355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Порудоминский » Частные уроки. Любвеобильный роман » Текст книги (страница 2)
Частные уроки. Любвеобильный роман
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 01:52

Текст книги "Частные уроки. Любвеобильный роман"


Автор книги: Владимир Порудоминский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)

Глава четвертая. Прекрасная маркиза

«У меня, Жанночка, для вас пальто есть. Чудесное. Вы в нем себя не узнаете. И новое совсем. Я его сгоряча купила, а тут муж мне другое привез, – мое так и висит в шкафу ни разу не надеванное...»

Зам. декана Наталья Львовна благоволила к Жанне. Ей нравилось покровительствовать этой усердной захолустной девочке, отзывавшейся восторженной благодарностью на ее покровительство. Тем более что благодеяния – ордер на бесплатную обувь или даже перевод из густо населенной, на восемь человек, в трехместную комнату в общежитии – не требовали от нее больших усилий. Наталья Львовна была чья-то жена, и все в институте, включая директора и парторга, не пренебрегали добрыми с ней отношениями.

Наталья Львовна приметила Жанну еще на первом курсе и, ценя ее старательность, часто привлекала себе на помощь. Жанна чертила для нее какие-то графики, переписывала списки, составляла картотеки; Наталья Львовна одаривала ее плиткой хорошего шоколада Золотой ярлык, несколькими положеными в кулек апельсинами, флаконом духов Красная Москва в красной картонной коробочке с кисточкой.

За несколько лет до войны у Натальи Львовны умерла от скарлатины двенадцатилетняя дочь, тоже Наташа, и Наталья Львовна вдруг разом поседела. Муж требовал, чтобы она покрасилась, но однажды на даче во время прогулки ее заметило проезжавшее в машине очень значительное лицо. «Что это за прекрасная маркиза?» – с доброжелательным интересом спросило у сопровождающих очень значительное лицо, после чего Наталья Львовна с мужем получили приглашение на какой-то весьма важный прием. Это имя – Маркиза – закрепилось за Натальей Львовной в кругу, где обитал ее муж, и теперь уже нельзя было красить волосы, а, наоборот, нужно было всячески холить седину.

Иногда Наталье Львовне казалось, что Жанна похожа на ее умершую дочку, хотя на самом деле, если и было что общее, то разве что серые глаза и всегда румяные щеки; но память подчас, отдаваясь во власть новых мыслей и впечатлений, весьма вольно реконструирует облик покинувших нас людей. Сама Наталья Львовна пудрилась, и глаза у нее были темные; она часто щурилась, хотя в очках не нуждалась.

Пальто было великолепное: мягкий материал теплого серого цвета, серебристо-сиреневая шелковая подкладка, модный покрой; к пальто Наталья Львовна подарила Жанне бархатную синюю шляпу с широкими полями, которая очень шла к ее вьющимся волосам.

Глава пятая. Перспективный мальчик

Все в институте знали, что Сережа Соболев влюблен в Жанну, знала об этом и Жанна, и лишь сам Сережа, который всячески старался скрыть свою влюбленность, отчего она делалась еще заметнее, был убежден, что никто не знает этого.

Сережа был самый младший на курсе: по возвращении из эвакуации он, самостоятельно подготовившись, перескочил сразу через два класса. И вид у него, несмотря на очки (а, может быть, как раз из-за этих оседлавших острый носик больших очков, делавших его похожим на Всезнайку из детской книжки), был совсем мальчишеский: нежная кожа, еще не знавшая бритвы, чуть приоткрытый рот, своевольный хохолок на затылке – казалось, он постоянно с какой-то особенной заинтересованностью всматривается во всё, что делается вокруг.

«Вы бы, Жанночка, обратили внимание на Сережу Соболева: он просто сохнет по вас», – сказала как-то Наталья Львовна.

Румяные щеки Жанны вспыхнули еще ярче.

«Ну, что вы, Наталья Львовна! Он же совсем мальчик!..»

«Он не просто мальчик. Он – перспективный мальчик, – сказала Наталья Львовна. И повторила со значением: – Очень перспективный мальчик».

«Он у нас гений, ему со мной и говорить не о чем», – сопротивлялась Жанна.

«Ах, Жанночка, назовите мне хоть одного гения, у которого была гениальная жена. Между тем говорили же они о чем-то, гении, со своими женами».

Когда кто-то однажды сказал при Холодковском, что Сережа Соболев – лучший наш студент, тот возразил: «Лучшим среди нас немудрено стать. Сережка не лучший. Он – единственный».

Еще на первом курсе его доклад по древнерусской литературе профессор К. опубликовала в каком-то научном сборнике. На экзаменах преподаватели ждали от него не ответа на вопрос: они с интересом слушали его суждения. Даже профессор Д., сменявший во время экзаменов свою ковровую тюбетейку на черную академическую ермолку, жестом остановил Сережу, когда тот протянул руку взять билет, и сморщил свое маленькое лицо в улыбке: «О чем бы вы хотели поведать нам сегодня?..»

Однажды я оказался с ним за одним столом в публичной библиотеке и поразился количеству книг, окружавших его, многие из которых, как мне показалось, не были связаны с темами наших занятий. «Короля делает окружение, – улыбнулся Сережа на выказанное мной недоумение. – Когда заинтересуешься чем-нибудь, многое, на первый взгляд, самое неожиданное, вдруг идет в дело, открывает что-то, придает цвет, как камешек в мозаике. Помнишь: сопряжение далековатых понятий?» – снова процитировал он что-то знакомое, но я не помнил, откуда и постеснялся спросить.

На столе я заметил между прочим учебник испанского языка и толстый испано-русский словарь. Я знал, что Сережа самостоятельно учит французский («Не говоря уже о французских авторах, что же, и письма Пушкина в переводах читать?» – удивлялся он), но вот, оказывается, еще и испанский.

Большинство из нас (не вина – беда нашего поколения) относилось к изучению иностранных языков без должного старания. Немногие надеялись, что когда-нибудь выберутся за пределы отечества, и, пожалуй, еще меньшее число предполагало вести беседы с нечастыми тогда зарубежными гостями на отечественной территории. Как раз в эту пору появился указ, запрещавший браки советских граждан с иностранцами. Женщин, неосторожно вышедших замуж за британских и американских офицеров, вчерашних союзников, не выпускали из страны, заставляли подписывать публичные покаяния, сознаваться, что заграничные муженьки, взамен ожидаемого благополучия, наградили их сифилисом. Одна наша студентка с выпускного курса тоже нашла мужа из какого-то дальнего зарубежья, ее исключили из комсомола и из института, в многотиражке появился хлесткий фельетон под названием «Лайковые перчатки и духовное убожество» (лайковые перчатки подарил студентке ее суженый, а духовным убожеством оказалась сама студентка, не разглядевшая классового врага и предавшая родину).

«Ты что, и за испанский взялся?» – спросил я Сережу.

«Да как же не взяться? Посмотри на карту: сколько народу на планете говорит по-испански. Одна Южная Америка чего стоит. А литература! История, искусство... Без испанского пропадешь. Надо бы еще и португальский захватить. Чтобы не повторить ошибку Паганеля».

Я кивнул, хотя при имени Паганель в моей памяти возник лишь привлекательный чудак в исполнении народного артиста Черкасова из кинофильма Дети капитана Гранта и симпатичная навязчивая песенка Капитан, капитан, улыбнитесь...

«Это, Жанночка, только говорится, что мужчину привлекает в женщине красота, а женщину в мужчине – ум, – откровенничала Наталья Львовна. – Женщину привлекает в мужчине надежность, перспективность».

«А мужчину в женщине?»

«Вовсе не красота. Мужчину привлекает в женщине, – Наталья Львовна игриво прищурилась, – „поди сюда!“» (Седые волосы, яркие темные глаза, родинка на щеке, кажется, подкрашенная, как и тонкие брови, – она и в самом деле походила на маркизу.)

Сережу Соболева избрали председателем научного студенческого общества. Жанна вдруг тоже вступила в общество, выступать с докладами, несмотря на уговоры Сережи и обещанную им помощь, стеснялась («Вы все тут такие умные!»), зато сразу стала секретарем: сидя за столом рядом с Сережей, неутомимо и аккуратно писала протоколы заседаний. Склонившись над бумагами – вся усердие! – она с непостижимой быстротой, буква за буквой, набирала слова и строки, но время от времени колено ее обнаруживало под столом Сережино колено и прижималось к нему; Жанна чувствовала, как на мгновение у него замирает сердце, начинает дрожать рука, схватывала краем глаза, как лицо его заливается краской. «Какой милый! Только маленький совсем!» – думала она.

Вечером, после заседаний Сережа провожал Жанну до общежития. Он был разгорячен тем, что только что узнал, делился мыслями с Жанной, она слушала его и не слушала, ей приятно было идти рядом с этим влюбленным мальчиком, который стеснялся взять ее под руку, прижать, сказать смелое слово. Когда на пути посреди заснеженного тротуара попадалась темная скользинка, Жанна, разбегаясь, чтобы прокатиться, протягивала ему руку, он бежал с ней рядом, но, как только скользинка обрывалась, тотчас отпускал ее руку, – и это почему-то тоже ей нравилось. Однажды, когда они подходили к общежитию, Жанна вдруг остановилась: «Поцелуй меня». Сережа задохнулся, не договорив что-то свое, потянулся к ней и быстро клюнул ее в горячую, мокрую от снега щеку. «А теперь я». Жанна крепко обняла его одной рукой за шею (в другой был портфель с протоколами) и прижалась губами к его губам.

Глава шестая. Восточно-сибирская роза

Отец Жанны погиб под Москвой осенью 1941 года. Мать служила бухгалтером в Доме культуры швейной фабрики, зарплата никакая, продуктовые карточки самой низкой категории, для служащих и иждивенцев, – жилось трудно. Потом немного полегчало. Война по-своему докатилась до далекого сибирского городка: в помещении Дома культуры был развернут госпиталь, мать взяли туда сотрудницей хозчасти. Работы невпроворот, и день и ночь, зато всегда можно было подкормиться при госпитальной кухне; на второй год войны штатским сотрудникам к зиме выдали по ордерам полученные в качестве помощи от союзников шинели.

Каждый день после школы Жанна приходила в госпиталь. Училась она хорошо; даже по математике, которую она не любила, у нее были приличные оценки: выручали старательность и отличная память. К тому же преподаватели любили Жанну за легкий, уживчивый характер. В госпитале Жанна пособляла матери в письменной работе: заполняла под ее диктовку конторские книги – приход, расход, выдача, прием, составляла счета, разнарядки, списки; главный врач госпиталя Аркадий Абрамович, подполковник медицинской службы, подписывая бумаги, прицеплял на толстый нос пенсне и всякий раз не мог удержаться от восхищения: «Это надо уметь, чтобы у ребенка был такой образцовый писарский почерк!» (у самого Аркадия Абрамовича почерк был, как он говорил, врачебный и подпись закорючкой, ни на какую букву непохожей). Мать объясняла, что Жанна пошла в отца, который до войны работал чертежником в железнодорожных мастерских. Скоро Жанна перезнакомилась со всеми сестрами и санитарками и охотно помогала им, когда они обращались к ней: дела в госпитале было много, и ее руки никогда не оказывались лишними. Аркадий Абрамович, мало того, что разрешил питаться при кухне, выписывал ей, когда представлялась возможность, отдельный продуктовый паек.

Жанна любила бывать в госпитале, среди взрослых людей, занятых действительно нужным делом; она и себя чувствовала нужной, помогая этим людям, и после всего, что она видела и слышала в госпитальных палатах, коридорах и служебных помещениях, школьная жизнь чудилась ей чем-то ненастоящим, игрой. И еще ей нравилось – она не задумывалась об этом, но иногда чувствовала это всем существом – находиться в пространстве, заполненном мужчинами, сильными и беспомощными, бодрыми и страдающими, молчаливыми и шумными, и – опять же, если не разумением, не слухом, не взглядом, то всем существом – угадывать тот жадный интерес, который все эти мужчины, за исключением разве что самых тяжелых и безнадежных, испытывали к женщине. Она угадывала также, что этот жгучий интерес ощущают, впитывают в себя и живут с ним все женщины, работающие в госпитале, даже главный хирург, майор медицинской службы Еремеева, красящая седеющие волосы красным стрептоцидом в рыжий цвет. Однажды Жанна слышала, как майор Еремеева, выйдя во время обхода из палаты в коридор, сказала сопровождавшим ее врачам, что половое влечение есть признак наступающего выздоровления и способствует ему, и эти слова, слышанные Жанной впервые и ощущаемые как запретные, произвели на нее сильное впечатление. Помогая санитаркам перестилать постели, она не раз видела обнаженное мужское тело; до какого-то времени это покрытое бинтами или скованное гипсом обнаженное тело, под которое они, поворачивая его сперва на один, потом на другой бок, протягивали свежую простыню, было для нее образом болезни и никак не соотносилось с любовью. Но, освоившись, Жанна стала замечать, что многие женщины из медицинского персонала «крутят романы» (так это называлось) с выздоравливающими офицерами и солдатами. По вечерам, в темных углах коридоров и на лестничных площадках бывшего Дома культуры она схватывала подтверждение этому. Не учась особо, она многое стала различать во взглядах, выражении лиц, прикосновении рук, ловила скрытый смысл произнесенных простых слов, – впрочем, в словах раненые, в большинстве своем, вообще не стеснялись: шутки, подначки, перелетавшие от койки к койке, эпизоды воспоминаний, которыми обменивались лежавшие на этих койках мужчины, подчас еще не имевшие сил повернуть к собеседнику утонувшую в подушке голову, были напряжены тем самым влечением, которое, по мнению доктора Еремеевой, должно было привести их к скорейшему выздоровлению. И если в первые недели, появляясь в госпитале и натянув ладно сидящий на ней белый халатик с завязками на спине, Жанне нравилось чувствовать себя взрослой – медперсоналом, – то несколько погодя, перебегая из палаты в палату, пробираясь по заставленным койками коридорам и ловя обращенные к ней взгляды, слова, жесты, ей, куда более того, понравилось чувствовать себя женщиной.

Может быть, именно поэтому госпиталь, хотя всякий раз, когда Жанна приходила туда, ей доставалось вдоволь всякой работы, не утомлял, а будто освежал ее. В школе она по-прежнему училась старательно, преподаватели были ею довольны. Школа и госпиталь существовали в душе, мыслях, памяти Жанны как два независимых один от другого мира (возможно, в этом была особенность ее душевного устройства), эти миры никак для нее не сопрягались, изредка, лишь случайно соприкасались на мгновение.

Так случилось на уроке анатомии, когда молоденькая учительница, сама смущаясь, повесила на стену плакат со схемой мужских мочеполовых органов и предложила ответить желающему. Мальчишки начали глупо ржать, девчонки тихо хихикать, краснеть и переглядываться, и только Жанна, не моргнув глазом, спокойно вышла к доске, взяла указку и толково – точь-в-точь по учебнику – рассказала про устройство этих заветных органов. Рассказывая, Жанна вспоминала, как однажды бежала между коек по госпитальному коридору, и услышала частое, как приветствие, «сестрица, утку!»: у раненого оказались повреждены руки, она подхватила стоявший под койкой стеклянный сосуд с протянутым кверху широким горлышком, минуту стояла в недоумении и («сестрица, утку!» – сердито закричал раненый), решившись, сунула свои руки под одеяло.

Школа шефствовала над швейной фабрикой имени Красных Партизан, производившей пошив военного обмундирования; обычно там, на Партизанке, как именовали фабрику горожане, школьники участвовали в воскресниках – помогали в уборке цехов и территории. Несколько раз их приводили на воскресники в госпиталь, Жанна вместе со всеми сгребала во дворе снег или перебирала в подвале картошку; но здесь была ее территория, знакомые сестры и санитарки здоровались и заговаривали с ней, и она, стараясь не выдавать чувства внутреннего превосходства, поглядывала на одноклассников; когда же сам Аркадий Абрамович, по обыкновению быстро и деловито проходя мимо, помахал ей рукой: «И наша Жанна тут!» – ужасно обрадовалась этому наша.

Проводя много времени в госпитале, Жанна как-то само собой отдалилась от школьных подруг, сверстники и сверстницы казались ей несмышлеными и пресными, госпиталь в обилии одарил ее новыми знакомствами и привязанностями. Особенно сошлась она с Зойкой, медсестрой из хирургии, худой, как куренок, желтоглазой и веснушчатой. Зойка была всего тремя годами старше Жанны, но уже успела побывать на фронте и была переведена в тыл по ранению. Она славилась тем, что без конца крутила романы, несколько раз ее застукали в самых неподходящих местах и в самое неподходящее время. Аркадий Абрамович сердился, кричал, что еще один такой случай, и он («чтоб я так был здоров!») отправит ее, куда Макар телят гонял. Зойка молча, с улыбкой слушала его проповеди и заключала хрипловатым баском: «Дальше фронта не гонял, а я там уже была и опять прошусь, вы сами не пускаете». Майор Еремеева защищала Зойку: «ловкая, сообразительная, два раза ничего повторять не нужно, а это – ее личная жизнь». Аркадий Абрамович спорил: «Госпиталь есть воинская часть. Какая может быть личная жизнь в госпитале?» А Жанна удивлялась, что Зойка с ее рыжим от веснушек, костлявым лицом и длинным носом пользуется у мужчин таким успехом. «На фронте, бывало, грязная, потная, ватные штаны, телогрейка, а только подумаешь про это дело, откуда ни возьмись уже лепится какой-нибудь. У них, у мужиков, на этот счет – рентген», – говорила Зойка.

Она рассказывала Жанне про медсанбат: их там четверо было, подруги боевые, – кроме нее, еще Томка, Светочка из Москвы и старшая Шура, этой уже за тридцать, – про веселого доктора, старшего лейтенанта Усова, похожего на Леонида Утесова из кинофильма Веселые ребята («видела?»): «Затащит какую из нас к себе в палатку и говорит: „Чего топорщишься? Давай быстро. У нас с тобой времени только сейчас, а после сего часа, может быть, ни времени не будет, ни нас“.» Всех накрыло одной бомбой – и веселого доктора, и Томку, и Шуру, и Светочку из Москвы, только Зойка уцелела, – как раз в это время послали за горячей водой.

Лешка, молодой солдат из четвертой палаты, был всеобщий любимец. У Лешки были темные волосы и неожиданные светло-голубые глаза, с веселой наглостью озиравшие мир. Лешка был охальник, но веселый охальник – сыпал во все стороны острыми, как осколки, звонкими словцами – сердиться на него было невозможно.

Его привезли со сквозной пулевой раной в груди и травмой головы.

«Что, котелок тоже помятый?» – засвидетельствовала майор Еремеева, знакомясь с ним.

«Котелок пусть какой ни есть, лишь бы черенок торчал, чтоб было за что схватить», – слабым голосом откликнулся Лешка.

«Я вот тебя так схвачу, что торчать перестанет».

«А он у меня, как поп на молитве, поклонится и подымется», – Лешка уставился в лицо доктору светлыми, без робости глазами.

«Ну, с этим скучно не будет», – засмеялась майор Еремеева.

Он, и правда, быстро выздоравливал, обгоняя предсказания врачей. На третью неделю ему разрешили вставать.

Однажды в коридоре Лешка догнал Жанну и крепко обнял ее сзади. Едва заметным касанием он поцеловал ее в шею, она вздрогнула и застеснялась, что вздрогнула, щеки ее вспыхнули. «Жанка, пойдем в лопушки», – шепнул ей на ухо Лешка. Она быстро высвободилась, стараясь не задеть неловким движением его еще забинтованную под рубашкой грудь. С того дня Лешка всё норовил словить Жанну, и в темном уголке, и в открытую, обнимал, тесно прижимался к ней, лапал большими, горячими руками (она сквозь халат и платье чувствовала тепло его рук), лез целовать в шею, в щеки, в губы (она крутила головой и не давалась), и всё звал, манил «в лопушки».

На самом деле никаких лопушков не было. В дальней стороне госпитального двора, за бывшей волейбольной площадкой, на которой стояли теперь укрытые серым брезентом ящики с оборудованием, за танцплощадкой, тоже бывшей, с незапамятных времен выломано было несколько досок штакетника, сразу за которым начинался притаежный лес, именуемый в городе лесозона – темные сосны по невысоким отлогим холмам, сплошь покрытым бронзой осыпавшейся хвои минувших лет. В мирную пору сквозь проем в заборе бегали в лес по нужде заигравшиеся волейболисты и азартные танцоры, прокрадывались в поисках места для любовных утех молодые пары, измученные теснотой и скудостью жилья. Теперь эту дорогу освоили выздоравливающие, назначавшие в лесу свидания с сестрами, нянечками, а также некоторыми известными переходившими из рук в руки горожанками; оглядываясь, пробиралась в лаз и чисто мужская компания, чтобы тайком распить добытую бутылку. Изредка Аркадий Абрамович спохватывался и, справедливо полагая, что линия, обозначенная штакетником, определяет границы воинской части, а всё, что за ней, есть не что иное как самоволка, приказывал заделать дыру, но всякий раз, уже на следующий день после исполнения приказа, свежеприбитые доски неизменно отдирались (всегда в том же самом месте).

Тяжелораненый Ахметов, сосед Лешки по палате, которого за почтенный возраст все звали «дедом», сердито хрипел, когда Лешка приставал к Жанне: «Зачем девка портить хочешь? Девка замуж надо». Его изрытые оспинами скулы темнели из-под бинтов.

«Ишь, дед, хитрый какой! Сам восемь штук детей смастерил – небось бабку не испортил, а мне и попробовать нельзя – смеялся Лешка. – Может, я мастер не хуже твоего!»

«Мало говори! Кто тебя такой глупый делал?» – хрипел Ахметов.

А Жанне и страшно было, и томительно сладко, когда он подкрадывался к ней, притягивал к себе, вжимаясь в нее, когда целовал ей шею, пылающие щеки, волосы, мял горячими ладонями крепкие груди. Она не признавалась себе в том, что подчас сама ищет этих встреч, неслучайно попадается ему на пути.

Была уже середина лета, когда Лешка, окликнув Жанну в коридоре, к ее удивлению, не полез обниматься, вдруг сказал деловито: «Ну, всё. Завтра обратно на фронт. Уже обмундирование получил». Она застыла перед ним с таким непонимающим лицом, что ему стало ее жалко. Он помолчал и, все так же не дотрагиваясь до нее, попросил: «Может, погуляем напоследок?..»

После ужина в госпитале показывали кино. Лешка выкрался из затемненного зала, Жанна ждала его за оградой. Нахоженной тропой они направились в глубь леса. Вечера стояли светлые, и Жанне казалась, что кто-то подсматривает за ними. Лешка крепко держал ее за руку, точно боялся, что она убежит (ладонь у него была потная) и говорил, что вот кончится война, он вернется и женится на Жанне и увезет ее к себе, в Калужскую область, или можно будет махнуть куда-нибудь на заработки, а Жанна шла и думала о том, как всё это будет, то, что сейчас неминуемо должно произойти. Они свернули с тропы и спустились в неглубокий овражек. Лешка обнял Жанну, сильным движением опрокинул на землю и тяжело навалился на нее. Крепко целуя ее в губы, он торопливыми, резкими движениями пытался раздеть ее. Сосновые иголки кололи ей бедра. «Колется», – жалобно сказала Жанна. Лешка стянул с себя синий замурзанный халат и расстелил на земле. Голова Лешки, уже коротко обстриженная, лежала у Жанны на плече. Его рука жадно ласкала ее тело. «Подожди, – Жанна крепко взяла его за руку. – Давай просто полежим». «Так ведь кино кончится», – он высвободил руку. «Не надо», – Жанна слегка отодвинулась от него и села. Он перестал трогать ее и тоже сел. «А убьют меня? Ведь жалеть будешь, что не захотела». «Не убьют» – она додумала что-то, просунула руки снизу под его рубаху, почувствовала под ладонями его крепкое, разгоряченное тело и снова легла. Он что-то делал с ней, и она, как умела, старалась ему помочь. Небо, видневшееся между черными лапами сосен, померкло, и светлые глаза Лешки потемнели и показались Жанне растерянными и жалкими. Она вспомнила рассказ Зойки про медсанбат и еще вспомнила, как дней десять назад увидела, заглянув в палату, солдата Ахметова с накрытым простыней лицом. «Ты только пиши», – сказала она, когда они с Лешкой снова выбрались из овражка на тропу. «Я еще с дороги напишу, – пообещал Лешка. – А после уже из части, номер полевой почты узнаю – и напишу».

Ни одного письма от него Жанна не получила.

Возле матери вдруг оказался Савелий Семенович, – был он, кажется, начфин какого-то разместившегося в городе оборонного учреждения. Вечером, возвращаясь домой, Жанна заглянула в бухгалтерию: за столом, на том месте, где обычно она сидела, помогая матери, расположился полный, невоенного вида офицер, с круглым лицом и сквозившей из-под старательно зачесанных редких волос лысиной. Красиво оттопырив пальцы, офицер с огромной скоростью перебрасывал костяшки счет. «Видишь, какой у меня помощник появился, – мать усмехнулась. – Не нам чета. Мастер!» Офицер поднял глаза и приятно улыбнулся Жанне, между тем, как его рука продолжала выщелкивать на счетах непрерывную дробную мелодию. «Ты иди, – сказала мать. – Я сегодня задержусь, работы много». Глаза у нее были оживленные и усталые – одновременно. Жанне не понравились глаза матери, и усмешка, и снующие над счетами оттопыренные пальцы толстого офицера. Вечер был морозный, ясный. Лунный свет озарял высокие сугробы и стекал по их крутым бокам, постепенно померкая. Жанна шла по протоптанной между сугробами тропинке, думать ей о том, что она увидела, не хотелось, – она слушала, как славно скрипит под валенками снег, щеки у нее разрумянились на морозе, и на душе сделалось, по обыкновению, легко и понятно.

Недели через две, в воскресенье, Савелий Семенович, по договоренности с матерью, пришел к ним колоть дрова. Самой матери дома не было: в госпиталь как раз привезли большую партию раненых. Савелий Семенович, будто не раз уже здесь бывал, снял с гвоздя ключ от сарая, скинул гимнастерку и в одном белом байковом тельнике с расстегнутыми на широкой груди пуговицами вышел на мороз. Жанна подошла к окну, слегка отодвинула кружевную занавеску. Колол дрова Савелий Семенович так же ладно и быстро, как щелкал на счетах, с первого удара рассекая пополам гулкие, промерзшие поленья. Кутая тощие плечи в платок, вышла на крыльцо Раиса Ларичева, соседка по коридору, – ее муж, как и отец Жанны, погиб под Москвой, похоронки на обоих были получены в один день, – постояла минуту-другую, глядя на расторопного гостя. Спросила с улыбочкой: «Вы что ж, теперь заместо Евгения Матвеича будете?» Савелий Семенович перестал колоть, рукавом тельняшки вытер со лба пот: «Почему – заместо? Евгений Матвеевич, царство ему небесное, как говорится, сам по себе, а я сам по себе. Если потребуется какая помощь, прошу без церемоний. Савелий Семенович», – представился он. «Пока, слава Богу, силенки есть, сами справляемся», – Раиса сердито сбила носком валенка намерзший на ступеньку комок льда и снова исчезла в доме.

Фотография отца в темной деревянной рамке стояла на буфете, Жанна заметила, что некоторое время назад мать отодвинула фотографию поглубже к стене и несколько вбок, чтобы не в самой середине, не сразу бросалась в глаза. На полке в буфете были уложены, в том порядке, как отец всегда укладывал, его готовальни, линейки, стояли стаканы с карандашами и перьями, пузырьки и баночки с высохшей тушью, на стене висела длинная метровая рейсшина: когда появлялась возможность, Евгений Матвеевич брал работу на дом. Он был человек тихий, и сам говорил мало. Работая, он слушал радио или негромко насвистывал «Вечерний звон, вечерний звон, как много дум наводит он». Жил Евгений Матвеевич будто единожды заведенной жизнью, Жанне казалось, и отпуска никогда не брал, один только раз, она помнила, уезжал в Иркутскую область хоронить какого-то дядю, который его воспитывал. Но любимыми книгами, которые он без конца перечитывал, были Путешествие натуралиста на корабле Бигль и история жизни Миклухо-Маклая. Иногда Жанна, оставшись одна, подходила к буфету, долго рассматривала фотографию и удивлялась, что редко вспоминает отца. Ей хотелось выскрести что-нибудь из своей памяти, какую-нибудь трогательную подробность, разжалобить себя, заплакать, но в голову приходило все самое обыкновенное, неинтересное, отец представлялся именно таким, каким был перед ней на фотографии – аккуратно уложенный пробор, тонкие небольшие усы, серая немаркая рубашка с галстуком. Лишь изредка, вбежав вечером из общего коридора в комнату, она ловила себя на том, что ожидала увидеть узкую спину отца, когда он, ввернув в патрон особенную яркую лампочку (лампочка тоже лежала с прочими его чертежными принадлежностями на полке в буфете), спиной к двери стоит, склонившись над чертежной доской (доску мать отнесла в дровяной сарай), и, посвистывая, точными движениями проводит линии на бумажном листе. Теперь она, наверно, обняла бы его, но прежде почему-то не приходило в голову, разве, что в раннем детстве.

Жанна не упрекала мать и безразлично относилась к ехидным словам, которые произносила соседка Раиса Ларичева, когда проходила по коридору мимо их двери, спотыкаясь в больших, не по размеру, валенках. У Раисы было бескровное лицо, прозрачные навыкате глаза, все знали, что она скоро умрет, и уже заранее обсуждали, куда пристроить двоих ее детей, всегда полуодетых и голодных.

Жанна жила с родителями в одной комнате, не по чьей-то прихоти, просто потому, что другой не было, но никогда не проявляла интереса к интимной стороне их супружеской жизни, как, впрочем, к их супружеской жизни вообще. Ей казалось, что у родителей всё идет так, как должно идти и как идет у всех: утром отец с матерью отправлялись на работу, вечером возвращались домой, отец что-то еще чертил, мать готовила на завтра обед, Жанна после прогулки повторяла заданные на дом устные уроки, из черной бумажной тарелки радио слышались бодрые песни о том, что можно быть знаменитым ученым и играть с пионером в лапту, носить очень яркий галстук и быть в шахте героем труда, потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной, прекрасной стране. Иногда, впрочем, раздавались и тревожные песни: если завтра война, если враг нападет, – но, в общем-то, тоже бодрые, поскольку было ясно, что, хотя чужой земли мы не хотим ни пяди, но и своей вершка не отдадим. Однажды по радио объявили, что война и в самом деле началась, Жанна с матерью провожали отца на сборный пункт, во дворе педучилища, недалеко от вокзала, и Жанна немного стеснялась отца, потому что Василий Ларичев шел рядом с ними в черной кожанке и с вещмешком за плечами, а на отце был обыкновенный пиджак и светлая шляпа, вещмешка у них тоже не нашлось, он держал в руке смешной старинный саквояж с медным замочком, и никак не походил на человека, который идет на войну. Когда отец погиб, Жанна спросила мать, любила ли она его; мать ответила: «Он был очень хороший человек».

Перед самой войной, за две недели, мать ездила с отчетом в областной центр и взяла с собой Жанну – премия за успешно оконченный учебный год. Они поселились в гостинице, в номере на троих (третьей была женщина-инженер из какого-то дальнего района), номер был маленький и очень светлый – свежепобеленные стены и потолок, белые занавески на окне, белая скатерть на столике, белорозовые пикейные покрывала на кроватях, белые наволочки на поставленных торчком подушках: когда вошли, Жанне показалось, что никогда в жизни не было вокруг нее так светло. Соседка объяснила, как добраться до краеведческого музея, и, пока мать пропадала по делам, Жанна разглядывала бивни мамонта, чучела водящихся в крае зверей и птиц, самодельное оружие действовавших здесь в годы гражданской войны партизан, гимнастерку с двумя ромбами в петлицах и орден Красного знамени прославленного командира Красной армии, а также очки и слегка выцветшие обложки книг известного советского писателя, уроженца города, – имя писателя Жанна, конечно, слышала, но ни одной его книги, к своему стыду, не читала. А вечером Жанна с матерью пошли в филармонию, на концерт гастролировавшего в городе московского джаз-оркестра. Зал был набит битком, желающие услышать столичное чудо уже за квартал от входа спрашивали лишние билеты, но матери за хорошую работу выдали в областном управлении культуры пропуск на служебные места. Все оркестранты были в белых пиджаках, певица в первом отделении вышла в длинном красном платье до полу со шлейфом, как королева, а во втором в черном платье с блестками. Исполнялись популярные песни, марши, фокстроты и танго, конферансье, объявляя номера, читал стихи и сыпал смешными шутками, в конце первого отделения оркестр изобразил поезд, который, гудя и с шипением выпуская пар, трогался с места, постепенно всё более набирал скорость, некоторое время быстро и весело мчался на просторе, потом, приближаясь к станции, стал двигаться медленнее и наконец остановился со страшным скрипом, по поводу чего конферансье, покачав головой, укоризненно заметил: «Давно не смазывали, товарищи!» – и вызвал в зале оглушительный хохот. Во втором отделении руководитель оркестра, поменяв пиджак на красный, выступил вперед, на самый край сцены, прижал к губам позолоченную трубу. Он заиграл прекрасный, как сказка, блюз Сан Луи, зал затаил дыхание, звуки трубы были протяжными и загадочными, как далекая река Миссисипи. После концерта, когда они вместе с толпой вышли из здания филармонии в теплую июньскую ночь, мать вдруг обняла Жанну, с силой прижала к себе, выдохнула: «Ой, Жанка, как хорошо!» В поезде, по дороге домой, они мечтали о том, как Жанна поступит в областной пединститут, старинное здание которого (бывшая гимназия) они видели неподалеку от гостиницы, как мать будет навещать ее и они будут проводить вечера в филармонии и облдрамтеатре, смотреть спектакли и слушать оркестрантов в белых пиджаках и певиц, похожих на сказочных королев. Подъезжая к их станции, поезд заскрипел тормозами, мать подмигнула Жанне: «Давно не смазывали, товарищи!» – и они обе расхохотались.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю