Текст книги "Частные уроки. Любвеобильный роман"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Глава двадцать четвертая. Пломбир
Спасибо, товарищ Гусев, // Я не люблю мороженого. // Только его увижу, чувствую я испуг... Дурацкие смешные стишки про недотепу, который, засмотревшись на девушку, объелся мороженым, крутились в памяти (Юра Майзель из нашей группы, непременный конферансье, читал их на вечерах самодеятельности с неизменным успехом). «Я не люблю мороженого», – сказала Сережина мама. Она сидела напротив, прямая, как восклицательный знак, постукивала аккуратно наманикюренными ногтями по матовому стеклу стола. Договорились встретиться у Охотного ряда ровно в полдень, и ровно в полдень, подстроившись к последнему удару курантов на недальней Спасской башне, началась гроза: без подготовки, без разбега, и солнце-то не успело еще толком спрятаться, рухнули с неба потоки воды. Накануне, под выходной, Сережка прибежал в институт счастливый: с мамой состоялся серьезный разговор, и, знаешь, она согласилась – можем хоть нынче подавать заявление. Жанна тотчас смекнула, что это хитрости: просто перебрасывает решение на ее плечи, чтобы самой перед своим Сергеем – как стеклышко. Мама хотела бы только прежде встретиться с Жанной, погулять вдвоем, еще раз по-женски с глазу на глаз всё обсудить. Ох, Сережка, Сереженька, какое же ты еще дитя малое!.. Ну, конечно, не дома, конечно, погулять: потому и погулять, и на улице, чтобы не тянуть – высказать, что надумала, и развернуться прочь. Жанна чуть не расхохоталась, когда точь-в-точь в минуту назначенной встречи оглушительный раскат грома встряхнул воздух и над головой будто банную шайку опрокинули, – очень уж смешно мамаша вскинула лакированную сумочку, прикрывая перманент. Но теперь ничего не поделаешь: свернули в первую подходящую к случаю дверь, иначе промокнешь до нитки...
«Кафе-мороженое» на улице Горького... То, давнее, первое, еще довоенное, которое в самом низу, ближе к Охотному ряду... Заветное место... Культура дружеской встречи в «учреждениях общественного питания», утраченная после революции, начала восстанавливаться лишь в нынешние годы. Слишком долго продовольственный вопрос (вечная «продовольственная проблема», как значилось в государственных и партийных документах) портил нас не хуже, чем обернувшийся поговоркой вопрос квартирный. В стране карточек, пайков, норм, нехваток, очередей было нелепо, после немалых усилий заполнив собой место в этом самом «общественном питании», отделенном от остального мира забронзовевшей вывеской «Свободных мест нет», пренебречь возможностью питаться. Назначить любовное свидание за бутылкой легкого вина, вести деловую беседу, потягивая через соломинку коктейль или просто задуматься о своем над чашечкой остывающего кофе. Любовное свидание, деловая беседа, думы о настоящем, былом и грядущем непременно оказывались гарниром к дефицитному шницелю или киевской котлете. Лишь пожалованное однажды в добрую минуту по высочайшей прихоти москвичам кафе-мороженое образовалось учреждением, в котором питание не оттесняло на задний план, но, радуя вкус, обоняние и осязание, сопровождало иные человеческие потребности. В карточке меню – несколько сортов пломбира (нашего, советского, лучшего в мире!), прохладительные напитки, ничего более; алюминиевые вазочки с тремя-четырьмя разноцветными шариками не загромождают пространства покрытого матовым стеклом стола, невесомые ложечки незамечаемо, не требуя усилий, погружаются в схваченную искусственным морозом сливочную массу, – ничто не мешает ни взглядам, ни речам, ни случайным прикосновениям. Шофер такси, приданный горожанину в качестве одного из главнейших толкователей происходящего в обитаемом мире, поучал меня: «Ты девку в кафе-мороженое тащи. Там она на харчи не отвлекается. Быстро ведешь к цели. И недорого. Ну, триста грамм она съест, ну, четыреста. Больше не осилит – зубы лопнут»... Сколько оно перевидало-переслыхало, заветное наше кафе-морженое!.. Объяснения в любви и ненависти, детский лепет и служебный спор, беспечную болтовню и судьбоносные решения... И вдруг... Да звучало ли здесь когда такое: «Я не люблю мороженого». Встреться эти женщины часом раньше – двери кафе, тяжелые, как у готического собора, были бы еще заперты на семь затворов; начнись часом позже гроза – водные потоки ринулись бы на них в отдалении от указанных дверей. Но вот надо же: назначенное время встречи, и час открытия кафе, и гром, сотрясший небо и земную твердь, – всё пересеклось в одной точке, помеченной первым полуденным звоном кремлевских часов.
Сережина мама любила мороженое, но лакомиться им вместе с Жанной чудилось ей началом капитуляции. Чтобы не выглядеть смешной, она заказала стакан газированной воды с малиновым сиропом, но и к нему не притронулась: постукивая пальцами по столу, недовольно присматривалась (это мешало ей говорить), как Жанна – с некоторой страстью даже – берется за соблазнительные шарики ассорти. Жанна заранее знала, что станет говорить сидевшая напротив женщина, от которой, даже в кафе-мороженом, на нее веяло холодом, ей стократ интереснее было, о чем весело болтают вбежавшие следом за ними с дождя молодой отец с маленькой дочуркой, но что делать – женщина, сидевшая напротив, заговорила, и нужно было слушать, во всяком случае, делать вид, что слушаешь, слегка отодвинув вазочку с пломбиром.
Ну, конечно, Сергей совсем сошел с ума, грозит тотчас бросить институт, и, если Жанна любит его, то должна помочь, речь, собственно, о двух-трех годах, защитит диссертацию – и он свободный человек, пусть себе делает, что хочет, она, например, и ее будущий муж, отец Сергея, ждали четыре года и прочее.
«Я ведь обещала: со мной у вас хлопот не будет, – сказала Жанна и, чтобы не смотреть на Сережину маму, снова потянула к себе вазочку. Подтаявшее мороженое, расползаясь, перемешивалось, как краски на палитре живописца. – Я уже и письмо послала в наш областной пединститут». (Ей показалось, она помнит, как лязгнул железный козырек почтового ящика, сглатывая конверт.)
«И как вы полагаете, пришлют заявку?» – в тоне Сережиной мамы сквозил заведомый интерес.
«Отчего не прислать? Им кадры нужны. А не пришлют, комиссия еще куда-нибудь направит. Сибирь-то вон какая! Одна наша область равна по территории, кажется, двум Франциям. Или – Италиям. Недаром шутят: в московские вузы охотно набирают студентов из мест отдаленных, а выпускников направляют в места еще более отдаленные».
Сережина мама поморщилась в улыбке.
Вот так-то, товарищ Гусев, подумала Жанна, добрая фея, похоже, за вами в карете шестерней не поспешит.
«Так я скажу Сергею о вашем решении?»
«Отчего же?.. Я и сама скажу. Я ему ничего другого и не говорила».
«Сейчас главное ему не помешать».
«Ну, конечно. Какая наука, если сразу жена, дети! Гении, какого ни возьми: как жена, дети – одни проблемы...»
Дождь между тем кончился. За широким, во всю стену окном ярко светило солнце. Посетителей в кафе сразу прибавилось. «Вам в какую сторону?» – заторопилась Сережина мама. «Я еще посижу немного». Жанна видела, как Сережина мама прямой походкой балерины прошла по улице мимо окна. За соседним столиком девочка жадно припала перемазанным ртом к стакану с красной газировкой. «Погуляю напоследок!» – решила Жанна. Она, похоже, и вправду верила в эту минуту, что письмо отправлено и, может быть, ответ уже получен, – когда еще придется сидеть в этом манящем заведении, из окон которого видна темная кирпичная кладка кремлевских стен и башен. Куранты на Спасской башне прозвонили торжественное вступление и следом сиротливо отмерили один удар. «Еще двести граммов, – попросила Жанна официантку. – Одного крем-брюле, пожалуйста».
«...Ах, как хорошо, когда темно!.. На ощупь всё ближе... А потом можно вдруг взять и заснуть. Проснешься, а ты тут. Вот твоя рука, вот плечо. Ау, Сереженька, это я к тебе стучусь! А ты: „что? что?“ – крепко спишь, ничего понять не можешь...»
«Я два года один не осилю. Брошу всё и – к тебе».
«Осилишь, Сереженька, осилишь. Два года быстро пролетят. Да я и приезжать буду, на каникулы, в отпуск. Я с комендантшей договорюсь – она мне всегда койку выделит. Ты только не тяни, не старайся соединить фонограф с лампочкой накаливания. Это так Жорка Р. про тебя говорит. Ты сперва только фонограф – а потом уже и лампочку».
«Эдисону, чтобы лампочку изобрел, жена каждый день выдавала кружку молока и яблочный пирог, пай. А кто меня будет пирогами кормить?»
«Мама накормит. И молочка принесет».
«Мама устала, – сказал Сережа. – Ты заметила, какие у нее глаза усталые?»
Сережина мама снова стала выходить в ночную смену. Волю нам дает напоследок, понимала Жанна. Когда она переступала порог Сережиного дома, «теремок» встречал ее холодным дыханием ожидаемого крушения. Но очень уж хорошо было с Сережкой, вдвоем, в темноте.
«Приеду, распишемся, комнату снимем. А пока денег накоплю. Там, у нас, на Востоке, зарплата повышенная. Частные уроки давать буду. Я и теперь откладываю».
«Ученик-то твой как? Поумнел?»
«Натаскиваю понемногу...»
Глава двадцать пятая. Сейчас и два года спустя
За последнее время отец сильно постарел. Его седые волосы стали тонкими и легкими. Читая, он часто поднимал глаза от книги и, заложив пальцем страницу, долго смотрел куда-то перед собой, куда другим не дано было заглянуть. Я осторожно подходил к нему и целовал его, чувствуя губами беззащитную тонкоту его пульсирующего жилкой виска. Он улыбался, точно пойманный на чем-то, что хотел бы скрыть, и пересказывал какую-нибудь вычитанную в книге мысль, которая, следовало предположить, и побудила его задуматься. Мать взялась пересматривать свои записные книжки, куда годами, хотя и не систематически, а по наитию, заносила впечатления об увиденном, пережитом и прочитанном, что-то в них густо зачеркивала чернилами, некоторые страницы вырывала вовсе. Особую ее заботу составляли бережно хранимые письма. Раньше отец часто ездил в командировки, между ними была договоренность: если расстаются, писать друг другу ежедневно. Отец пожимал плечами: даже в трудные тридцатые годы, когда каждое запечатленное на бумаге слово могло грозить бедой, мать не устраивала таких ревизий. Она отвечала, что не страшится запретного, но не хочет оставить на расхищение чужим глазам заветное (на этот счет у нее имелись какие-то французские стихи). «Если бы Пушкин успел последовать твоему примеру, – смеялся отец, – мы бы многого о нем не узнали». (Незадолго перед тем торжественно праздновался Пушкинский юбилей.) «Вряд ли он, бедный, желал, чтобы мы узнали то, что узнали», – сказала мать и разорвала очередной листок.
Томительное предчувствие неизбежного расставания сгустилось в воздухе нашего дома. Никакой заявки с предполагаемого места будущей работы я так и не получил. Впрочем, как объяснила нам, иронически прищурясь, Наталья Львовна, наличие заявки еще не повод для комиссии по распределению удовлетворить ее: комиссия, как правило, имеет собственные соображения относительно судьбы каждого из выпускников. Я не боялся распределения. Тоскливое нежелание разлуки с домом, с Москвой соседствовало в моей душе со стремлением к чему-то совсем новому, неведомому, нежданному: если ехать, то не в какой-нибудь провинциальный среднеполосный гарнизон, а туда, где сама география (наивно казалось мне) предполагает необыкновенность жизни, – на Камчатку, на Памир, в пустыню Каракум; я не предполагал всей мудрости детских стихов о человеке, отправившемся путешествовать в отцепленном вагоне: где ни проснется, он всё равно в Ленинграде. Рано утром, еще не одеваясь, я лез в почтовый ящик за газетой (почтовые ящики размещались тогда не в нижнем помещении подъезда, а на двери каждой квартиры, – бедолаги почтальоны ни свет ни заря истаптывали снизу доверху лестницы отведенных им для обслуживания домов) – отец любил развернуть газету за утренним чаем. Он сдержанно, хотя и с интересом, воспринимал даже самые жгучие новости: нечто существенное было им давно обдумано и уяснено, – то, что произошло сегодня, даже самое необыкновенное, так или иначе укладывалось еще одной подробностью в созданную его раздумьями и воображением картину целого. «Странно бороться с псевдонимами в стране, где ничто не носит своего подлинного имени, даже сама страна и ее руководители», – он отложил газету, обозначив этим, что главное в нынешнем номере схвачено им и перерабатывается. «Может быть, тебе и в самом деле попроситься на Памир», – повернулся он ко мне (я не понял, шутит он или говорит всерьез). Рука у матери задрожала, она быстро поставила чашку на блюдечко: «В этом, конечно, много романтики, но, ты полагаешь, он найдет там что-либо подобающее?» Отец улыбнулся едва заметно: «Ну, по крайней мере, с Памира видно далеко».
Незадолго до распределения (оставались считанные дни) я извлек из почтового ящика вместе с газетой листок серой, почти оберточной бумаги с лиловым штампом на нем и вписанными писарской рукой несколькими словами. Это была повестка из военкомата. Все мы, лица мужского пола, на протяжении лучших, зрелых десятилетий мужской жизни пребывали в постоянном, временами осознанном, временами притаившемся в каком-то подспудном ящичке памяти, но непременно обжигающем ожидании этого клочка бумаги, почему-то всегда неприглядно грязного цвета, и штамп всегда расползшийся, и чернила расплывшиеся, точно писарь, вписывая ваше имя, орошал листок слезами. Что бы ни значилось в этом листке, что бы он ни предвещал, он по самой своей заданности, надолго ли или накоротко (пусть на несколько часов всего), вырывал вас из привычно устроенного пространства и времени обитания, навязывая вам нечто нежеланное, чуждое вашему естеству, поскольку армейская служба знает лишь крайности и может быть либо добровольной, либо принудительной, то есть противной вашей воле. Увидев в моих руках повестку, отец тотчас припомнил забавную историю из собственной военной жизни – ему пришлось быть в армии в годы первой мировой войны и гражданской. Такие истории отец рассказывал всякий раз, когда военкомат напоминал нам о себе: он был движим желанием развлечь меня и, наверно, еще более успокоить мать, но военкомат работал споро, забавных историй не хватало, – отец повторялся. Смешной рассказ о норовистой лошади, которая однажды досталась моему отцу, был мне знаком со всеми подробностями. «Но они же не могут мобилизовать тебя до окончания института?» – замирающим от надежды голосом спросила мать. Мне было очень жаль себя, по молодой жестокости я не пожалел мать: «Они всё могут». Был, конечно, свой резон не явиться по вызову, но это было и опасно, – я знал случаи, когда в дверь к исхитрявшемуся призывнику грубо стучали среди ночи специальные патрульные; я и сам уже натерпелся однажды страху, когда вот так не отозвался на отклик пожелавшего вступить со мной в диалог военного ведомства. Ответом на мое молчание стал резкий вечерний звонок в дверь. Я был дома один, родители еще не пришли с работы, я сидел в кресле, которое обычно занимал отец, и читал «Графа Монтекристо»: только что вышло едва ли не первое в советское время издание – два толстых тома в тисненом переплете, с иллюстрациями. Родители роман не жаловали, хоть и считали его занимательным: отец находил в нем апологию мести, мать не в пользу Дюма сопоставляла с библейской историей Иосифа, я жадно проглатывал страницу за страницей – прославленный достоинствами Иосиф меня в ту пору не привлекал. Погруженный в сложные перипетии сюжета, я, как бы еще не проснувшись, отворил дверь. На пороге стояла маленькая женщина с худым скуластым лицом. «Позвольте!» – властным движением руки она отодвинула меня в сторону и прошла в комнату. На ней были фетровые, отделанные кожей бурки; ступая, она оставляла следы на паркете. Прямо в пальто, на котором темнела мокрая сыпь растаявшего снега, женщина, не раздумывая, села в отцовское кресло, и то, что она явственно чувствовала свое право вот так войти, не спросясь, наследить, сесть в хозяйское кресло, сразу вызвало во мне ощущение зависимости и бессилия. Женщина подняла на меня холодные, полные неприязни (мне показалось) глаза и, заметно распаляя себя, начала выкрикивать заученные фразы о гражданском долге, вражеском окружении, дезертирстве и неизбежности возмездия. Теперь я вспоминаю ее жалкое, не по сезону пальтецо, ее белые, замерзшие руки, в которых она сжимала потрепанную офицерскую полевую сумку, разбитые бурки на ее едва достававших до полу ногах, вспоминаю, как, прервав гневную речь, она простуженно закашлялась; тогда я стоял перед ней, заледенев от страха, она чудилась мне грозной богиней, держащей в руке жалкую, как игрушечный мячик, мою судьбу. Книга, полнящаяся деяниями беспощадного мстителя, переплетом кверху лежала развернутая на столе, но моя незваная гостья в ее сторону даже глазом не повела. На другой день добродушный, весь какой-то помятый, будто вылепленный наспех из глины, майор в военкомате, слегка попеняв за неявку, выдал мне пачку объявлений с правилами постановки на военный учет и приказал развесить в окрестных домоуправлениях...
Майор и на этот раз был тот же самый, примечательно не военный на вид.
Он туда и обратно полистал мой военный билет, словно предполагал, но не сумел найти в нем что-то нужное, поинтересовался, скоро ли я окончу институт, что предполагаю делать дальше. Я понимал, что должен держать с ним ухо востро, но он своим добродушным, даже, более того, уютным видом располагал к откровенности. Я чувствовал, что у меня недостанет душевных сил долго тянуть в неведении, да и стремление загодя проведать будущее, как правило, побеждает в нас благоразумную сдержанность.
«Что, призвать меня хотите?» – спросил я без обиняков.
«Уж как повезет, – майор протянул мне мой военный билет. – Может, повезет, не призовем, а, может, повезет, призовем, это сейчас никому неизвестно».
«Что неизвестно?» – я запнулся мыслями в недоумении.
«А то и неизвестно, в каком случае повезет. Я вот в тридцать седьмом агрономический окончил, самое мирное дело; только расположился поработать – мобилизация: через двадцать четыре часа на сборный пункт с вещами. Так горевал, думал, пропала жизнь. А война началась, как хорошо, что на месте: всех знаю, и меня все знают, и знаю, что делать. Войну надо встречать в части, а из дома да прямо на фронт – беда!»
«Так вы что думаете – скоро война?»
«Война всегда скоро. Другое дело, что иногда ее долго нет».
Майор приказал мне быть вечером на лекции для военнообязанных. Читал лекцию сам майор в клубе чулочной фабрики. Фабрика располагалась недалеко от моего дома, в переулке. За ярко освещенными фабричными окнами громко – так, что слышно было на улице, – стрекотали вязальные станки, перемещались женщины-работницы, которые с улицы казались привлекательно красивыми. В сумрачном клубном зале дремали собравшиеся после работы военнообязанные. Майор говорил, что воевать им придется уже по-новому, в условиях ядерной войны. Зал оживился, когда стали показывать учебный фильм: атака с применением атомного оружия. Взрыв бомбы в фильме заснят не был, но предполагалось, что он произведен. На поле боя от живой силы противника не осталось и следа, лишь кое-где мертвыми тушами тяжело припали к земле выведенные из строя танки и орудия. Наши солдаты, то есть мы завтрашние, с криком ура перебегали опустошенное взрывом поле. Наши боевые машины шустро форсировали водные рубежи. Минута-другая, и наши части праздновали победу: пехотинцы, быстро расставив подпорки и протянув бельевые веревки, развесили на них обмундирование и веничками весело выбивали из него радиоактивную пыль, танкисты водой из реки окатывали гусеницы своих машин. Еще несколько минут, и наша армия бодро двинулась дальше, на Запад.
Знакомый врач научил отца для поддержания бодрости пить к вечеру рюмку коньяка и закусывать ломтиком лимона, обсыпанным смесью сахарного песка и молотого кофе. Коньяк в ту пору был недорогой. Лучшим считался армянский, три звездочки.
Отец сказал:
«Твой майор по существу прав: нам кажется, что жизнь идет неправильно, когда идет не так, как мы хотим».
«Никто не знает, как должна идти жизнь. У всякого свои соображения на этот счет, – возразила мать, не поднимая глаз от старых писем, лежавших перед ней на столе. – Человек чувствует себя счастливым или несчастным и не раздумывает о том, правильно ли идет жизнь».
Мать редко спорила с отцом и, если спорила, это означало, что она сердится.
...Два года спустя погожим летним днем мы шли по тундре – я и старший лейтенант медицинской службы А.В. – шли подлинно куда глаза глядят, тундра просторная, разостлалась на все четыре стороны света, кажется, сколько ни иди, никуда не придешь, вот только, это я точно знаю, если идти на север, некоторое время спустя выйдешь к морю, по этому морю я приплыл сюда на трофейном судне очень мирного вида, заполненном военными, потому что гражданские лица на этой северной оконечности отечества тогда почти и не обитали. Населенных пунктов вокруг не имелось, исключая военные городки, такие же, как наш, в самом ближнем размещались наши соседи летчики, рядом был аэродром, где в постоянном ожидании тревоги дежурили боевые машины. В городке у соседей, так же, как и в нашем, кроме того, что проходить военную службу, делать было нечего. Кинофильмы у них в клубе показывали те же, что и в нашем: тот, что накануне у них, сегодня у нас, и наоборот, и ассортимент товаров в военторговском ларьке был до последнего коробка спичек один и тот же – всё завозили с одной и той же базы в одни и те дни. Единственная разница состояла в том, что у нас продавщицей была Люся, женщина роскошного телосложения, незамужняя и безотказная, а у летчиков тощая, свирепая, с выбеленными перекисью волосами старшинская жена, – склонить ее к греху, по слухам, было трудно, а склонять опасно: она был невоздержна на слова и расправу, а старшина ревнив и только искал случая ввязаться в драку. Спиртного ни у доброй Люси, ни у старшинской жены на прилавке не имелось, под прилавком же, если и имелось, то, наверно, для очень уж избранных, прежде всего для начальства, поскольку продажа спиртного этим начальством решительно не поощрялась. Чтобы раздобыть его, следовало идти в автопарк: водители, ездившие на своих «Студебекерах» сушей в Мурманск и иные города полуострова, изобретательно находили способы прятать провозимые бутылки, одним из надежных тайников были бензобаки, снабженные широкой горловиной, сквозь которую свободно пролезала запечатанная сургучом бутылка ходовой «красной головки». Впрочем, в данном случае это, не более чем этнографическая подробность: прогулка, о которой идет речь, началась с того, что мы с А.В. выпили по стопке чистейшего спирта, не разводя его, а запивая (не переводя дыхания) холодной водой. Смею напомнить, что А.В. был старшим лейтенантом медицинской службы.
Тремя днями раньше внезапная ангина с высоченной температурой, навязчивая спутница моих молодых лет, погнала меня в медчасть. А.В. был в отъезде. За его столом сидел фельдшер, толстый сержант, читал журнал Крокодил и громко смеялся. «Пенициллин есть?» – спросил я прямо с порога. «Без доктора нельзя», – сержанту очень хотелось дочитать рассказ. «Поздно будет», – пообещал я и в изнеможении присел на топчан. Сержант отложил журнал, недоверчиво взглянул на меня и, похоже, разглядел нечто. «Штаны спустите», – сердито скомандовал он, порылся в шкафу и достал флакон с антибиотиком. Я еще успел почувствовать, как грубая игла вошла в мое тело, и тут же поплыл куда-то, где отсутствовали пространство и время...
Когда я очнулся, я увидел склонившегося надо мной А.В. Он был без мундира – белая рубаха с засученными рукавами, – и показался мне похожим на какого-то известного киноартиста, я даже подумал, что, может быть, он снится мне или мерещится. Часы показывали два, но различить день сейчас или ночь было затруднительно: за окном стояло полярное лето, низкое солнце почти без перерыва подсвечивало легкой позолотой белые занавески.
С А.В. мы знакомы не были: я совсем недавно прибыл в часть в составе небольшой группы, присланной сюда на переподготовку, и встречал его лишь на утренних разводах.
«Ну, что ж. Как говорится: был, не был, опять есть. – А.В. прикоснулся теплыми пальцами к моему запястью. – Температура нормальная. Покажите-ка горло. Сейчас сделаю вам еще укол и пойдем чай пить. У меня варенье малиновое. Мама прислала. Подмосковная малина. Вы, кажется, москвич? Вот и я тоже».
Мы пили чай в комнате А.В. – тут же, за стеной: ему было отведено жилье не в корпусах, где размещались офицерские квартиры, а прямо в медчасти, ярко побеленном одноэтажном домике на самом краю поселка.
«Похоже, на этот раз у вас обошлось, – сказал А.В. – А вообще-то надо удалять миндалины. Поколю вас еще два дня, заодно отдохнете, почитаете...» Мой армейский опыт насчитывал лишь полтора года службы – немного, но достаточно, чтобы оценить щедрость поднесенного старшим лейтенантом медицинской службы подарка. Не вскакивать, очертя голову, заслышав сигнал «подъем», не топтаться на разводе, валяться с книжкой вместо того, чтобы бежать кросс или гонять стальную машину по пересеченному препятствиями кругу танкодрома, – тут ведь не только отдых, тут освобождение, высвобождение от однообразной, не тобой размеренной и не тобой для тебя определенной жизни, бесконечной, как круг танкодрома, – свобода.
«У меня и книги кое-какие скопились. Хотите Хождение по мукам?»
Я вспомнил, что последнюю курсовую работу в институте писал как раз об Алексее Толстом.
«Да, так давно это было, что теперь и не знаешь иногда, было ли на самом деле. Вот и я, увлекался микробиологией, даже диссертацию почти накропал. Впрочем, может быть, и не написал бы никакой диссертации – отсиживал бы свои часы в лаборатории над одними и теми же пробирками. В армии каждый сочиняет свою сказочную покинутую гражданку, чтобы было, за что себя пожалеть. У меня санитар Петя, убогий, давно бы комиссовать, да статьи никак не подберу, и тот всё рассказывает, какие у него были на гражданке расчудесные хромовые сапожки; а у него, поди и кирзы-то никогда не было. Слушайте, может, нам спиртянского за стол пригласить? С ним веселее».
Я не возражал.
«Вы хотя бы успели не жениться? – спросил А.В., когда мы выпили по стопке и закусили малиновым вареньем (мне это было не внове: у меня был в Москве знакомый старик, известный фотокорреспондент, Николай Алексеевич С., он всегда закусывал ложкой варенья). – У меня мама очень страдает, что я один. Прошлым летом, когда ждала меня в отпуск, приготовила мне невесту. Девушка, и правда, прекрасная. Погулял я с ней месяц – и не женился. Жалко ее стало. Ну, сами посудите, что здесь делать, жене. Ходить в лавку за продуктами, слушать сплетни и отбиваться, пока не надоест, от натиска господ офицеров? Ей бы меня поблагодарить, а она обиделась. Теперь и к маме не заходит. А мама совсем одна. Кроме меня, у нее никого. Отец умер еще в тридцать пятом. Вы не поверите, от какого, казалось бы, пустяка. Натер валенком ногу. Общее заражение крови. Теперь бы я вылечил его одним уколом пенициллина».
Мы выпили еще по одной.
Старший лейтенант подошел к висевшему на стене небольшому зеркалу, долго рассматривал отражение своего красивого лица.
«Да. С женщинами у нас положение критическое. Наш главный ловелас Игорь Патрикеев (знаете, артиллерийский капитан?) называет их гагарами. Если вы охотник, предупреждаю сразу: подстрелить гагару – дело здесь практически невозможное. То есть имеется, конечно, военторговская Люся, несколько всем известных доступных жен, но я ведь не об этом. Разве что выпадет иногда съездить в командировку, куда-нибудь в приличный город, и чтобы не на день, не на два...»
«Вы, кажется, и сейчас из командировки?»
«Знали бы вы, что это за командировка! Впрочем, лучше не знать. Давайте-ка еще по одной, чтобы и мне о ней не вспоминать. – Он посмотрел на часы. – Скоро подъем. Вы, между прочим, при фельдшере моем ничего лишнего не говорите».
«Это который Крокодил читает?»
«Вот именно – крокодил. И мочалку, словно галку, проглотил. Послезавтра у меня выходной. Поведу вас перед тем, как выписать, на оздоровительную прогулку. И поболтаем заодно».
...Созревала морошка, тундра была словно ржавчиной покрыта. А.В. нагнулся, сорвал оранжевую пупырчатую ягоду, пожевал и выплюнул: «Спирт на ней настаивать не худо. А так – не люблю». Слово морошка привычно сопрягается в памяти с заветным именем – Пушкин. Вот и А.В. тоже – не дал мне опередить его: «Кажется, Пушкин перед смертью захотел морошки?»
«Да, моченой морошки. Попросил, чтобы жена его покормила».
«Должно быть, утешить ее хотел. Гагара была, что надо. Сколько ему оставалось?»
«Три четверти часа».
«Умирал молодцом. Нам бы так...»
Минуту-другую мы шли молча, восстанавливая в памяти события, которым от бессчетного воспроизведения их чувствовали себя как бы свидетелями.
«Теперь бы я его вылечил, – сказал А.В. – Вкатил бы ему пенициллина, почистил рану, повязку хорошую...»
«Чехов тоже говорил, что вылечил бы князя Андрея Болконского».
«Это из Войны и мира? Не помню. Давно не читал. Он что – тоже в живот был ранен?»
Я вспомнил одну из походя оброненных гипотез Сережи Соболева, безумных (как он сам их именовал): «Некоторые полагают, что, описывая ранение князя Андрея, Толстой воспроизвел рану Пушкина».
«Забыл. Давно не читал», – повторил А.В.
Мы помолчали.
А.В. снова потянулся за ягодой, разжевал, поморщился, снова выплюнул.
«Я тут одну с того света вытащил. Выпила дура от несчастной любви крысиного яда. И что же. Любовник не вернулся, муж колотит по-прежнему, людей стыдно. И деваться некуда».
«Вы это к чему?»
«Да вот подумал: вылечил бы я Пушкина, – снова царь, Дантес, цензура, долги, бабы, своя, чужие... Пришел бы он в медчасть и обложил меня по первое число за мои старания».
Спустя некоторое время на нашем пути выросла довольно высокая скала, заросшая цепким кустарником, – наверно, обломок материка, некогда вдвинутый сюда движением ледяных масс. «Как известно, направо пойдешь, налево пойдешь, всё что-нибудь да потеряешь. Может, попробуем прямо?» – предложил А.В. Я никогда не занимался скалолазанием, но отказываться было стыдно, – я лишь нерешительно пожал плечами. Первые же метры подъема убедили меня в том, что мы взялись за нелегкую задачу. Нога с трудом нащупывала куцые, скользкие уступы, ветви кустов царапали руки. Грудью, животом, даже щекой я прижимался к чуть теплому от нежаркого здешнего солнца камню и не понимал, какое чудо помогает кончикам немеющих пальцев удерживать мое большое тело между небом и землей; если мне удавалось поднять глаза, я видел над своей головой подошвы сапог А.В. «А ведь спуститься нам, пожалуй, не удастся», – крикнул он мне в минуту короткой передышки. «Тогда полетим вверх», – пробормотал я, страшась говорить громко. Пот лил у меня по спине. Я продолжал ползти вверх, не чувствуя ни ног, которые сами отыскивали нужный уступ, ни рук, хватавшихся за кусты и камни. «Давайте быстрее. Тут нас, оказывается, ждут!» – А.В. был уже на вершине, лежал на краю обрыва лицом вниз и протягивал мне руку.