355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Хлумов » Мастер дымных колец » Текст книги (страница 33)
Мастер дымных колец
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:08

Текст книги "Мастер дымных колец"


Автор книги: Владимир Хлумов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 36 страниц)

16

Эта черная рваная дыра на голове Бошки не дает покоя Имяреку. Откуда, почему? Не может ведь возникнуть материальное явление от одной только мечты. Он вспоминает неудавшуюся попытку убийства Бошки. Произошла осечка, досадная, непоправимая ошибка. Бошка успел увернуться. Абсолютно точно, он уверен. Да и появись такой разлом как следствие нападения хотя бы на следующий день, можно было бы понять. Но ведь не было до последнего момента, до этого отвратительного акта целования. Неприятная сладковатая судорога сводит скулы. По опыту долгих болезней Имярек знает: раз сводит скулы, значит, неизбежно вырвет. Он пытается отвлечься каким-нибудь иным размышлением – не получается. Тогда он начинает просто ходить по координаторной, желая хоть так попасть в новое состояние. Но простейшая механическая работа почти вся уходит на перемещение стареющего тела, оставляя в прошлом месте только бесполезный хаос тепловых движений.

Другое дело – мысли. Здесь один злобный порядок, здесь все идет в одну дурацкую точку, из которой может выйти лишь одно – тоскливое белужье завывание. Имярек останавливается возле государственной машины и, качнувшись в обе стороны, валится на ее рычаги. Но странное дело, вместо обычного веселого позвякивания раздается глухой человеческий стон. Белуга, неужели опять? – мелькает в воспаленном государственном мозгу. И он опять бежит прочь по бесконечному желтому песку, прочь от проклятой точки, дальше, дальше, вдоль извилистой береговой линии. Где-то же она кончается? Нигде. «Жизнь не проходит», – шепчет он страшные слова и зачем-то опять дергает за рычаги.

На шум появляется Бошка. В гриме, в парике, с тщательно зачесанной назад шевелюрой, скрывающей любой повод к подозрению. Он приподнимает вздрагивающее тело, перебрасывает левую руку больного через шею и тащит к дивану.

– Ничего, ничего, щас пройдет. Ишь, проклятая, привязалась. Ну, ну, не плачь… Глянь, – останавливается у картины. – Вишь, какой бодренький раньше был, топ-топ, вышагивал. Хозяин! Давай, давай и теперь, полегоньку, ножками. Вот, отлично, шаг вперед, два назад, – Имярек еле переставляет заплетающиеся ноги. – Ничего, ты мне помог, а я тебе пособлю. Вместе спасемся.

– Что там? – укладываясь, Имярек шевелит пальцем в сторону пульта.

– Где?

– Там, – кряхтит Имярек. – Там человек?

– А, чепуха. Не бери в голову, уважаемый.

– Че-пу-ха, – растягивает Имярек и как бы невзначай трогает бошкин затылок.

Палец мягко продавливает парик, как будто под его рукой не череп дряхлого старика, а головка новорожденного младенца. Кажется, дыра стала еще больше.

– Давно это у тебя? – уже с дивана спрашивает человек с белужьими симптомами.

– Что – это? – глухо переспрашивает Бошка.

– Холодное место.

– Ты, право, как ребенок, ручонками шевелишь: папочка, папочка, да что это, да что то, волнуешься природным явлениям, – Бошка наклоняется поправить диванный валик. – Не радуйся, ты тут ни при чем. Да и как бы ты смог нанести мне повреждение, если нам уже никогда не развязаться? Да, да, теперь уж окончательно: либо вместе помирать… – Бошка замирает. Слово-то какое неприятное – помирать. Либо…

– Умереть хорошо, – мечтательно заявляет лежащее тело, и уже чуть ли не жалобно: – Почему ты меня не убьешь? А?

– «Почему ты меня не убьешь?», – спросила голова у правой руки.

Имярек поднимает страдальческие глаза, собирается возразить, но вдруг спохватывается.

– Давай тогда вместе умрем. Одновременно. И тебе легче будет. Что мертвому телу дыра в башке, если и так холодно? Ведь это же одно мучение так жить, с отверстием.

– Да, уж это не жизнь, – соглашается Бошка, но не трагически, а с какой-то потаенной надеждой. – Мерзнуть в июле глупо, унизительно. Это как бы утонуть в пустыне или в степи. Парадокс. Парадокс хорош для ума, но не для тела. Телу нужны порядок и оптимальные условия. Отчего человек умирает? Оттого, что портится тело, изнашивается, тухнет, мягчеет… А если законсервироваться, а? Да такому организму не то что смерть бессмертие не страшно…

– Как это, законсервироваться? – Имярек напрягается.

– Чего встрепенулся?

– Так, сон один вспомнил, – проговаривается больной.

– Какой сон? Расскажи, я страсть как сны люблю. Чего замолк, не бойся, я никому не скажу. Молчишь? Страшный сон, что ли?

– Неприятный, – Имярек опускает маленькие глазки. – Не спрашивай.

– Ну намекни хотя бы, о чем.

– Не настаивай, тяжело мне и так. Лучше почитай мне что-нибудь.

– Про что почитать?

– Про страшный суд.

– Какой суд? Откуда?

– Из тетрадки, – уточняет Имярек.

– Нет там никакого страшного суда, – удивляется Бошка.

– Есть, просто не названо так, а по существу и есть.

– Да где же? – Бошка достает из-за пазухи мягкую тетрадь, шуршит страницами, вот, мол, сам смотри, нет ничего и в помине.

– Но наступит веселый праздник, когда… – вспоминает Имярек, закрывая для верности глаза.

Бошка смеется.

– Ну, ты скажешь, страшный суд, если здесь сплошная фиеста.

– Читай, читай.

Бошка хмыкает, пожимая плечами, и читает:

– «Но придет веселый праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями. И явится каждому существу существо. Животному животное, зверю зверь, жителю житель. К сильному же придет сильный, к слабому слабый. И так всему. К гражданину прилипнет гражданин, а к сухому прикоснется сухое. Брату явится брат, но не по крови, а равный себе. Дочери положится мать, но моложе ее самой, и день тоже получит день, и будут они оба вместе. А вчера уже никогда не наступит, так как кончится ему счет. И будут они все угощать друг друга, но не яствами растительными, а словами. Слово цифра перестанет быть числом, слово двойник растает как снег, слово слово обретет вкус, ибо пища есть настоящее дело. И не будет высшего существа, ибо высшему придется иметь высшего, а молчуну молчуна. И некому будет показать себя на этом празднике. Никто не будет искать новых встреч для животной любви, ибо размножение закончится, потому что и так всего будет достаточно. Будет играть музыка, но никто ее не услышит, ибо имя этой музыке – смерть, а нельзя пережить дважды то, чего не было вовсе. Повторение потеряет смысл, и проверять будет нечего. Разрушенное исчезнет, а целое удвоится и станет равным себе. Дома без крыш, улицы без дорог, поводыри без глаз – исчезнут. Орущий оглохнет, плачущий высохнет, холодный замерзнет. И только счастливый не изменится. Воровство прекратится. Нельзя украсть дважды, ибо ты есть одно, и на второй раз не хватит вещей. Так исчезнет колючий лес, где ему не положено быть. Так крепость обретет город, а город родину, а родина три города, и завершится строительство на том. Однако три не есть число, а есть совесть. Потому каждый в тот день перестанет мучиться этим числом, а совесть будет ни к чему. И станет дочь сестрой вместо брата и скажет ему: «Ты все проверил?». И ответит он ей: «Проверять нечего, ибо ничто не повторяется, а состоит из одного». «Узнай тогда одно, а после проверь», – возразит сестра. «Нельзя узнать одно, потому что одно – это я». Так закончится этот разговор, так его не станет, ибо его не должно быть. Потому что ей положится мать, но моложе ее самой. И разойдутся те, кто нашел пару, а тот, кто не найдет равного себе, останется, ибо наступит праздник, когда исчезнет необходимость следить за долгожителями.»

Бошка останавливается, отрывает бесцветные глаза от текста, ждет реакции.

– Мы долгожители, – признается Имярек. – Мы дряхлые, бесполезные долгожители. – Имярек начинает нервно смеяться. – Ты посчитал, будто мы бессмертны, а мы всего лишь долгожители, феномен природы, результат чистого воздуха и диетического питания. Феномены, – больной уже заливается звонким детским смехом. – У тебя феномен, уважаемый, – холодное место, а у меня – белуга. Вот казус, ха. Значит, дружок, будет праздник, неизбежно наступит…

– Да, будет праздник, – сквозь зубы цедит Бошка. – Но не тот. Будет, будет праздник, праздник упорства и воздержания, праздник побед и одолений, с музыкой, с фейерверком, с новыми техническими средствами. И тогда, даст бог, отроемся и мы с тобой. Навсегда.

17

Тревожный поезд отошел в ночь. Второй скорый, с полуоткрытыми окнами, с фирменными занавесками, сытый, купированный, в считанные минуты обогнул старинные холмы, пролетел над зелеными куполами Выдубицкого монастыря, загромыхал вдоль шипованной булавы бронзового гетьмана. Последний раз чиркнули по воде красные огни Киево-Печерской лавры, пронеслись назад высушенные июльским солнцем песчаные днепровские отмели, исчез, растаял утыканный желтыми фонарями патоновский мост. Вскоре над хаосом черных дарницких новостроек всплыло грязно-розовое зарево догорающего дня. Электрическое чудовище, окончательно разогнавшись, принялось пожирать положенный ему расписанием двенадцатичасовой отрезок.

Сергей Петрович Варфоломеев высунулся из окна, глотал свежий теплый ветер, щурился до слез, пытаясь разглядеть станцию конечного назначения. Что там, на том конце отрезка, и не отрезка, а стороны, южной стороны гигантского тысячекилометрового треугольника? Там она, третья, недостающая вершина. Ее еще, может быть, и нет, но она должна быть обязательно. Варфоломеев усмехнулся. Ветер выпотрошил напрочь горькие мысли, и осталась одна, важнейшая, сокровенная. Зря он утверждал, что нет целей, а есть только средства. Он умалчивал, обходил, припрятывал одну заветную мечту. Да, самое важное то, о чем мы молчим, чего не решаемся в мыслях назвать, тем более произнести, хотя бы и шепотом. Три силы, неизвестных, таинственных, три вершины, три столицы владеют плоским степным простором. Путают, мучают всех, кто ни попадет меж трех упругих ребер. Не о том ли он думал прошлым ноябрем, когда мчался на север, в морозное заснеженное завтра? Мчался на север, а мечтал уже о ней. Не потому ли спешил, нервничал, торопил события, умудрился даже в июль попасть. Хотя какой может быть июль зимой? Так, мечта, фантазия.

Пролетела мимо Быковня, и он на мгновение окунулся в оглушительное море кричащих коротких волн. Скоро будут Бровары, а через полтора часа город Нежин. Город Нежин весь заснежен, прошептал бывший звездный капитан.

Варфоломеев повернулся, приоткрыл дверь и посмотрел сквозь щелку на попутчиков. Старик Чирвякин, не дождавшись чаю, спал на нижней полке. Рядом на столике позвякивали две склянки валидола. Напротив, притушив свет, склонившись над какой-то картой, сидел военный человек. Строгий, цвета морской волны мундир был аккуратно застегнут до подбородка. Золоченые пуговицы и звезды на красных погонах сияли веселым парадным блеском. Лицо капитана выражало спокойную уверенность, характерную для сильных людей, решившихся на тяжелое, но нужное дело. Даже косая неровная черта на его лбу теперь лишь подчеркивала твердость и основательность принятого решения. Одно место в купе было пустым, а билет от него так и остался лежать в цивильном пиджаке товарища капитана.

Чирвякина вначале брать не хотели. Но тот просил, умолял, потом уперся, мол, ему все равно помирать, а перед смертью он хочет все-таки убедиться. Вот теперь успокоился и спит. Хоть бы действительно не умер, подумал Сергей Петрович и вдруг усмехнулся, вспомнив, как Марий Иванович хвастал давеча семидесятилетней закалкой: «Меня не так просто списать, я уже такой естественный отбор прошел, что еще поискать здоровее нужно».

