорий любил одеваться кучером, летом в плисовый поддевок, зимой в щегольское полукафтанье и плисовые шаровары, а тулуп накидывал на плечи. У него была и шелковая низенькая, развалистая шляпа. Так он сиживал нередко за воротами, сложа руки, насвистывая сквозь зубы или лакомясь моченым горохом, который доставал из красного, как жар, платка. Такие платки ныне в редкость; они назывались "бубновыми", и белые бубны, вытравленные по алому полю какой-нибудь кислотой, вскоре обращались просто в дырочки, что и подавало Григорию повод подбирать по временам горошины с земли, обдувать их и съедать поодиночке. Иван, сидя рядом или насупротив, предпочитал кочерыжки, а если их не было, – репу. Вкусы того и другого мирились летом над недозрелым зеленым и жестким крыжовником, не крупнее гороха, и оба дворника запасались .тогда почти ежедневно двумя или тремя помадными банками этого лакомства, которое носила по улице уродливая, пирогом повязанная старуха, вскрикивая петухом: "Крыжовник спела-ай! Крыжовник садовай, махровай" и прочее. Она не заламывала головы на верхние окна, а косилась обыкновенно в подвальные жилья и за копеечку нагребала помадную банку верхом.

Орехов Григорий не терпел, уверяя, что грызть орехи прилично только девкам.

В этом состоял весь праздник Григория; изредка только он напивался вволю, поставив наперед какого-нибудь земляка на целые сутки на свое место. Не приняв наперед этой меры, он не гулял никогда. Всегдашняя поговорка его, когда кто номинал праздник, была:

"Какой нашему брату праздник!" Он совершенно соглашался с одним мастеровым, который даже о рождестве как о празднике отозвался однажды с примесью философской хандры, сказав со вздохом: "Что за праздник вашему брату! Тут и всего-то три дня; не успеешь не то что погулять, а на съезжую попасть". – "Ну, наперед не угадаешь, брат, где будешь", – заметил было недогадливый Григорий, но мастеровой отвечал, пожав плечами: "Нет, не берут; первые три дня не приказано брать никого". Но годовые праздники при всей малозначительности своей для Григория как дни пированья замечательны были для вето тем, что он ходил по порядку собирать со всех постояльцев. И у него, как у самого хозяина, квартира все были расценены по доходу, от гривенника, получаемого по два раза в год с прежалкого и прекислого переплетчика, проквашенного насквозь затхлым клейстером, – и до красненькой двух квартир второго жилья. Он перенял у остряка Ивана давать постояльцам своим прозвания по числу рублей, получаемых от них к рождеству и к святой: "двугривенный переплетчик", -"трехрублевый чиновник" в прочее. Этим способом, о .котором слухи доходили "когда до честолюбивых жильцов, ему даже удавалось повышать водочный оклад, я жилец поступал тогда с трехрублевого в пятирублевый разряд. В случае перехода нового жильца Григорий умел сообщить ему всегда заблаговременно, до наступления праздников, сведение, сколько получалось обыкновенно от его предшественника. С жильцов беспокойных, которые постоянно возвращались домой по ночам. Григорий иногда понастоятельнее требовал на чай, уверяя, что за ними-де хлопот очень много.

У Григория был еще небольшой промысел: он занимался в своем кругу оборотишками по небольшому домашнему банку и отдавал за верным поручительством или под заклады до сотни рублей а рост. Более восьми или десяти со ста в месяц ему редко удавалось взять; а если его попрекали таким запросом, уверяя, что из казны можно взять за пять иди за шесть со ста, то он, махнув рукой, говорил преспокойно: "Ну так поди в казну, а не то вот к графскому камердинеру: тот с тебя возьмет по двадцати в месяц да еще расписку, что залог им куплен у тебя, да, не дождавшись сроку, и продаст его, коли хороший покупатель найдется". Григорий не видал тут никакого греха: я, говорит, никого не неволю, никому не напрашиваюсь; мои пятьдесят рублей место не пролежат у меня и в сундуке. Что дело это надо делать тайком – это он очень хорошо понимал; но не потому тайком, чтоб оно было дело виноватое, а потому-де, что, известно уж, во всяком деле надо беречься от придирки да знать его про себя; тут, пожалуй, попадешься за всякую безделицу и во всем виноват останешься. Как старый дворник и уличный петербургский житель, которому нередко случалось сталкиваться и дружиться с народом всякого разбора, Григорий был не только коротко знаком со всеми плутнями петербургских мошенников, но понимал отчасти язык их, и молодой сосед его, Иван, брал у бывалого приятеля своего иногда уроки в этом полезном знании. "Стырить камлюх", то есть украсть шапку; "перетырить жулику коньки и грабли", то есть передать помощнику-мальчишке сапоги и перчатки; "добыть бирку", то есть паспорт; "увести скамейку", то есть лошадь, – все это понимал Григорий без– перевода и однажды больно насмешил веселого Ивана, когда они сидали в праздник рядком за воротами, упиваясь чадом смердящих плошек; небольшая шайка проходила в это время, как видно было, от разъезда театра и, увидев товарища, поставленного для наблюдения за ширманами (то есть за карманами) пешеходов, встретила его вопросом: "Что клею"?" – то есть: "Много ли промыслил?" А Григорий отвечал преспокойно: "Бабки, веснухи да лепень", то есть деньги, часы да платок; и мошенники с недоумением посмотрели на Григория, не зная, мазурик ли это, то есть товарищ ли, или предатель. Иван научился также от Григория пугать мошенников и узнавать их в толпе; стоит только сказать: "стрема!", то есть "берегись!" – и всякий мазурик сейчас же кругам оглянется.

Отчего же, спросите, Григорий, как и все товарищи его, зная и встречая людей этих иногда и с поличным, зная даже нередко по слухам, кто, что и где украл, – отчего же он не ловил их, не доносил на них куда следовало, а смотрел на все это равнодушно, как на постороннее для него и безвредное дело? Оттого, что у него были свои понятия и убеждения, свой взгляд и своя житейская опытность, переходящая с поколения на поколение. Противу таких укоренившихся и воплотившихся доводов спорить трудно. Григорий был твердо, логически убежден, что виноват тот, кто попался, а не тот, кто украл; что только открытое преступление – вина и, наконец, что всегда виноват будет тот, кто гласно впутается в такое опасное дело. У Григория была на это сотня нелепых примеров в запасе: как один будто виноват остался за то, что донес на вора, а другой за то, что его впутали в свидетели; как третьего затаскали в расспросах и показаниях и присудили за разноречие о таком деле, о котором он ровно ничего не знал и сказал один раз, что ничего не знает, а в другой раз, что не знает ничего; как такого-то взяли и посадили за то, что он остановился мимоходом и поглядел на плывущий по воде труп, или так называемое "мертвое тело"; как такого-то записали и осудили прикосновенным к делу за то, что он вздумал было вступиться, когда при нем хотели ограбить человека; словом, Григорий почитал себя человеком опытным и по привычке судил о подобных делах весьма хладнокровно.

Григорий знал наизусть звон каждого из– жильцов. Просыпаясь ночью от звона, который мгновенно производил такой переворот в жильцах или постояльцах собственной его квартиры, он ворчал обыкновенно про себя спросонья: "Двугривенный барин – ну, не горячись, поспеешь"; потом медленно поворачивался, почесывался, зевал, накидывал свой тулупишко и, взяв ключи, отправлялся босиком по мерзлому снегу, попадая путем-дорогою правою рукою в левый рукав тулупа; не находил спросонья рукава, останавливался еще раз под воротами, проворчав: "Кой леший, наглухо, что ли, рукав-эт пришит?" Потом кричал вслух: "Сейчас", – и ворчал, впрочем не совсем про себя: "Постой, тебе говорят; надорвешься; замерз, что ли, там!" Но растворив наконец калитку, Григорий обыкновенно делался вежливее и мягче в обращении своем и пропускал жильца молча или даже иногда проговаривал, будто нехотя, пополам с позевком: "Извольте-с". У Ивана была на этот счет другая замашка: он, как человек веселый и живой, не заставлял долго дожидаться у ворот; но если время было уже поздно, то, раскланиваясь с вошедшим, говорил только, стоя на морозе босиком в одной рубахе: "У нас, сударь, был тоже один такой, что все поздно домой приходил. Да хороший барин, спасибо, вот как и ваша милость, все бывало, на чай дает". Заметь-, те: на чай, а не на водку; у Ивана был земляк-полотер, человек довольно тонкого обращения, и у него-то Иван выучился объясняться несколько вежливее.

Остается сказать несколько слов о семейных, родственных, хозяйственных и вообще домашних отношениях нашего Григория.

Плох ли он был, хорош ли, честен по-своему или по-нашему, много ли, мало ли зарабатывал, а кормил дома в деревне семью. И он, как прочие, рассказывал о быте своем все одно и то же: "Вишь, пора тяжелая, хлеба господь не родит, земли у нас малость – а тут подушное, оброк, земство... за отца плати, потому что слеп; ну, за отца все бы еще ничего – а то и за деда плати, потому что и дед еще жив, и даже не слеп, а только всю зиму на печи сидит, как сидел когда-то Илья Муромец; да еще за двух малых ребят, за одного покойника да за одного живого.

Еще на десяток годов станет Григория, может статься и на полтора; там либо пойдет он и сам сядет на печь, сбыв дела, либо займется в деревне торговлей, коли деньги тут не пропадут в закладах. Приедет домой, привезет сотни три-четыре – вырубит под избой продольное окно, подопрет висячий ставень шестом и развесит в лавочке пучков десяток лычных и пеньковых веревок, обротей, недоуздков да три венка репчатого лука; поставит бочку дегтя, другую меда – они по пословице вместе живут, десяток ременных кнутов, тесаных дуг, оглобель, лаптей, пряников, тесемок и несколько вязанок барашек. Вот и все припасы и вся торговля; а если вы думаете, что Григорий при таких оборотах из-за хлеба на квас не заработает, так ошибаетесь; он человек бывалый: деготь у него будет такой нескончаемый, что он из одной бочки в розницу две либо три нацедит, мед он пластает и размазывает так мастерски, что коли за чаем не высосешь картузной бумаги, на которую наклеит он четверку, так и вкусу этому меду не узнаешь. А веревки, наконец... да веревкам его конца нет; он меряет их маховыми саженями и намахает вам их столько, сколько угодно, вот только в глазах рябит, как пойдет разводить руками; дело дорожное – взять негде, так и берут.

Иван, я думаю, не пойдет в деревню, а пойдет, надумавшись, либо в кучера, либо станет зимою лед колоть, а летом яблоками торговать; весной же и осенью перекупать и продавать что случится на толкучем. Удали его в дворниках тесно, а дома скучно; со столичным образованием человеку в такой глуши жить тяжело...

ДЕНЩИК

(Физиологический очерк)

Говорят, в каждом человеке есть сходство е тем или другим животным – по наружности, по приемам, собственно по лицу или даже по свойствам и качествам. Единственный в своем роде Гранвиль неподражаемо умел схватывать сходство и отношения эти и переносить их карандашом на бумагу. Если бы у меня многотрудное уменье или искусство не отставало от вольного в разгуле и дешевого воображения, то я бы, кажется, мастерски нарисовал денщика Якова Торцеголового в виде небывалого, невиданного чудовища, составленного из пяти животных: одного недостаточно, потому что достоинства Якова слишком разнообразны. Верблюд, сутулый, неповоротливый, молчаливый, – а подчас несносно крикливый – и притом безответный работник до последнего издыхания; волк, с неуклюжею, но иногда смешною хитростью и жадностью своею, дерзкий и неутомимый во время голода; пес, полазчивый, верный, который лает на все, что только увидит вне конуры своей; хомяк, домовитый хозяин, с запасными сумками за скулами, который полагает, по-видимому, будто весь мир создан для того только, чтобы было откуда таскать запас и припас в свою норку, и, наконец, бобр-строитель, который на все мастер, все умеет сделать, что нужно в доме, и хоть из грязи, да слепит хатку и живет по-своему хорошо. Вот эти пять животных – вот какой сложный зверь вышел бы у меня из Якова Торцеголового; а чей хвост, чья голова, чьи руки и ноги у него – разбирайте сами!

Он попал в денщики по малому росту и сутулости,, был сверх того левша, любил на ходу глядеть в землю, махать руками, переваливаться и распускать около себя одежду повольнее. Из карманов шаровар его и казачьего кафтанчика всегда почти висели концы ниток и бечевок, а на дне кармана лежали пробки, мелок, рожок или тавлинка, горсть гороха и другие подручные принадлежности; а когда полк стоял в южной России, то во всех карманах у Якова, не исключая и жилеточных, были рассыпаны для обиходного лакомства арбузные семечки.

Иногда какое-нибудь стеклышко, отбитая от чашки ручка, обломок сургуча или найденная где-нибудь петелька, гвоздь, крючок, попав в карман Якова, держались там очень долго, по нескольку месяцев шарит, бывало, по карманам за чем-нибудь, попадется в руки мелок, пробка или гвоздь – он поглядит на него, иногда еще попробует на зуб, не серебро ли, и положит опять на место. Перебирая от нечего делать редкости эти, Яков припоминал, где и как они найдены или дозапись ему, по какому случаю попали в карман, и тешился таким образом живыми воспоминаниями своих похождений. В этом скопидомстве вы, конечно, узнаете хомяка.

Как тесного, так и короткого платья Яков не мог терпеть и говаривал, что он был этим испуган в малолетстве. Когда барин хотел было ему однажды сшить из старого мундира куртку, то Яков разревелся как верблюд, уверяя в отчаянии, что после этого нельзя больше жить на свете. Он любил, чтобы все около него было и просторно и прикрыто, и потому предпочитал всякой иной одежде темно-зеленый казакин со сборками; но только не в обтяжку. Один из карманов или лацкан этого облачения были обыкновенно надорваны, обшлага с исподу вытерты на нет, до самой кисти, на лацкане же, на ребро в шов, затыкались торчмя про всякий случай булавки, а сбоку претолстая игла, укутанная ниткой в виде цифры восемь. Жилетка обыкновенно пользовалась преимуществом красной выпушки; фуражка с козырьком – обносок барина – и сапоги своей работы довершали наряд.

На сапоги свои Яков любил иногда глядеть безотчетно и засматривался на них по целым часам, особенно когда они были недавно вычинены им и вымазаны салом. Тогда Яков охорашивался, сидя где-нибудь в углу, повертывал перед собою ногу и старался заглянуть под подошву, чтобы полюбоваться новыми подметками. Он мурлыкал в такое время про себя:

"Растоскуйся ты, моя голубушка!" или насвистывал сквозь зубы другую заунывную песню.

Яков служивал на веку своем у всяких господ, как уверял он, и служил верой и правдой. Первый барин его был немножко беспокойного нрава, любил повеселиться – но был очень скучен навеселе и крутенек. Угодить на него было мудрено; но Торцеголовый, благодаря бога, ладил и с ним; плакался Яков на него, это правда, но плакался, как жалуются по привычке на весь божий свет, а не то чтобы взаправду, как жалуются на беду неминуемую, известную, общую: на господ-де, известное дело, не угодишь; господской работы не переработаешь; работа наша, хоть день и ночь прибирай, не видная, – ровно все ничего не делаешь, а к вечеру поясницу разломит и прочее, а затем в утешение себе же он приговаривал: "Что ж, известно, на то они господа". С этим-то барином, человеком по чину очень небольшим, Яков ехал однажды на перекладных; скакали сломя голову день и ночь в погоню за самонужнейшим делом. Может статься, время было холодное, или бессонье одолело путника, или, наконец, его растрясло невмочь, – но только он по привычке своей подкрепился раз, а там и другой и третий – да так крепко, что слег вовсе. У нас принимают вообще три степени этого отвлеченного состояния: с воздержанием, с расстановкою и с расположением; при первой степени одержимый может еще пройти подле стенки, придерживаясь за нее; при второй, с расстановкою, может идти, если двое поведут его под руки, а третий будет расставлять ноги; при последней же степени, с расположением, одержимый располагается где случится, где припадок захватит его врасплох, и, растянувшись во весь рост, лежит бесчувственно, так что никакие силы не могут более воздвигнуть его на ноги. Этой-то третьей степени самозабвения достиг барин Якова на одной из станций – но помнил еще одно обстоятельство: что ему надо ехать, надо торопиться, погонять и драться. Барин Якова не был, собственно, дантистом, как классически выразился Гоголь, но подчас все-таки считал приятным долгом заняться по сей служебной части.

Между тем на станцию входит какой-то проезжий и видит следующее: на диване лежит, растянувшись во весь рост и закрыв глаза, человек довольно длинный и стройный; подле сидит на стуле другой в темно-зеленом казакине, из кармана коего торчит коротенькая трубка и висит какой-то ремешок; этот человек звенит почтовым колокольчиком над головою сонного, который по временам, в светлые минуты, тщетно силится раскрыть глаза, замахнуться кулаком и заставляет непослушный, суконный язык свой прокричать грозное: "Пошел!" – и снова замахивается кулаком. Проезжий остановился пред этой занимательной живой картиной, спросил вполголоса: "Что это такое?" – и Яков" продолжая звенеть, отвечал со вздохом: "Да вот, сударь, другие сутки едак едем: как перестанешь звенеть, так дерется; пошел, говорит, да вошел; спросит водки – да опять пошел; вот и едем".

Долго ля, коротко ли Яков с барином ехали таким образом и далеко ли уехали – не знаю; но этот способ езды, столь докучливый для Якова, оказался также вредным для барина его, который, пустившись в бесконечные поездки в путешествия этого рода, вскоре волею божиею помре. Когда несчастие это совершилось, то бедный Яков Торцеголовый в отчаянии ударил руками об полы и залился слезами. Он пересчитывал и припоминал все дурные свойства и качеств" покойного, оканчивая, однако же, каждый раз припевом: "Да все-таки барин добрый был! Бывало, сердечный, жалованьишко прогуляет, есть нечего до трети: "Нет ли, брат Яков, каши?" – "Да каши, сударь, нет – крупы-то ведь немного отпускается, сами знаете". – "Ну, говорит, так хлеба ломоть отрежь, жалованного, казенного". Добрый барин был! Конечно, что правда, то правда, как подгуляет, бывало, так больно дерется." Ну, на то они господа; а все барин был добрый!"

Чувствительность и добродушие русского человека при подобных случаях заслуживают всякого уважения. Например: везут знаменитого, сановного покойника; бабы, выскочившие толпой, с любопытством смотрят

на поезд и готовы, пожалуй, и заплакать, смотря по тому, кто как сумеет направить их участие. "Да это кто же?" – спрашивает одна. "Это покойник, тот и тот, известный на всю Россию человек". – "Ох, он батюшка мой родной, сердечный... А это что же вон едет за ним?.." – "Это называется печальная колесница. это карета покойного..." – "Ох, она моя матушка, голубушка..." – и баба, забыв от избытка участия покойника, готова горько плакать над каретой!

Яков побежал объявить о смерти барина своего адъютанту и сказал ему предлинную чувствительную речь, которой смысл – по отрывистому расположению дум Якова – трудно выразить, но в коей несколько раз повторялось: "Власть господиня, все мы под богом Ходим, покуда грехам нашим терпит – а у меня, сударь, известное дело, теперь родных больше нет, окроме вас, больше заступиться за меня некому".

Адъютанта этого Яков причел в родни, потому что тот более других знался с барином его и часто дружески его журил, стараясь убедить, что из него мог бы выйти очень порядочный человек, если б он не обращался слишком часто в скотину. Тогда, бывало, н Яков, простояв во все время такой речи у дверей и переступая спокойно с ноги на ногу, принимал слово по уходе адъютанта и читал барину наставления вроде следующих:

"Ну что, сударь, бросьте, ей-богу бросьте, они правду говорят. От этого что хорошего будет – ничего не будет; вот намедни вы изволили заснуть в передней на лавке – а тут впотьмах вас завалили было шинелями; что доброго, так бы и задохнулись; ведь я насилу вас вытащил; право, сударь, ведь целый ворох шинелей накидали на вас, а уж вы без памяти изволили быть; или вот хоть на той неделе, как изволили с господами гулять, да кучер Ивана Марковича свалил вас в одни пошевни, развозил вас по домам; подъехал к фатере вашей и кричит: "Яков, а Яков, поди возьми своего барина", говорит. Я вышел, а вы еще изволите упираться, а там и драться. "Не тронь, говорите, не подымай меня, не твое дело". Ну чье же, сударь, дело, коли не мое? Известно уже, коли я не присмотрю за вами, так кто же приглядит? Нехорошо, сударь, воля ваша, что этак-то хорошего будет? Ничего не будет!"

Когда, по внезапной смерти барина, пришли описывать и опечатывать имение его, то Яков из усердия к покойному заступился за так называемое имение это и не хотел допустить никого; за это попал он под караул и чуть не было еще хуже. Что он думал в это время, как мог отстаивать мундир и панталоны покойного барина силой, – этого не мог он объяснить толком никогда; но отговаривался и оправдывался впоследствии тем только, что, "известно-де, за покойника заступиться некому; как же мне не беречь господского добра?".

Относительно прав собственности у Якова Торцеголового были вообще особенные понятия, кои требуют некоторого пояснения. Нельзя сказать, чтобы он действовал всегда на правах волка, – но давно сказано: гони природу в дверь, она влетит в окно. Он, во-первых, дошел своим умом до основных понятий философии Канта, с тем только различием, что употреблял при всеобщем разделении вселенной множественное число вместо единственного; весь мир распадался для него на две половины: на мы и не мы. Мы – это были для него сам он с барином своим и со всеми пожитками: не мы – это были все прочие господа, весь видимый мир. В более обширном смысле мы означало также свою роту, батальон или даже полк, а в самом пространном значении мы принималось в смысле: вся армия, все военные, и тогда мы и не мы было то же, что приятель и неприятель.

Затем обязанности Якова как человека, христианина и служивого были в глазах его тем священнее и ненарушимее, чем теснее можно было применить к вопросному случаю понятие мы; но он потакал сам себе тем более в произвольном применении этой истины,, чем шире становилось философское понятие, не признавая за собой уже почти никаких обязанностей за пределами этого основного понятия; тут Яков обращался в волка с ног до головы; тут он вступал уже, как полагал по всем правам, в неприятельскую землю и понимал своим умом буквально и очень ясно изречение: "Бей и маленького: вырастет неприятель будет!"

Вор – слово постыдное в глазах Якова; вор был у него тот, кто готов был обокрасть барина своего или собрата, сотоварища, кто ворует у той половины вселенной, которую Яков называл мы и наше. Яков плюнет на такого человека и отойдет. Но если б вы сказали ему, что и сам он вор, потому что в хозяйстве его находится некупленный ухват, взятая где-то мимоходом сковородка, сапоги, стоящие рубля четыре и купленные по известным причинам за двугривенный, – то Яков выпучил бы на вас глаза и с чистейшею совестью, покачав головой, сослался бы на барина своего и на весь полк: они-де знают его, Якова, как человека, которого можно осыпать золотом, и он ничего не тронет. Затем он, смотря по обстоятельствам, или разбранил бы клеветника своего в глаза, или сказал бы: "Бог с ним" обидеть, известно, можно всякого человека, хоть кого угодно – бог с ним".

Из беды и напасти, то есть из острога, после заступничества за имущество покойного барина Якова выручил другой барин, который взял его в денщики. Яков обещал и тому служить верой и правдой и сдержал по-своему слово. Он, может быть, от избытка усердия попадал иногда впросак, но не смущался этим, зная раз навсегда, что на господ не угодишь. Однажды он вычистил золоченые пуговицы кирпичом; он положил в другой раз четверть фунта корицы в суп, полагая утешить барина французским столом; он по ошибке заправил щи вместо уксуса ваксой, видно" бутылочки обе стояли рядом; он положил плохо завязанный узелок с толченою солью в барский чемодан и пересолил белье и платье насквозь; он на светло-серую шинель барина своего положил заплату оливкового цвета, пристегав ее белыми витками; он дергал от избытка усердия седой волос из бобрового воротника; он выскреб для опрятности стол красного дерева косарем, потому что у первого барина его не было такого домашнего обзаведения, а был" стол и лавки простые, какие в деревне случались. Становился ли он умнее после каждой из подобных проделок – этого не знаю; но он видел только в неудовольствии барина каждый раз новое подтверждение важнейшей стать" из опытной премудрости своей что-де, известное дело, на господ не угодишь; но не сердился нисколько, когда его бранивали за подобные проделки, потому что и это-де известное дело, без того нельзя, чтобы не побранили, на то они господа.

Бывало, Яков собирается писать домой письмо; тогда он ходит несколько дней призадумавшись, забывает дело и отвечает невпопад. Например: "Яков! – молчок. "Яков!" – Сейчас, сударь". – "Яков, что ты не идешь, когда я зову?" – "Да там нельзя было бросить и отойти." – Что же ты делал?" – "Собирался было руки помыть..." Письмо крепко озабочивало Якова, и хотя это случалось никак не более одного или двух раз в год, но зато он в это время жил душою дома. где не бывал уже лет около двадцати. Письма этого рода пишутся, как известно, отъявленными писаками, на заказ, и разделяются по цене на два или три разряда, смотря по тому, полные ли или не полные посылаются поклоны; Яков не противоречил, однако же, и тому, когда один заказной плут из писарей взял с него лишнюю гривну за то, что полк перешел далее и что письмо Якова теперь далеко пойдет.

Полные или не полные поклоны, смотря по количеству финансов Якова, – если он не решался упросить кого-нибудь написать письмо в долг, – составляло вообще самое существенное различие этих писем, в которых, однако же, всегда говорилось несколько слов о барине. Человек двадцать родных было еще у Якова русский человек без них не живет, – и он отписывал каждому порознь и поименно милостивого государя или государыню, любезного, возлюбленного, вселюбезнейшего – а затем нижайший, глубочайший, усердный. преусердный или другого разбора поклон; называл себя мы, сестру или брата вы, испрашивая у родителей, дядей, теток и прочих, у каждого порознь, их родительского или родственного благословения, навеки нерушимого, прибавляя: "А о себе скажу, что мы, благодаря бога, живы и здоровы обретаемся, чего и вам желаем, я вседневно и всечасно у создателя в горячих молитвах испрашиваем", я заканчивал обычным и приличным оборотом: уважаемый вами – такой-то. Он иногда вставлял еще где-нибудь известия о здоровье или нездоровье своего барина, говорил, что мы-де с барином собираемся жениться и прочее.

Разговорный язык Якова также отличался галантерейностью своею я часто смешил людей. Он поздравляя барина и других офицеров с собственными своими именинами: "Ваше благородие, имею честь проздравить, я именинник"; он говорил из вежливости: "Я изволил вам докладывать, или вы изволили мне доложить", разделяя весь видимый мир по теории Канта на мы и не мы – – на приятелей и неприятеле", – он об редком человеке относился с равнодушием или даже со спокойствием и большею частию горячо вступался за людей или бранил их без пощады. Кто хорош, тот был для него золотой и хорош без меры; а кто досадит, тот уже никуда не годился от козырька до закаблучьев. Замечательны были в сих и подобных случаях доводы и причины Якова, коими он оправдывался пред барином своим или посторонними людьми. Например: Якову досталось однажды съездить куда-то на лошади соседнего помещика Губанова; лошадь не показалась Якову или пристала, что ли, дорогой, – и с этого времени он придумал для. брана поговорку:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю