Текст книги "Позднее время"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 10 страниц)
В Пушгорской гостинице («доме курсанта»), кроме нас, постояльцев не было. Нам с тобой дали маленькую комнатку на втором этаже, первую налево от скрипучей деревянной лестницы. На маленькой площадке над лестницей стоял белый бюст Пушкина, хорошая копия с известной работы Гальберга. Мы уходили из дома, едва рассветало: лесной тропой через холм к Бугрову и оттуда на Михайловское, из Михайловского берегом Маленца, мимо Трех сосен («одна поодаль, две другие – друг к дружке близко»), мимо городища Воронича в Тригорское, или в другую сторону, вдоль большого озера в Петровское, исхаживали всякий день добрых два десятка километров и уже в темноте, ничуть не уставшие благодаря нескончаемому ощущению счастья, возвращались в Святые Горы. Над дорогой, на высоком взгорке размещалась просторная «Столовая», местные мужики стягивались туда по вечерам опрокинуть «в разлив» и побалагурить с проезжими водителями грузовиков. Не заходя в гостиницу, в отяжелевших ботинках, в набитых снегом и ветром пальто, мы взбирались на взгорок; любезная псковитянка с подносом, не заставляя ждать, приносила столь необходимый графинчик и в качестве закуски, похоже, ею же самой по-домашнему изготовленные соленые грибы из бочки, пересыпанные крупными кольцами лука, а «на горячее» щи с мясом и большущие оладьи, облитые брусничным вареньем. Разомлев от еды, мы с трудом добирались до нашего пристанища. В гостинице пахло натопленными печами, на столике в комнате была оставлена свеча – в девять, кажется, на электростанции останавливали движок. За окном буря мглою небо крыла, и вихри снежные дробно стучали в стекло. В коридоре, если выглянуть, белая скульптура таинственно оживала освещенная чуть покачивающимся над нею фонарем со свечой... (Через несколько лет в гостиницу проведут паровое отопление, в коридоре всю ночь будет гореть тускловатая электрическая лампа, и бюст поэта почему-то заменят бумажной репродукцией с известной картины Бродского «Ленин в Смольном».)
Несколько дней назад, тоскуя по снегу, я читал тебе пятую, зимнюю главу «Онегина». Мне хотелось говорить с тобой о дарованном нам счастье постоянного общения с Пушкиным, о том, что у наших внуков уже нет потребности, для того, чтобы выжить, постоянно касаться рожденных Пушкиным слов, чувствуя, что за каждым словом равно Пушкин и они сами, их помыслы, волнение души, судьба, видения, им довольно Пушкина за стеклом, за слюдяным оконцем картонной папки, у них иной замес, им даровано иное счастье, мне хотелось вспоминать с тобой небольшую площадь перед угловыми воротами Святогорского монастыря, в базарный день заставленную санями (однажды ты вдруг вскочила на тронувшиеся оттуда уже порожняком розвальни, молодой мужик в растопыренной ушанке лихо тряхнул вожжами и, оглянуться не успели – я перепугался: уж не увез ли совсем, не украл ли! – отмахал с тобой полдороги до Петровского), и еще один давний день – уже июньский, когда долгой вечерней зарею («одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса») возвращались из Михайловского в Святые Горы, а за обочиной, по краю дороги, в высоких полевых цветах всё сверкало от обилия светляков (никогда и нигде больше такого не видел), мы набрали целую охапку ромашек, колокольчиков, всего, что под руку попалось, светляки тотчас погасили свои фонарики, обратились в невзрачных серых жучков, мы принесли цветы в монастырский двор, по крутой каменной лестнице поднялись к стоящему на горе (Святые Горы) храму и положили их на могилу Пушкина – и в то же мгновение наш взъерошенный букет, будто рассыпанными в нем самоцветами, вновь засиял бессчетными зелеными огоньками. Мне хотелось говорить с тобой, вспоминать и вместе видеть, но какой-то шустрый маленький каменщик, ловко подхватывая кирпичи, лепит их один на другой, громоздя между нами невидимую стену. Ты теперь коротко острижена (а я так люблю твои светлые, как северная белая ночь, волосы), я помогаю тебе мыть голову, бережно обнимаю пальцами круглый хрупкий сосуд, в котором запечатана вся наша жизнь...
В половине шестого зажигается свет в окне напротив, на четвертом (по-здешнему на третьем) этаже. Если точнее, не совсем напротив: дом на другой стороне улицы стоит наискось от нашего, два десятка метров влево. Чтобы узнать, зажегся ли свет, мне надо подойти к своему окну и высунуться из него. И тогда я вижу в ряду поблескивающих чернотой окон тускло краснеющий четырехугольник. Странно: Гелена уже давно не живет там, но приметный красный занавес на окне все тот же: наверно, уезжая, она не сняла его, а новый жилец не стал переменять. Кто теперь живет в квартире Гелены, я не знаю, но, судя по тому, что в половине седьмого, как только свет в окне гаснет, из двери подъезда появляется маленький толстый господин, который затем не без труда втискивает свое тело в стоящий возле дома черный с белыми крыльями «Смарт», предполагаю, что он. У Гелены машины не было. В половине седьмого она, стуча каблучками, перебегала улицу, торопясь на автобус, к 7.35; высунувшись побольше из окна, я видел, как на остановке (почти под самым моим окном) она закуривала сигарету и успевала еще сделать несколько затяжек. Двери автобуса затворялись; повернув голову направо, я ждал, пока красный огонек не скроется в изгибе улицы, в этот миг я расставался с Геленой до вечера, когда свет, появившийся за красным занавесом в четырехугольнике окна, вновь возбуждал во мне ощущение ее присутствия.
Мы познакомились с Геленой на почте. У нее возникли недоразумения с автоматом, выдающим марки, и я помог ей управиться с ним. Помог без всякой задней мысли, не обратив внимания, что она молода (по моему счету) и весьма привлекательна, как помог бы всякому, кто оказался в ее положении, тем более что сам хотел побыстрее воспользоваться услугами того же автомата. Через полчаса мы встретились, выходя из супермаркета. Я не увидел в этом воли Провидения: в нашем районе все нужные магазины (как и почта) толпятся на одном пятачке; приметив кого-нибудь на улице, можно не сомневаться, что, пока справишься с делами, встретишь того же человека еще пару раз. Гелена держала в руке большую упаковку туалетной бумаги, на пластиковой обертке которой влюбленная пара созерцала сказочно красивый горный пейзаж. Точно такая же упаковка была и в моей руке, и это было бы, наверно, смешно, если бы воображение здешних граждан при виде туалетной бумаги рождало какие-либо ассоциации, кроме делового и почтительного осознания ее как предмета первой необходимости; фланировать по улице с упаковкой туалетной бумаги также нестеснительно, как с папкой для деловых бумаг или сеткой апельсинов. «Нам вместе, – сказала Гелена. – Мы соседи». А я и не знал.
Это было еще до моей болезни. Мне давно не доводилось ходить с незнакомой женщиной, молодой и привлекательной, у меня расправились плечи, шаг становился легче. Я чувствовал, что хочу понравиться; при том, что рассудок подсказывал, что это ни к чему, старая плоть начала выжимать масло, смазывая подржавевшие механизмы обольщения и производства впечатления. Я изрекал афоризмы и шутил, бодро помахивая в такт быстрому шагу цветастой упаковкой с туалетной бумагой. Идти было совсем недалеко. «Вон мое окно, – показала Гелена, – четвертое от угла. Сейчас мне некогда, но в следующий раз я приглашу тебя зайти» (я, хотя удивился, был приятно польщен этим «ты»). Она быстро поцеловала меня, то есть прикоснулась щекой поочередно к моим щекам и исчезла в подъезде.
«Следующего раза», который посулила мне Гелена, долго не наступало. Я, если слегка и сокрушался по этому поводу, никак не искал случая как-то повлиять на ход событий: во мне давно не осталось ничего, кроме привычки, что могло бы завлекать меня в какую-нибудь романическую историю. Изредка (поскольку в те дневные часы, когда я отправлялся за покупками, она обыкновенно была на работе) мы встречались на нашей торговой улице, останавливались на четверть часа поболтать или шли вместе в сторону дома, разговоры наши, как у старых добрых знакомых начинались «с середины», без предварительной разведки. Я узнал, что Гелена – врач, анестезиолог, замужем никогда не была, но у нее есть дочь, которая живет в Гамбурге с бабушкой, так удобнее и для девочки, и для бабушки. Рассказывая о себе, Гелена с такой убежденностью доказывала преимущества одинокой жизни, что поневоле не хотелось ей верить. Во время беседы она красиво склоняла голову, ее тяжелые темные волосы падали ей на лицо, хорошо отработанным легким движением она откидывала их назад.
Незадолго до Рождества я увидел ее выходящей из магазина с большим круглым тортом в красивой коробке. «У меня сегодня день рождения», – объяснила Гелена. «Принимаю приглашение», – моя шутка заведомо отдавала намеком. «Прости, – Гелена провела ладонью по моей щеке. – Давай в другой раз. Вечером мне на работу». – «Ну, еще достаточно времени, чтобы съесть торт», – это было тоже, пожалуй, слишком настойчиво для шутки. «Мы будем спешить, это вредно. Я поставлю торт в холодильник», – она засмеялась и приложила ладонь к моим губам, точно запечатывала их. Я поцеловал ее нежные пальцы. Мы расстались, и в ту же минуту, как я остался один, я почувствовал, что сейчас же, немедленно пойду к Гелене, чего бы это мне ни стоило. Я купил букет ярко-красных тюльпанов и повернул к ее дому.
«Подожди минуту, у меня не убрано», – сказала она в домофон, когда я позвонил и назвался. Через несколько минут входная дверь заверещала и отворилась. Несколько задыхаясь от волнения, я поднялся на четвертый (по-здешнему третий) этаж. Гелена ждала на пороге квартиры. «С днем рожденья» – я протянул ей цветы. «Какая прелесть», – она на мгновенье окунула лицо в букет и снова откинула назад волосы. – «Проходи в комнату». Она пропустила меня вперед. На полу в коридоре стояло ведро, заполненное такими же, как мои, красными тюльпанами. В небольшой комнате напротив двери раскинулась широкая тахта, наспех покрытая темно-красным пледом. На тахте лежал цветастый ночной халат; в его позе было что-то примечательно динамическое, точно его только что сбросили или вот-вот должны надеть. В углу комнаты жалась елка, украшенная немногими сверкающими шарами, на ее верхушке вместо звезды светилось красное сердце, выгнутое из неоновой трубки. Над тахтой были беспорядочно прикноплены почтовые открытки – цветы, виды, собачки и кошки, пасхальные зайцы, Эйнштейн с высунутым языком. «Это друзья присылают мне к праздникам, жалко выбрасывать, – сказала Гелена. – Вот ты пришлешь мне поздравление к Рождеству, я тоже его сюда повешу... А это моя дочка». На черно-белой фотографии, помещенный посреди открыток, уже взрослая девушка с такими же, как у матери, прямыми темными волосами и жаркими темными глазами. «Сколько же ей лет?» – «Девятнадцать. В этом году заканчивает гимназию. Погоди, я принесу воду для цветов».
С той минуты, как я вступил в квартиру, меня не покидало ощущение, что в ней есть еще кто-то, кроме нас с Геленой, и, хотя было совсем тихо, только из кухни или из ванной слышалось шипение воды, я не мог отделаться от этого ведьмовского «человеком пахнет». Появилась Гелена и поставила банку с моими тюльпанами на пол возле тахты. Она успела переменить туфли на домашние шлепанцы; без каблуков она оказалась совсем маленькой. Снять уличную куртку Гелена мне не предложила. Я сказал: «Лучше я приду в другой раз». Гелена подошла ко мне совсем близко, приподнялась на носки, крепко обхватила руками мою шею. «В следующий раз мы не будем спешить – правда? Мы будем пить вино, разговаривать, молчать...» Ее дыхание было теплым и сладким, с легким привкусом табака, я вдыхал ее слова, как колечки дурманного, душистого дыма. Она прижалась губами к моим губам, остренький скользкий язык настойчиво просился в мой рот. На мгновение я потерял ощущение чужого присутствия, мои руки налились силой и желанием, которых я давно не испытывал. Гелена тут же выскользнула из моих объятий, отступила на шаг: «Подожди. У меня есть кое-что для тебя». Она отворила дверцу шкафа, наполнив комнату ароматом сложенного стопками белья, сняла с полки коробку из под обуви, порылась в ней минуту и протянула мне небольшой плотный лист бумаги: «Возьми – вместо рождественской открытки». Это был мастерски исполненный рисунок карандашом: тотчас отличимая улица провинциального русского города, выстроившиеся в ряд добротные одноэтажные каменные дома, поодаль двухэтажное с треугольным фронтоном здание какого-то губернского учреждения, запряженная парой коляска у входа, на переднем плане, возле украшенной вывеской лавки беседуют полная женщина в салопе и молоденькая служанка с корзиной на руке; под рисунком по-русски: «Старый Воронежъ» (с «ером»), в уголке сплетенная монограмма «АБ» и дата «1933».
– Боже мой! Откуда это у тебя?
– Дед привез с Восточного фронта. Наверно, единственный трофей. Он вернулся без ноги. По дому прыгал на костыле, а в спальной рядом с кроватью стоял засунутый в штанину брюк протез, – я в детстве ужасно его боялась. А что тут написано?
– Это название одного русского города.
– Ты был там?
– Только однажды проездом, всего несколько часов...
Было это, наверно, три с половиной десятилетия назад. Московский поезд отправлялся поздно вечером, я, скучая, бродил по городу, сливавшемуся в моих впечатлениях в нечто единообразное со множеством других виденных мною городов российской провинции, сунулся было в картинную галерею – там, уже не помню почему, оказался неприемный день, заглянул в магазины, на одной из центральных улиц в «Кулинарии» в качестве полуфабрикатов предлагали шницеля из свеклы и отбивные из моркови, – с малолетства знакомая «продовольственная проблема». (Несколькими днями раньше в городе Острогожске, на родине художника Крамского, куда забросила меня работа над книгой о нем, я после жалкого обеда в общепитовской столовке и обозрения торговых точек спросил руководителя местной власти, как, по его суждению, можно решить эту вечную проблему; «А как ее решишь? – он скучно потер начинающую лысеть макушку. – Надо бы порося завести, да некому ухаживать. Я целый день на работе, жена тоже, а сын, так его мать, разве будет порося кормить? – растет, понимаешь, чистый хунвейбин».) Чтобы скоротать время до поезда я зашел в кино, крутили фильм «Не промахнись, Асунта!», – от ленты остались в памяти лишь темпераментное лицо актрисы и название (впрочем, тоже немало). Всего этого я, конечно, не рассказал Гелене, потому что такое невозможно передать в словах тому, кто этого не пережил. Я вспомнил также, что позже, опять-таки очень давно, снова побывал в Воронеже, но уже во сне. Это был странный сон. Мне привиделось, будто в городе воздвигнут памятник русской литературе. Вокруг громадного водоема возвышались массивные бронзовые статуи классиков, и у ног каждого, как молодая поросль, толпились, образуя причудливые мизансцены, его герои. Неподалеку от фигуры Гоголя, с высоты печально и снисходительно созерцающего окружающих его Иванов Ивановичей и Иванов Никифоровичей, я заметил в толпе зрителей тотчас привлекшую взгляд яркой вульгарной красотой девчонку лет восемнадцати с ярко накрашенными губами; под черной суконной курткой петеушницы на ней переливалась полосками тельняшка, тесно облегающая высокую грудь. Девчонка стояла с двумя пожилыми тетками, толстыми и краснолицыми, похоже, изрядно поддавшими. Я протянул ей руку и позвал вместе со мной осмотреть памятник; у нее была жесткая, крепкая ладошка. Девчонка лениво жеманилась, тетки, точно сводничая, уговаривали ее идти и услужливо ко мне подталкивали. Я повел обретенную спутницу поближе к водоему и стал было показывать ей разных Хлестаковых и Чичиковых, которые вдруг превращались в живых человечков, одетых в разноцветные костюмы, шустро двигались, кривлялись, перебегали с места на место прямо по поверхности воды, но девчонка потащила меня в сторону, к тяжелой чугунной ограде парка, она распахнула бушлат, прижалась ко мне упругими грудями, так, что я чувствовал ее крепкие, как пробки, соски, ее долгий поцелуй набил мне рот ягодным вкусом дешевой помады, мощное желание охватило меня, я чувствовал, еще минута и взрыв обратит меня в ничто, но тут задребезжал медный вокзальный колокол, я открыл глаза и увидел, что мы стоим на вокзале в толпе пассажиров, толстолицые тетки уже подхватили свои мешки, девчонка с силой тянула свою руку из моей: «Пусти, некогда, поезд отходит», – я проснулся. Про сон я Гелене, конечно, тоже не рассказал... Ведро с красными тюльпанами в коридоре уже не стояло. «Мне было хорошо с тобой, – сказала Гелена, отворяя дверь. – А в следующий раз будет еще лучше».
В следующий раз мы увиделись почти через год, уже после моей болезни. Я брел за покупками, толкая перед собой каталку. Гелена выбежала мне навстречу из дверей магазина – в одной набитая доверху сумка, в другой – всё та же туалетная бумага, десять рулонов в цветастой пластиковой упаковке с влюбленной парочкой и горным пейзажем.
– Что с тобой? – спросила она. – Я думала, ты переехал.
– Я было переехал, но потом раздумал и вернулся.
– А я, правда, переехала: вышла замуж.
– Ого! Поздравляю. И что же, замужем лучше, чем одной?
– Знаешь, он палестинец. Сперва я хотела облегчить ему получение постоянного вида на жительство, а теперь – люблю и очень счастлива.
– А что твоя дочь?
– Она в Париже. Поступила домашней работницей к богатым людям и учится в университете. Что-то юридическое и языки. Конечно, счастлива. Еще бы! Париж!
– Я, как Азазелло, предпочитаю Рим.
– Кто этот Азазелло? Твой знакомый?
– Все мы так или иначе оказываемся с ним знакомы.
Она поставила сумку на тротуар, порылась в кармане и протянула мне визитную карточку: «Тут мой новый адрес. Непременно позвони мне. Непременно. Я очень по тебе скучаю»...
Быстрое прикосновение ее щек к моим щекам... Легкий ветерок ее дыхания, приправленный ароматом табака...
Часто в половине шестого утра что-то гонит меня открыть окно, высунуться и посмотреть, зажегся ли свет на четвертом (по-здешнему третьем) этаже в доме на противоположной стороне улицы, слева наискосок. Да и вечером я нет-нет и выгляну: засветился ли над темной улицей этот красноватый прямоугольник. Я почему-то благодарен толстому владельцу «Смарта» за то, что он не сменяет занавес. Что-то пропадет для меня, когда окно станет белым или зеленым.
К нынешнему Рождеству Гелена повесила на ручку двери нашего дома коробку с испеченными ею песочными бисквитами. Я ответил трогательной открыткой...
...Город обступил меня со всех сторон, холодный, как лед. Холод, которым веет от его стен, мостовых, темных окон, жадной, тоскливой болью проникает в мое тело. Я совершил ужасный проступок. Отчаяние мое беспредельно. Я ищу наказания. Я хочу умереть. Я ступаю босыми ногами по окованным холодом черным камням, на мне только белая рубаха, расстегнутая на шее и на груди. Я бреду долго, не знаю, сколько кругов успевает совершить стрелка стенных часов над дверью палаты в течение всей этой долгой ночи, пока я блуждаю по городу, который никак не могу узнать. Холод все более заполняет меня, тело мое каменеет, становится подобием окружающего меня камня, частью его, но жажда жизни все еще копошится во мне и вдруг подает о себе весть сильным желанием помочиться. Я звоню в дверь дома, мимо которого в этот момент прохожу. Массивная дверь отворяется, я оказываюсь в залитом светом коридоре богатого особняка, на полу белый мягкий ворсистый ковер. Молчаливая служанка в фартучке подводит меня к туалету. Я с наслаждением справляю нужду и выхожу обратно в коридор. У двери туалета, видимо служанкой, поставлен невысокий мягкий табурет, обтянутый белой кожей. Я присаживаюсь на минуту, но счастье ощущения тепла и света так властно, что не нахожу в себе сил вновь погрузиться в холодную темноту за дверями. Опять появляется служанка и также молча предлагает мне следовать за ней. В красиво обставленной гостиной меня ждут мои давние московские приятели, муж и жена Л.(О. и Т). Я каюсь им в моем проступке, они сочувственно кивают головами, я вижу, что мой вид пугает их. Они суетятся, отдают распоряжения прислуге, звонят по телефону. Посреди комнаты оказывается высокая больничная кровать, на которую меня укладывают. Тут, к моему изумлению, появляется московская медсестра Зина, с которой я имел удовольствие познакомиться сорок лет назад в сумасшедшем доме, деликатно именуемом психо-неврологической больницей № 4. В первый же день пребывания там мне были назначены инъекции магнезии (кто-то успел предупредить, что они весьма болезненны). Я бодро вошел в процедурную и – обмер. Передо мной стояла маленькая стройная брюнетка с ослепительно сияющими изумрудными – таких я прежде никогда не видел (и, добавлю, после тоже) – глазами. Она надломила внушительного размера ампулу, окунула туда иглу шприца и сказала без интереса: «Снимайте штаны». Ошарашенный, я непослушными пальцами расстегнул брюки и слегка обнажил верхнюю часть бедра. «Быстрее, вы не один. Спускайте штаны до колен и ложитесь на топчан... Да не так, – коротко усмехнулась она, когда я суетливо исполнил ее приказ. – Ягодицами кверху». Укол она сделала виртуозно. Я не почувствовал никакой боли. Впрочем, может быть, не в проворных ее руках было дело, а в изумрудных глазах. Поднимаясь с топчана и натягивая брюки, я сказал: «После всего, что произошло, я, как порядочный человек, должен на вас жениться». – «Хорошо, я подумаю». С этого дня мы с Зиной стали приятелями. Она баловала меня мелкими одолжениями, в условиях упомянутой больницы неоценимыми.
(Когда вы, миновав проходную, оказывались на территории сумасшедшего дома, безумство мира становилось для вас очевидным. Куда бы вы ни обратили взор, все вокруг было густо насыщено «наглядной агитацией». Прямо перед взором вошедшего на центральной аллее высился огромный, пятиметрового размера портрет Ленина. Приложив распахнутую ладонь к козырьку кепочки и как бы покручивая большим пальцем у виска, Ильич подтверждал: «Правильной дорогой идете, товарищи!» Справа, над вывеской приемного покоя краснел транспарант: «Великому Октябрю достойную встречу!» Другой транспарант, слева, на фасаде главного корпуса, звал выполнить задания партии. Яркая афиша на двери извещала, что по случаю годовщины Октября состоится «концерт силами голодающих». Вход же в отделение, куда меня поместили, украшал длиннейший, в четыре или пять строк лозунг, требовавший свободы порабощенным народам Азии и Африки. Прочитать этот лозунг до конца и запомнить я за все время пребывания в больнице так и не сумел: возвращаясь с прогулки под командой поторапливавшей нас сестры всякий раз не успевал, в остальное же время дверь – для больных – была всегда заперта...)
За минувшие годы Зина ничуть не постарела, и глаза у нее такие же изумрудные. Она бережно моет мое тело, смазывает какими-то снадобьями, дает мне выпить что-то. Я задремываю, охваченный сладким блаженством усталости. Проходит, наверно, совсем немного времени, я просыпаюсь в той же гостиной, изнемогая от навалившейся на меня тяжести. Тело мое, как бывало уже не раз, придавлено к кровати громоздящимися на мне свинченными, как строительные леса, металлическими конструкциями. Не то что приподняться, я и пошевелиться не в силах. Зины уже нет, но приятели мои, муж и жена Л., по-прежнему в комнате. О. сидит в кресле, слева от меня, совсем недалеко, на коленях у него иллюстрированный журнал, в руке стакан. Я чувствую запах виски. О. всегда много пил. Он быстро скользит глазами по тексту, то и дело окуная в стакан свой длинный тонкий нос. Т. – где-то в отдалении, я вижу только ее поднимающиеся руки и понимаю, что она одно за другим меряет новые платья. Красное, лиловое, зеленое кружится в воздухе, падает вниз и снова взмывает вверх, слышен шорох скользящей по телу ткани. Вокруг нее мелькает, появляясь и исчезая, произносящая подобающие делу слова моложавая дама, портниха или, может быть, представительница фирмы готовой одежды. Ни муж, ни жена не обращают на меня ни малейшего внимания, будто меня нет в комнате. Я пытаюсь окликнуть их, кричу все громче, но скоро мне становится ясно, что прозрачная завеса опустилась, я невидим для них и неслышим. Что-то еще происходит с ними, потом оба подходят к стенному шкафу, оказавшемуся лифтом, и исчезают. Я, корчась в отчаянии, понимаю, что никто теперь не освободит меня из железного плена, и снова проваливаюсь в сон, заполненный холодом, темнотой и болью. Когда я просыпаюсь, уже рассветает. Железные конструкции все еще лежат на мне, но дышится легче. Воздух легкий, морозный, но холода я не чувствую, только какую-то удивительную, напоенную прохладой свежесть. Я по-прежнему в гостиной моих приятелей, но слева от меня нет ни продолжения комнаты, ни стены дома. Если посмотреть на дом с той стороны, комната, где я лежу, наверно, похожа на выстроенную театральную декорацию или на помещения, которые открываются взгляду, когда стена здания срезана бомбой. В шаге от моей кровати, тотчас за срезом стены, – широкое, до горизонта поле, невспаханная стерня, припорошенная выпавшим за ночь снегом, поодаль длинный приземистый сарай, побеленный, под соломенной крышей, а над полем огромное быстро светлеющее небо. Кто-то тихо берет меня за руку. Я узнаю женщину, которую встречал в юности. Она любила меня, я был в силах ответить ей лишь дружеским расположением. Потом я иногда сталкивался с ней на улице, на именинах, на похоронах; несколько лет назад, когда я в последний раз был в Москве, она пришла на вокзал передать какие-то бумаги ее давно уехавшему сыну – старая, грузная, с грубо выкрашенными зачем-то в черный цвет редкими волосами. Теперь передо мной опять та юная девушка, с которой я познакомился когда-то, только эта, нынешняя, намного прекрасней прежней – сильная нежностью Суламифь или Ависага, с тонким иудейским профилем и смоляными кудрями, покрывающими плечи. На ней прозрачная туника, как на балерине. Едва уловимым движением она извлекает меня из-под металлических конструкций, как если бы тело мое было соткано из воздуха, и я уже стою рядом с ней. «Смотри!» – она вдруг прямо, как стояла, начинает подниматься над землей, все выше, выше – и вот она уже высоко в небе, остановилась и стоит, прямо, вытянувшись стрункой, как стояла на земле. (Я вижу ее все время только в профиль.) Восходящее солнце пронизывает ее тунику оранжево-розовыми лучами. Ветер упирается в тонкую, подставленную ему навстречу грудь женщины, отдувает невесомые края туники, руки она откинула назад, не для того, чтобы лететь, а чтобы оставаться на месте, противостоя ветру. Я слегка упираюсь ногами в землю и вдруг чувствую, что тоже легко начинаю подниматься прямо вверх, так, словно это не я поднимаюсь, а земной шар отплывает от моих ступней. Я – в небе, но не рядом с женщиной, а ниже и чуть в стороне от нее. Как и она, я откидываю назад руки, противоборствуя ветру. Я не помню, когда мне дышалось так легко: морозный воздух втекает в меня, как вода горного родника. Оранжевые лучи восходящего солнца не приносят холода, они обжигают тело особенным ледяным теплом. «Я молюсь за тебя!» – кричит женщина. Ветер относит ее ввысь и вдаль, к горизонту, совсем далеко она растворяется в небе, как оранжевая звезда. Вся земля подо мной – одно нескончаемое белое поле, исчерченное полосками выглядывающего из-под снега жнивья, посреди темнеет прямоугольником крыша сарая. Земной шар снова приближается к моим ногам, я чувствую всем телом, как он принимает меня в сферу своего притяжения. На белой стене палаты прямоугольник картины Шагала с ликами лошадей и коров, в дверь входит Хамид, в руке у него чашка с носиком, чтобы удобнее было пить лежа: «Вы просили ромашковый чай». Неужели? «Когда просил?» – «Да вот только что. Погодите, я подтяну вас повыше на подушку». Справа за окном хозяйничает осень. Мой уже облетевший Медный Всадник побронзовел, устремился куда-то на своем тощем Росинанте по берегу пустынных волн...
Внучка спросила меня, помню ли я свои прежние жизни, прожитые до этой, нынешней.
Мне непросто представить себе бесчисленную череду возвращений, но так же непросто осознать, что существует бесконечность, направленная лишь в одну сторону (по определению Толстого) и что такая бесконечность, если великое Быть Может все-таки может быть, означает вечный покой, разве что сознаваемый, отсутствие всякого развития, всякого движения.
(Немыслимо увидеть движение в бесконечном накоплении любви сонмом постоянно приближающихся к недосягаемому Богу праведников, у которых, кроме любви и нет ничего, как не узришь его и в вечных однообразных муках тех, кто на них обречен, – стоило ли жаловать человеку «семьдесят лет, а при большей крепости – восемьдесят», чтобы потом, сведя баланс, обречь на нескончаемое мучение, не найти для него прощения, которое здесь учат нас находить всякому грешнику, прощая не до семи, а до семидесяти семи раз, подставляя ударившему другую щеку? Какое уж тут «око за око, зуб за зуб» – тут за единый зуб карают жестоко и бесконечно. Нет, в Бога любви я могу верить, в Бога вечной кары – нипочем не поверю. Образ карающего Бога создан людьми, подвигающими себя к лучшему. «Ад – это отсутствие света». В тебе самом.)
Я не помню своих прежних жизней. Скажу лишь, что многое, с чем встречаюсь на долгом своем пути – разнообразные предметы, цвета, мысли, типы лица, ландшафты, мелодии, – воспринимаю двояко: одно как приобретенное опытом лет, другое – как нечто изначальное, знаемое, врожденное, до нажитого годами мне данное. То, что не с годами и даже не на заре жизни, в младенчестве вошло в меня, но с первой встречи было почувствовано своим, не потребовало ни постижения, ни привычки, как материнское тело, воздух, вода.
Я рассказал внучке про одно видение, которое с незапамятных лет, однажды явившись, неотступно живет во мне. Я иду под солнцем по каменистой дороге, горячей, сухой и пыльной, положив ладонь на спину ослика, вышагивающего рядом, чувствую кожей ладони его согретую солнцем пыльную шкуру. Мы сворачиваем направо, по узкой тропе поднимаемся на покрытую выжженной, почти серой травой небольшую площадку и выходим к крутому скалистому обрыву. Внизу, под обрывом – море. Синее, сверкающее, играющее волнами. Я стою на крутизне, чувствуя ладонью сухую, теплую шерсть животного, и, не отрываясь, смотрю на опрокинутое над морем яркое небо. Я знаю, чего я жду. Наступает момент: по небу, справа налево, неспешно пролетает Невидимое. Движение этого Невидимого словно сминает гладь неба, оставляет след, как оставляет плывущая по воде лодка. Иногда мне кажется, что я, не видя, ощущаю некую движущуюся передо мною, надо мною Плоть. Душа во мне расправляется, наполняется радостным покоем...