Сергей Петрович осторожно задвинул дверку. Кажется, только сейчас заметил качающиеся силуэты остальных пассажиров, почти так же, как и он, уткнувшихся в вечерний пейзаж. Внезапно с обратной стороны подошла проводница и хрипловатым заезженным голосом спросила билет.

– До Москвы?

Варфоломеев кивнул головой, стараясь скрыть произведенное названным городом волнение.

– Усих проверила, а вы стоитэ нэначе статуя, – пожаловалась проводница, улыбнулась и, получив ответную улыбку, спросила: – Чаю нэсты?

– Обязательно.

Потом он пил чай прямо у окна, ставил стакан на низкий металлический порожек, курил, снова подставлял лицо под холодеющий воздушный поток. Не замечал, как громко сверху по просьбам радиослушателей репродуктор орал про дальнюю станцию, про то, что никогда не повторяется, про нивы, хлеба и синие метели. Изредка из купе выходил капитан, молча перекуривал и так же молча возвращался к своим картам.

Проехали город Нежин. Все шло нормально, в коридоре притушили свет, население разбрелось по купе. Скоро Бахмач, а там – там наступит полная темень, и даст бог, как-нибудь проскочим. Да и что могло помешать? Сергей Петрович всматривался в теплый уютный пейзаж с травянистыми полянами, мелькавшими в разрывах железнодорожных посадок. Ничего подозрительного. Только жирные тусклые пятна пшеничных полей, обрывки березовых, осиновых, тополиных рощ, редкие островки плакучих ив и далекие огоньки засыпающих украинских сел. Варфоломеев откинул сиденье, сел и закрыл глаза.

И здесь был июль, далекий, почти потерянный навсегда. Вечер. Сиреневое небо, круглая, желтого картона, луна. Такой вечер приготавливается специальным образом. С раннего утра, часов с шести, появляются первые признаки жары. Важно, чтобы новое солнце подхватило вчерашнее тепло, чтобы ему не помешали даже редкие облака или городская сизая аэрозоль. Дальше – дальше неизбежно появятся немногочисленные летние жители столицы, будут спешить, слегка поругивая предстоящее пекло, нырять в прохладное мраморное подземелье. Да, москвичи не ценят летнюю Москву, не знают, не понимают, какие здесь случаются волшебные моменты, мечтают лишь об одном: как бы поскорее наступила пятница, и бежать, бежать вон из раскаленного города. Им невдомек, что пришел редкий, удивительный день, каких бывает немного, и только в июле. Они думают: раз с утра по бульварам и проспектам поползли поливальные машины, то все неизбежно сведется к долгой изнурительной духоте, липкой, монотонной, которая, быть может, часам к четырем, пяти, когда у всех пораскалываются головы, завершится. Но уже не хватит терпения, сил для радости от долгожданного обильного ливня.

Но все будет не так, то есть не совсем так. Едва стрелка самого большого в Европе термометра достанет до тридцатиградусной отметки, с юго-запада, с Пахры, налетит на каменное пространство кавалькада громыхающих колесниц, и на раскаленные крыши, вдоль шпилей и поперек проводов, по опустошенным мороженным киоскам, по гранитным плитам, на фиолетовый разомлевший асфальт падут веселые звенящие дожди. И пойдет водяная карусель кружить бесплатным освежающим потоком. Неподвижные наблюдатели, застигнутые врасплох, прижмутся друг к дружке где-нибудь на Кропоткинской под аркой и в тот же миг вымокнут до последней нитки, не спасутся и под яблонями на Воробьевых горах, ни под липами в Александровском саду. Под козырьки парадных, под навесы, под зонты будет хлестать косыми упругими струями. Но еще не успеют толком испугаться москвичи и многочисленные гости столицы, как вдруг все стихнет, прервется, выглянет из-за туч прожорливое светило и в четверть часа высушит промокшее население, и оно, обрадованное и довольное, расслабившееся от яркого синего неба, тут же снова подвергнется новому, еще более жестокому нападению водной стихии. Так неоднократно повторится, так и будет куролесить над ошарашенной Москвой, расставляя то здесь, то там семицветные северные дуги, пока не привыкнут к забавной игре пешеходы и пока последний дождь не сбросит наземь освежающий груз и не умчится белыми кучевыми облаками вдаль, за городскую черту. А после начнется долгий вечер, и теплые камни испарят и поднимут к человеку остатки дождя, поползут по низовьям рек и речушек сизые туманы, и воздух станет не идеальным газом, а парным молоком. Где-нибудь в Лужниках, или у театра Эстрады, или на Бережковской набережной забросят удочки копченые рыбаки, нацепив на крючок шершавую речную водоросль, и будут стоять до самой ночи, покуривая жестокий дукатовский табак, пока не взойдет в сиреневом небе желтый картонный круг. А в самом центре, у красной кирпичной стены, сойдут люди с речного трамвайчика, сядут на теплые ступени и тихо будут болтать босыми ногами в масляных водах Москвы-реки.

Варфоломеев, кажется, уснул. Во всяком случае, он испуганно вздрогнул, когда проводница потрясла его за плечо.

– Идыть соби спаты, дядьку.

– Да, да, сейчас, – успокоил пассажир, потирая затекшую руку. – Что Бахмач?

– Пройихалы Бахмач.

В купе все спали. Марий Иванович, лежа на спине, похрапывал, отгоняя от себя навязчивы картины из истории партии, а капитан, пытаясь свернуться калачиком, свесил над ковровой дорожкой колени и, казалось, вот-вот свалится вниз. Но держался, а руку засунул под подушку, где наверно хранил оружие. Снились ему разные нелепые комбинации. Будто над ним шумит тополиная роща, а рощи нет. Вокруг же не земля, а хлипкая топь, болото, и он не человек, а животное – серая беспородная лошадь. Лошадь тянет телегу, груженую искусственными алмазами (почему-то он знал, что именно искусственными), но не на край, к суше, которая угадывалась по снующим туда-сюда велосипедистам, а к самому вонючему, мокрому, лишенному упругости центру. Потом начинает понимать, что он все-таки не простая лошадь, а лошадь из задачки про третий закон Ньютона, про силу действия и противодействия. И тут ему наконец становится ясно, отчего эта проклятая телега, вопреки закону Ньютона, все-таки движется к собственной погибели. Пытается остановиться, возразить несуществующим оппонентам, но чувствует, как тяжела повозка, как больно режет плечи неизвестного названия деталь. Вокруг по кочкам прыгают птицы кулики, ожидая, когда в их длинные клювы попадутся глупые лягушата. Впрочем, и куликов-то Константин никогда в жизни не видел и, может быть, оттого дает им такое название. К центру болота нестерпимо возрастает плотность мошек и комаров, и он едва успевает шлепать их незанятыми руками, отвлекается от борьбы за существование на поверхности и необратимо вязнет в теплой, с радужными разводами, полынье. Там, внутри болота, его накрывает полудрагоценная телега, и служивый человек с зелеными ромбами на кителе предлагает предъявить билет. Слышатся другие звуки, разговоры, переругивание. Металлический, с эхом, станционный голос объявляет: «Поезд скорый номер два прибыл на первый путь». Окончательно проснувшись, Константин отодвинул занавеску и, щурясь от искусственного света, прочел: «КОНОТОП». Вспомнил пятнадцатилетней давности страх, когда безбилетный студент Костя Трофимов при подъезде к Конотопу, единственному месту на этой дороге, где суровые контролеры потрошили проводниц в поисках неоплаченных железнодорожных зайцев, забирался на покрытую толстым слоем пыли третью полку и прислушивался, когда пройдут мимо незваные гости. Чего же теперь пугаться, если у них билетов даже больше, чем пассажиров, если он капитан госбезопасности, а под подушкой у него огнестрельное боевое оружие?

Со стороны служебного купе послышались новые звуки. Трофимов приподнялся, опираясь на локоть, и внимательно прислушался. Кто-то тяжелый и неуклюжий, как медведь, шел по узкому коридору, то и дело останавливаясь и отодвигая двери. От грохота и скрежета, казавшегося нестерпимым среди ночи, даже Чирвякин перестал храпеть. Когда медведь взялся за ручку их двери, капитан, мгновенно оценив обстановку, резко спрыгнул с лежанки и звонко щелкнул никелированным стопором. Тут же дверь приоткрылась, и в узкой щели появилось незнакомое лицо.

– Места есть? – голосом бодрствующего человека спросило лицо, заглядывая через плечо капитана на верхнюю свободную полку.

Купе, освещенное яркой надписью «КОНОТОП», прекрасно просматривалось из коридорного полумрака.

– Нэмае, – зачем-то на украинском ответил Константин.

Лицо как-то жалобно посмотрело на свободную полку и сказало:

– Извините.

Дверь закрылась. Трофимов расстроился. Он даже оглянулся на попутчиков, удостоверился, спят ли они. Отчего это он так разнервничался? Почему такое пустяшное дело, как возможная проверка билетов, пустяшное в сравнении с тем, что они задумали, решительно вывело его из равновесия? Ведь теперь он не то, что прошлой осенью, когда имел приказ, имел особое поручение предотвратить преступную акцию. Теперь он сам, добровольно, без нажима, исключительно из внутренних причин стал попутчиком Варфоломеева. Да, сам, собственноручно, по своему хотению. Почему он раньше не предполагал, насколько приятно самому что-нибудь задумать и совершить? Когда сам принимаешь решение, то как бы открываешь будущее, именно открываешь, а не делаешь, потому что будущее где-то уже есть, раз к нему непременно приходят. Он, может быть, впервые почувствовал, как приятно бегут мурашки по спине, как внутри таинственно, страшно и неопределенно холодеет, как будто ты не человек, а руководитель всемирного процесса, гражданин Вселенной, равновеликий всему прочему и свободный. Конечно, страшновато, всегда страшно стать новым человеком, ведь неизвестность пугает, пугает и притягивает. Трофимов уже с благодарностью смотрел в затылок бывшему однокашнику, но не снизу вверх, как раньше, а как равный на равного. Да, свобода вещь опасная. Все настораживает, от всего задумываешься, где что изменится, поползет, шевельнется – все беспокоит, потому что если ты руководитель себя, то будь добр, наблюдай за всем, все учитывай, на всякое вводи поправку. Если где сквознячком потянуло поправку на ветер прими, если где связь оборвалась – узелок завяжи, ну а ежели погода портится, влажность растет – в кровь разбейся, а порох держи сухим. Трофимов еще раз взглянул на однокашника, убедился, что он спит, и решил последовать его примеру.

Наконец все трое уснули. Их еще живые тела едва подрагивали поперек железнодорожного движения, а души, не подверженные механическому воздействию, парили над слепой июльской ночью. Проехали хутор Михайловский, Брянск. Все шло по расписанию, без срывов, без сновидений. Только под утро, часа за четыре до конечной станции, Сергей Петрович беспокойно заворочался на верхней полке. Ему снился затерянный в густых непроходимых лесах городишко. Двухэтажный деревянный дом, крашеный холодной серой краской, крутая мощеная улица с деревянным тротуаром и истертый до блеска металлический рычаг артезианской колонки. Если снизу, от колонки, смотреть вверх, то кажется, что горбатая, в ухабах, улица упирается прямо в синее небо, и пожилой велосипедист в белой парусиновой шляпе не случайный гражданин Вселенной, а Илья Ильич Пригожин. Тяжело ему, наверно, идти с велосипедом вверх, тяжело тратить последние старческие силы, зная о существовании в природе реактивного движения и цельнометаллических моделей. Но чертовски манит косогор. Косогор – это такое странное место для российского человека, такой стимул, такое чудо, интереснее которого трудно найти. Да, именно, дорога без конца, без препятствий, без поворотов, вверх, прямо в голубую пропасть. Забыть о спусках, об однообразных серых горизонтах, взлететь, воспарить, хоть как, хоть с чем, на авось, лишь бы узнать новые пустоты в далеком пространстве причин и следствий. Варфоломееву жалко до слез старика. Он знает, что там, за косогором, тот же городишко, те же серые неухоженные дома, та же беспросветная неустроенная провинциальная жизнь, и ему непременно хочется: пусть произойдет чудо, пусть хоть что-то будет другое, какой-нибудь необыкновенный механизм или устройство, а лучше – настоящая серебристая махина. Так и снится ему ее вертикальное космическое тело над рекой, над городом, над диким непроходимым еловым лесом, над одиноким велосипедистом в белой парусиновой шляпе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю