Текст книги "Частные уроки. Любвеобильный роман"
Автор книги: Владимир Порудоминский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Жанне не то что бы не нравился Савелий Семенович, но она почему-то, может быть, потому, что повзрослела, невольно представляла себе, что происходит между матерью и Савелием Семеновичем наедине, и это было ей неприятно. Она с брезгливостью поглядывала на толстый живот Савелия Семеновича, на его розовеющую сквозь редкие волосы лысину, ей казалось, что у матери изменилась походка, стала какая-то кошачья, и помяты губы. Савелий Семенович, хотя не переехал к ним, чувствовал себя у них совсем по-хозяйски; Жанна старалась не бывать дома по вечерам, объясняя сама себе, что не хочет мешать матери устраивать свое личное счастье.
«Давай, Жанетта, чай пить. Я вон варенье достал. Сливовое. Представь, не по карточкам, и вообще без талонов. Мать сегодня поздно придет. У них там опять аврал».
Савелий Семенович сидел за столом, – по обыкновению, без гимнастерки, в белом теплом тельнике с растегнутыми на розовой груди пуговками.
«И чай замечательный. Не сухая морковка. – Савелий Семенович налил себе из заварного чайника полстакана янтарной жидкости. – Вчера ездил по делам в Р., добыл на складе. Плиточный».
Он постоянно добывал где-то продукты, которых было не достать в магазинах. «Люди еле шкандыбают, а эти брюхо перед собой на тачке возят», – ругалась в коридоре Раиса Ларичева, но, когда Савелий Семенович протянул ей пакет – «Детишкам!» – с облепленными сахарным песком конфетами подушечками, растроганно всхлипнула и прижала пакет к груди.
Жанна пить чай отказалась: спешит на репетицию.
Она была уже на пороге, когда Савелий Семенович остановил ее:
«В школе-то как дела? Что сказать, если мать спросит?»
«Если спросит, я сама скажу».
«Ну, смотри, Жанетта. И оглянуться не успеешь – экзамены!..»
Жанна терпеть не могла, когда старшие спрашивали ее про школу (родители и не спрашивали никогда): в школе у нее всегда было всё в порядке. И терпеть не могла, когда Савелий Семенович называл ее Жанеттой, еще и песенку напевал какую-то дурацкую: «В кейптаунском порту, с какао на борту Жанетта поправляла такелаж». Она не знала, что такое такелаж, и в песенке ощущала что-то для себя обидное.
Виктор Андреевич преподавал в городском музучилище фортепиано и баян. Он и жил при училище, в маленькой комнатке, примыкавшей к залу: в будние дни в зале проходили занятия танцевального класса, а по праздникам там устраивали концерты. Вокруг топчана, на котором спал Виктор Андреевич, располагался всякий необходимый для занятий инвентарь, на полках сверкали золотом горны. Музучилище находилось в старинном двухэтажном здании, бывшем купеческом особняке, стены были крепкие, кирпичные, почти не пропускали звуков. Чтобы поселить Виктора Андреевича в служебном помещении, директорша Лидия Ивановна оформила его на полставки сторожем, тем более что сторож и в самом деле был нужен. По классу пианино детей занималось мало – в городе редко у кого имелся дома инструмент, зато научиться играть на баяне охотников было хоть отбавляй.
Виктор Андреевич появился в городе перед самой войной, говорили, будто он отбыл срок в лагере и теперь ему определена ссылка. Он выглядел крепким, жилистым, но на фронт его не взяли; Лидия Ивановна, директорша, объясняла, что у него какая-то особенная болезнь сердца.
Раз, другой в неделю Виктор Андреевич брал тяжелый, оклеенный коричневым дермантином футляр с казенным баяном и отправлялся в госпиталь. Ходячие и выздоравливающие собирались в зале, для тех, кто не мог подняться с койки, он играл и пел в палатах. Исполнял он русские песни, и (с особенным успехом) старинные романсы, Калитку, к примеру, или Однозвучно гремит колокольчик; новые советские песни, которые передавали по радио, схватывал с лёту – тотчас подбирал мотив и запоминал слова, иногда второпях присочинял свои две-три строчки: «Создают песни композиторы и поэты, а мы, народ, их аранжируем», – говорил он непонятно.
Жанна в музыкальной школе не занималась, они познакомились в госпитале. Виктор Андреевич заметил ее в зале, подозвал: «Может быть, детка, вместе споем что-нибудь? В этой юдоли девичий голосок – мед на душу». Жанна поначалу смущалась, краснела, но потом ничего, распелась, и стало получаться, даже совсем неплохо. Они спели вдвоем Огонек, Землянку – Бьется в тесной печурке огонь, еще что-то. «Очень достойный первый блин, – одобрил Виктор Андреевич, укладывая баян в футляр. – Предлагаю творческое сотрудничество. Порепетировать, конечно, тоже не грех».
Виктор Андреевич похваливал Жанну: слух, прямо скажем, не абсолютный, зато абсолютная старательность; между прочим, многие известные оперные певцы не обладали абсолютным слухом. Некоторые песни Жанна исполняла соло, и ей нравилось, получать свою отдельную порцию аплодисментов. Большим успехом пользовался романс про пару гнедых, который разучил с ней Виктор Андреевич, но начальник госпиталя, запретил исполнять его: такая печальная музыка не способствует заживлению ран. «Песни должны быть бодрые», – обозначил Аркадий Абрамович. «Конфликт с реперткомом – патент на звание подлинных артистов», – непонятно сказал Виктор Андреевич. Сам он любил слушать этот романс, иной раз, во время репетиции, просил спеть для него: «Мама часто пела, я еще маленький был». Жанна, когда доходила до последнего куплета, где постаревшие гнедые везут свою хозяйку на кладбище, вспоминала старуху Коновалову со второго этажа, лежащую в гробу в ярко-желтом платье, – единственные похороны, на которых ей пришлось присутствовать, – и ей всегда делалось немного страшно. «Молодец! С чувством». Виктор Андреевич смотрел ей в лицо напряженным, иногда ей казалось – недобрым, взглядом.
«Давайте, детка, потанцуем...»
Они были вдвоем в просторном танцевальном классе.
Электричества не зажигали. «Не люблю, когда меня видят с улицы люди, которых я не вижу», – говорил Виктор Андреевич. Высокие проемы окон заполнял белый свет месяца, отраженный в лежащем вокруг – на улице, на ветках деревьев, на крышах – обильно насыпавшем за день снеге; свет падал на потемневший от старости паркетный пол и стелился по нему неправильными, расходящимися вдаль четвероугольниками.
Они долго репетировали. Приближался День Красной армии, которую теперь называли – Советской. Виктор Андреевич сидел у пианино и подбирал мелодии недавно услышанных песен. Пианино было древнее, замученное учениками и аккомпаниаторами. Виктор Андреевич постоянно его настраивал, но оно плохо держало звук. Он злился: «Ну, что это за си бемоль! Недоразумение, а не си бемоль». Жанна смотрела на него сбоку, на его четко вырезанные черты лица, коротко подстриженные волосы, отливающие лунной сединой, на его крепкое тело, обтянутое черным свитером (он носил его постоянно), на большие сильные руки, и думала, как бы хорош он был, высокий, статный, если бы стоял на сцене, у самой рампы, с поднятой вверх золотистой трубой в руке.
Виктор Андреевич бесшумно опустил крышку клавиатуры, вдруг предложил: «Давайте, детка, потанцуем?..»
Он всегда говорил ей вы. Она стеснялась: никто ей вы не говорил.
Виктор Андреевич объяснил однажды: «Я изголодался по этому вы. Помните такие стихи: „Пустое вы сердечным ты она, обмолвясь, заменила“? Не помните, конечно? Пустое вы... Теперь – наоборот. Едва не всякий видит в другом равное ему, однозначное ты. И это пустое ты чувствуется, даже если вам говорят вы. Зато подлинное вы наполняется сердечным смыслом».
Она не очень поняла, только вдруг подумала: а если он меня поцелует, тогда тоже – вы? И даже испугалась: о чем я думаю; да ведь он старый совсем, от кого-то слышала – сорок пять...
«Я не танцевал семь с половиной лет. Если быть точным – семь лет, два месяца и восемнадцать дней», – сказал Виктор Андреевич.
«Да как же танцевать? – удивилась Жанна. – Музыку ставить – громко. Поздно уже».
«Музыка – в нас», – сказал Виктор Андреевич.
Жанна послушно скинула валенки. Он обнял ее. Тихо, неспешно, будто пробуя ногами пол, сделал первые шаги. Одновременно он беззвучно, не то что бы насвистывал, – как бы выдыхал только ею слышимую мелодию танго. Музыка была незнакомая и танец не тот, который знала и к которому привыкла Жанна. Танцевала Жанна хорошо (мальчики на школьных вечерах любили приглашать ее), она старательно разучила разные па, даже весьма замысловатые, и выполняла их точно и красиво. Но тут – она сразу, с первых шагов, даже не то что бы поняла, а почувствовала это, – тут было что-то совсем другое. Она почувствовала, что ее умение делать танцевальные фигуры – еще не танец, что надо забыть о том, что танцуешь, надо не танцевать, а отдаться танцу, как ветру. И как только она почувствовала это, ветер подхватил ее и понес, капитан, слушая мотив, который дышал им в уши, крепко держал штурвал, подставляя ветру паруса, корабль то, разбежавшись, взлетал ввысь и, казалось, сейчас рухнет на прибрежные скалы, то падал в пропасть, так, что дыхание останавливалось, то находил плавное течение и устремлялся куда-то к дальним берегам, и, когда они пересекали тянущуюся по паркету лунную дорожку, их тень казалась Жанне парусником Бигль, какой видела она на картинках в отцовской книге про путешествия. Потом мелодия ветра вдруг смолкла, корабль закрутило в водовороте, Жанна почувствовала, как пол уходит у нее из-под ног, Виктор Андреевич подхватил ее, поднял, прижал к себе, и она радостно ощутила силу его жилистых рук, когда он понес ее в свою каптерку...
Она не захотела, чтобы он проводил ее домой: ей необходимо было побыть одной, поскрипеть валенками по хрустящему снегу, подышать сухим морозным воздухом. Щеки у нее горели, и глаза, казалось ей, были широко открыты, не моргали и ощущали прикосновение воздуха. В первые же минуты, когда происходило то, что произошло между ними, она поняла, скорее, опять же почувствовала нечто очень важное, что невозможно было определить, – то самое, что почувствовала во время танца: ей не нужно стараться делать ничего, что, может показаться, нужно делать, нужно только целиком отдаться тому, что делается, и ничем не помешать этому. Тот же ветер, бьющий в паруса корабля, наполняющий их, туда и сюда стремящий корабль по океанскому простору. Какие-то подробности произошедшего, то одна, то другая, выныривали на поверхность ее памяти, но подробности эти, даже самые сокровенные, не были ни существенными, ни привлекательными, ни стыдными, они были лишь частицами не обозначаемого словом, огромного, искомого всем ее существом общего знания, и это знание, она чувствовала, отныне заполнило ее существо.
Она шла беспечным, размашистым шагом и улыбалась, не замечая этого, снег, уминаясь, поскрипывал у нее под валенками, ей чудилось, что-то важное и хорошее еще не произошло, но непременно должно произойти с ней. Всё вокруг уже спало, окна домов, по большей части одноэтажных или в два этажа, сияли непроницаемой чернотой, в них ярко отражались лежащие по обе стороны улицы сугробы...
«Что мать, что дочь: люди воюют, а эти...» – Раиса Ларичева непристойно сложила колечком пальцы одной руки и похлопала по ним ладонью другой. Спотыкаясь в своих больших валенках с надорванными голенищами, она возвращалась из отхожего места, пристроенного в конце коридора. Несмотря на поздний час, Раиса говорила громко, во весь голос. Жанна посмотрела на нее с непонимающей улыбкой. «Мать, поди, доходит, куда пропала, волосья на себе рвет, а эта – гуляет» – Раиса сердито толкнулась в свою дверь, из-за которой всегда пахло земляной сыростью.
Мать и Савелий Семенович сидели у стола с неубранными чайными чашками и повидлом в стеклянной вазочке, «А мы тут волнуемся: полночь на дворе. Не знаем, что и подумать, – вяло сказала мать. – Савелий Семенович уже искать тебя собрался». Савелий Семенович был по-прежнему в теплом тельнике, гимнастерка, аккуратно расправленная на спинке стула, занимала свое место за столом. «Зачем меня искать, я сама найдусь», – собственный голос почудился Жанне чужим. Она всё еще улыбалась, и мать видела, что улыбка относится не к ней, не к Савелию Семеновичу, она тотчас поняла по этой улыбке, что в жизни дочери произошло что-то непоправимо значимое, и догадалась, что. «Спать хочу», – сказала Жанна и принялась – так было у них издавна заведено – отгораживать свой диван ширмой, с натянутой на створках уже выцветшей зеленой тканью. «Ну, я пошел», – сказал Савелий Семенович, неспешно подымаясь с места и протягивая руку к гимнастерке. «Куда ж вы пойдете? – сказала Жанна, скрываясь за ширмой. – Первый час уже...»
Однажды в минуту близости он сказал ей: «Если хотите, зовите меня Дик». Она удивилась: «Почему – Дик?» Он улыбнулся, будто припоминая что-то: «Так звали меня близкие когда-то». Но особенное женское чутье тотчас подсказало Жанне, что так называла его женщина, и что это была какая-то особенная женщина в его жизни, и она тотчас увидела эту женщину, с распущенными прямыми волосами, выбеленными перекисью, в красном, усыпанным сверкающими блестками платье до полу (такой она представляла себе Эльфриду Пакуль, латышскую певицу, – по радио едва не каждый день передавали в ее исполнении вальс Иоганна Штрауса), – женщина, так же, как Жанна, перед тем, как расстаться, склонилась над сидевшим, согнувшись, на краю своего топчана Виктором Андреевичем, и поцеловала его в седую голову, впрочем, тогда, наверно, еще не седую. Жанна никогда не называла его Диком, не называла, оставшись вдвоем с ним и по имени и отчеству, всё то же женское чутье подсказывало ей для изъяснения чувства грамматические конструкции, не требовавшие ни имени, ни местоимений, ни падежей. Она ревновала его к директорше музучилища Лидии Ивановне, пышной женщине с косами, обернутыми вокруг головы, и толстыми складками, круглившими на ее боках ставшее узковатым платье. Обращаясь к Виктору Андреевичу, Лидия Ивановна краснела и говорила с ним, будто заискивая. Виктор Андреевич всегда ей улыбался (спереди зубы у него были сплошь стальные), лицо у него делалось доброе и веселое. «Лидия Ивановна человек удивительный, – объяснял он. – Она вытащила меня, как беспризорника, из асфальтового котла и одарила добровольным трудом и хлебом насущным». Он легким движением прикасался к нагрудному карману, где хранилась хлебная карточка. (Жанна знала, что в госпитале перед концертом повариха наливает ему на кухне тарелку супа и стакан порошкового киселя.) «Почему из асфальтового котла?» – пугалась Жанна: она видела асфальт лишь однажды, в областном центре. «Так уж говорят про беспризорных»...
«Сдался вам, детка, этот областной центр!.. Туда вы всегда успеете. Учиться надо в Москве, у лучших профессоров, по вечерам ходить на концерты в консерваторию, смотреть спектакли в Художественном театре, читать книги в хороших библиотеках»...
«Только меня там и ждут, в Москве»...
«Только вас там и ждут. Девушку из далекой Сибири с подобающей анкетой... В Москве правят провинциалы, которые терпеть не могут москвичей. А дальше всё зависит от вас. Золушки, детка, становятся принцессами не потому, что к ним приезжает фея в карете из тыквы, запряженной мышами, а потому, что именно Золушки умеют, стиснув зубы, затолкнуть ногу в хрустальный башмачок, хоть он и не впору, и, не хромая, подняться по дворцовой лестнице»...
Ее голова лежала у него на плече. Над ними, рядком на полке, сияли золотом горны. Спустя годы, вспоминая, она всегда удивлялась тому, как они умещались на узеньком топчане в каптерке. Но, известно, что пространство любви не подчиняется общей системе мер.
Виктор Андреевич исчез в середине апреля.
Воздух уже полнился весной. Сугробы на улицах подтаивали и быстро оседали. По краям мостовой, весело болтая, бежали ручьи. Ночью слышно было в тишине, как на реке, гулко охая, взламывается лед.
Все знали, что воевать осталось недолго. В сводках Совинформбюро звучали чужие, часто дотоле неведомые имена городов, теснившихся в ставшей нежданно близкой Европе. Похоронки в город приходили реже, чем прежде, потому что почти все, кто должен был погибнуть на войне, были уже убиты.
«А вы после войны здесь останетесь или уедете куда-нибудь?», – спросила Жанна у Виктора Андреевича.
«Посмотрим, детка. Жизнь отучила меня строить планы. Хотя со стороны человек, готовый ко всему, часто выглядит беспечным»...
Когда Виктора Андреевича не оказалось в наличии, Лидия Ивановна ужасно разволновалась, расспрашивала о нем педагогов, учеников, родителей, к вечеру отправилась в милицию – и возвратилась оттуда, если не успокоенная, то, во всяком случае, имени пропавшего более не произносившая: как не было.
Повариха в госпитале рассказывала, будто сама видела на улице, как двое мужчин усаживали баяниста в машину: «И ящик с баяном при нем».
Савелий Семенович налил Жанне в чашку чаю, отрезал большой липкий ломоть яблочной пастилы: «Ты, Жанетта, ничего знать не можешь. Если кто спросит, пела песни раненым воинам – и весь сказ».
Жанна в госпиталь перестала ходить: в мае начались экзамены на аттестат зрелости, надо было готовиться. Но не только это: что-то повернулось в ее душе, госпиталь со всеми его картинами, тревогами, пересудами, запахами, событиями почему-то уже не вызывал прежнего живого интереса, не радовал, сделался скучно привычным и того более, чувствовала Жанна, превратился в минувшее, будто остался на другом берегу реки.
В эти дни и сама война стала минувшей. Отгремел победный салют. На площади возле горисполкома и на бульваре имени Щетинина солдаты пускали в распростертую над городом темноту разноцветные ракеты; водопады мерцающих звезд, очерчивая округлость ночного неба, переливаясь и постепенно тая, струились к земле. Госпиталь и его обитатели всё более смотрелись чем-то посторонним и даже лишним в наступившей новой, исполненной надежд, планов и очередных задач жизни. И такими же лишними, не подходящими к бодрому, полнившему людей радостью послепобедному времени казались похоронки, которые неспешная почта волочила по дальним российским дорогам из вчера в сегодня, из минувших боев в наступившую мирную жизнь.
Перед выпускным вечером Савелий Семенович добыл для Жанны шикарное платье-матроску – выменял где-то на продукты. («Обрати внимание, Жанетта: во-первых, заграничная; во-вторых, ни разу не надеванная. И – будто на тебя шито».) Тут подоспела и бумага из Москвы, ответ на посланное заявление: к экзаменам в институт допущена, прибыть к такому-то числу, общежитие не предоставляется. «Я тебе две бутылки спирта с собой дам, сахарку, – сказал Савелий Семенович. – Не валяется. Пока экзамены, снимешь угол, а там видно будет. Главное – зацепиться».
На вокзале мать всё просила Жанну писать почаще: раз в неделю – уж непременно. Когда поезд тронулся, она некоторое время шла за вагоном, повторяла свое «пиши» и беспомощно оглядывалась на неторопливо следовавшего за ней Савелия Семеновича.
Спустя три месяца Жанна получила от матери унылое письмо: Савелий Семенович демобилизовался и уехал восстанавливать разрушенный войной город Минск и воссоединяться с возвратившейся из эвакуации семьей.
Глава седьмая. Ночная смена
«Ой, Сережка, у тебя карман оторвался. Скажи маме, чтоб пришила».
Они шли вдвоем по вечернему зимнему городу. Ветер гнал по улице снег. Тонкая снежная мука летела в лицо, липла к щекам и тотчас таяла, и эти прикосновения, как быстрые поцелуи, вызывали томление и радость, и сладкое ожидание чего-то. (Сережа всю жизнь потом вспоминал этот вечер, летящий навстречу снег, радужный свет редких фонарей в запотевших очках, одышку волнения, свое разгоряченное мокрое лицо, которое он утирал рукавицей с налипшими на грубой шерсти комочками льда.)
«Мама по четвергам в ночную смену», – сказал он и смутился: мелькнуло догадкой, что Жанна может увидеть в его словах намек, которого он не предполагал. «Сам пришью», – прибавил он быстро.
«Как же, пришьешь! Карман пришить это тебе не с парадигмами разбираться, – вспомнила Жанна какие-то парадигмы, о которых шла речь на заседании общества. – Сейчас зайдем к тебе, я помогу; нехорошо весь день с оторванным карманом».
(Он потом всегда вспоминал, как они, не дойдя до общежития, повернули обратно и шли торопливо, прибавляя шагу, будто стараясь обогнать что-то; как оба молчали и сделались даже отчего-то невеселы; как, редко перебрасываясь словами, ехали в полупустом холодном троллейбусе с густо заиндивевшими стеклами. Они устроились на переднем сиденье; на остановках, когда отворялись дверцы, их обдавало холодом; ему было страшно, он взял руку Жанны в свою; она не повернулась к нему, – не моргая, смотрела своими большими глазами в просторное стекло водителя; Садовая, пустая и холодная, плыла под колеса троллейбуса. Он сказал: «Нам на следующей».)
Они спохватились, когда всё так же, молчаливо торопясь, уже поднялись по темной лестнице к дверям Сережиной квартиры. «Можно я тебя поцелую?» – спросил Сережа. Жанна повернула его за плечи к себе, обняла, прижала крепко. Смешно: он снова поцеловал ее в щеку. Отпирая дверь, он долго не мог справиться с ключом. Она сказала: «Давай я!» Он сердито замахал головой. Но тут дверь, будто сама собой, отворилась. Квартира была маленькая, зато (редкость!) отдельная: Сережин отец получил – ударник Метростроя. Были еще наручные часы в тяжелом стальном корпусе с надписью на тыльной стороне – благодарность от наркома Кагановича. С этими часами на руке отец ушел на фронт – взрывать мосты, и не вернулся.
В крохотной передней – вдвоем еле втиснулись – Жанна присела, воюя с непослушной застежкой на ботах. Сережа сбросил пальто на пол («У тебя что – и вешалка оборвалась?» – «Уже давно»), шагнул в комнату. Не зажигая свет, остановился на пороге. Жанна подняла глаза: тощий, шея длинная, хохолок на макушке, в смятении слегка растопырил руки, как крылья, – журавлик. («Пойдем в лопушки», – вдруг вспомнила Жанна и тихо засмеялась.)
В комнате по радио исполняли увертюру к опере Глинки «Руслан и Людмила».
«Тебе не больно?»
«Нет. Мне хорошо».
«Я боялся причинить тебе боль».
«Наверно, когда любишь, не замечаешь боли».
«Я думал, у тебя раньше уже было что-то».
«У меня жених был. Погиб на войне».
«Но этого у вас не было?»
«Он хотел очень, но я не могла, – сказала Жанна. – Потом жалела. Когда погиб».
Она говорила правду, потому что верила каждому слову, которое произносила.
«На первом курсе все думали про тебя с Холодковским».
Едва почувствовав себя мужчиной, Сережа, по мужскому обыкновению, уже ревновал к прошлому.
«А чтó – Холодковский?»
«И правда, чтó – Холодковский?» – подумал Сережа, так она удивленно спросила...
По радио объявили двадцать один час тридцать минут.
«Ох, Сереженька! Мне надо до половины двенадцатого в общежитие поспеть. А то придется с комендантшей объясняться».
«У меня мама на номерном предприятии работает, – сказал Сережа. – У них там тоже строго».
Они быстро оделись в темноте.
«Я тебя провожу».
«Не надо. Мне хочется теперь одной побыть. Зажигай свет, давай иголку с ниткой. Карман тебе пришью. И вешалку тоже».
Он стоял перед ней и внимательно смотрел, как она шьет.
«Как ты красиво делаешь. Мама сразу догадается. Я вообще шить не умею».
«Отойди в сторонку – ты мне свет заслоняешь».
«Знаешь, на востоке дервиш, когда брал себе ученика, ставил его против света и пришивал его тень к своему плащу».
«Ах, вот что. Хочешь, я тебя к себе пришью?»
«Пришей, пожалуйста»...