355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Хлумов » Мастер дымных колец » Текст книги (страница 20)
Мастер дымных колец
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 16:08

Текст книги "Мастер дымных колец"


Автор книги: Владимир Хлумов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 36 страниц)

19

Три дня Бошка не приходит, и Имярек голодает. Наверное, ждет, когда я попрошу у него сам. Не дождется. Имярек отходит подальше от окна. Белуга отступила, голова теперь стала прозрачной, мысли ясными и простыми. Он шагает по кабинету лжекоординаторной, скользит ладонью по краю стола, по спинкам стульев, по корешкам книг, останавливается, берет том последнего, самого полного издания, со скрипом открывает, вздыхает несколько раз, когда попадаются неразрезанные странички, и наконец с приторной усмешкой кладет обратно в обойму. «Нет, я не графоман. Это ж не шутка – три прижизненных полных издания, и это только на родине». Но что-то его смущает, и он опять берет с полки книгу, разворачивает, нервно читает наугад. Красиво, но чего-то не хватает. Чего? Поежился, как от холода, со страниц повеяло ледяной вечностью, упругая горбатая синусоида ощетинилась неприятным вопросом. Что делать? Он принюхивается к бумаге и, кажется, начинает ощущать запах свежеспиленной сосны. К горлу подступает удушливая пробка и хочется плакать, но он не умеет, забыл, забыл навсегда, давно забыл, еще в детстве. Он не плакал, когда умер отец, он не ныл, когда погиб брат. Когда умирают такие люди, нужно не плакать, но, собрав волю в кулак, сосредоточиться и работать. Он работал, не жалея себя, не жалея других. Стоп, ему всегда казалось очевидным, что, отринув свою выгоду, свое тело и свое здоровье, ты получаешь моральное право требовать того же от других. Как будто потом, после его смерти скажут: да, он не жалел других, но и себя не жалел на работе. Но справедливо ли это? Конечно, наверняка, все равно пришли бы другие, еще хуже сволочи, буржуазные ублюдки или фашисты какие-нибудь великодержавные, эти бы уж наработали, эти бы уж дров наломали. Имярек опять принюхивается к бумаге, да так внимательно, так скрупулезно, как, быть может, юный любовник принюхивается к сердечной весточке от одной благородной особы. Только не духами пахнет бумага, не женскими запахами… Неужели Иван Денисов прав, и они привлекают женщин к тяжелому подневольному труду? Не понимаю, как же они там в длинных темных бараках, избитые руганью и прикладами внутренней охраны, истерзанные, оплеванные, худые как двуручные пилы, измотанные дневной нормой вывалки леса, ночью в тесноте и грязи, отправляют свои большие и малые потребности? А каково бороться с месячными? Каждое полнолуние кровь, грязь, гигиена, гиена, геенна огненная… Или женщины перестают быть женщинами? Нет, не получается, Имярек вспоминает о том, что и там пишут стихи, а без женщин – что за стихи? Так, одна прокламация.

Да, она-то поехала за ним в Сибирь, а он? Почему он остался здесь, в столице, за крепостными стенами, в пусть и ложной, но все же теплой, чистой координаторной? Неужели декабризм существует, и следовательно, существует его противоположность – антидекабризм? Конечно, ему всегда был чужд половой нигилизм, но он все-таки надеялся, что благородство – удел не только женщин. А выходит, нет, не всегда. Конечно, все дело в Бошке, это он подлец, специально и нас делает подлецами. Он маленький и некрасивый, его никогда не любили женщины, он зануда, он не умеет оригинально выражаться, он не может сделать женщину единственной, дать ей почувствовать свою уникальность, свое отличие, свою изюминку. И оттого он делает все, чтобы женщины стали ненавидеть всех остальных мужчин, и теперь я тоже подлец в ее глазах. Но ведь не я один, вон и мастер переводов со староанглийского тоже не поехал в Сибирь, а как теперь его носят на руках! Ничего себе, любовницу отправил по этапу, а сам в тепле на даче, ну пусть тоже в ложном, но все же в теплом, ухоженном месте. А ведь чего проще, выйди к народу и скажи: «Бошка дурак, идиот, дерьмо». И все. Ну конечно, у него тут семья, дети, объективные обстоятельства, но раньше что-то он о семье не вспоминал, не думал об объективных обстоятельствах, когда гулял по кривым улочкам, по бульварам под ручку с преступным элементом…

Ах, нет, нет. Имярек хватается за голову, книга падает на пол. Страницы шелестят, как листья лиственного леса. Или нет, не листья, так шелестит сосна оранжевой пленкой коры, а со страниц колючими иголками ощетинились логические слова. Он вообще любил размышлять над природой вещей. Наблюдая какой-нибудь предмет, он с молодым задором вгрызался в почву, добирался до гносеологических корней и только потом успокаивался. Главное – расчленить мир на простые и понятные куски материи. Так делали физики двести, сто и даже пятьдесят лет назад, и все прекрасно получалось, так неужели человеческие движения не подчиняются простым законам? Неужели отсутствует метафизика? Тут, конечно, бесовски можно все вывернуть, по нашему, так сказать, по исконному, взять да насильно всех упростить. Ежели кто против – насильно заставить, и членить, членить. Не народ, но население, не личное, интимное, а мелкобуржуазное, вместо области регион, вместо жизни – борьба, вместо мечты – план. Не жить с людьми, а работать с людьми, а еще лучше – с населением, вместо культуры – фронт, вместо года – пятилетка, вместо качества – пятилетка качества. Ну а дальше – больше. Если население, то, конечно, классы, партии, ячейки общества. Теперь нужно столкнуть простые понятия, и рождается единство и борьба противоположностей, или еще того лучше – диалектика. Вот, самая главная, самая подленькая, самая простодушная, всех примет, обслужит, не глядя, так сказать, на чины и звания. Диалектикой спасется идиот. Конечно, если она там в лагерях гниет, а я здесь даже Бошку не смог прикончить и теперь в тепле голодаю, значит, так положено, потому как диалектически моя подлость вывернута. Нет, я ли это? Не может быть, да ведь раньше я бы не позволил! Имярек вспоминает, как однажды Бошка обругал его жену, и тут – только тут! – он сделал ему выволочку. Нет, Бошка все помнит. Он запомнил это мне, но отомстил ей. И теперь врет, что, мол, ничего не может сделать, мол, факты свидетельствуют, мол, готовила четвертую революцию, то есть подкоп и заговор под наши с тобой устои. Вначале Имярек даже поверил в это – она сама призналась, он читал, он знает ее почерк, – но после, когда караульный исправил ему транзистор и сквозь хрипы и стоны городской глушилки он узнал, что признания выбивались изощренными пытками, пелена спала с глаз. Кстати, почему так рычит глушилка? – Имярек задает себе непростой вопрос – может быть, это вовсе не электрические колебания, а народ кричит, воет электрическим голосом? Да, да, ему теперь кажется, что и ее голос, низкий, грудной, с клекотом и хрипом, дрожит на магнитной мембране приемника. Но ведь она умерла, давно умерла. Неужели приемник ловит умершие голоса? Или звук теперь так медленно распространяется, что даже после смерти, или, как было сказано в постановлении реабилитационной комиссии, после трагической гибели еще гремит и воет подобно долгим раскатам вслед промелькнувшей молнии?

Имярек как бы незаметно для себя включает приемник и начинает перебирать короткие волны. «Здравствуйте, господа радиослушатели…» Конец приветствия тонет в загробном шуме. Бошка хитер, одним ударом убивает сразу двух зайцев. Во-первых, уничтожает информацию, а во-вторых, всем напоминает, как больно и обидно быть заключенным, разве от хорошей жизни так завоешь? Имярек подкручивает гетеродин и появляются обрывки фраз. Они его раздражают и одновременно радуют. Его подхватывают морские волны, и он катится по ним с леденящим восторгом, вверх-вниз, вверх-вниз, как по американской горке. Врете, врете, господа, ноет внутри патриотическая жилка, нечего нас уму-разуму учить, без вас разберемся, либералы фиговые, что вы нам тычете: свобода, демократия. Свобода врать – вот она ваша свобода. А демократия? Где она, ваша пресловутая демократия была, когда фашистов выбирали, а? Вот он, ваш народ, мясники, лавочники, полностью себя и выказал, все свои фашистские симпатии обнажил, жрать, жрать, вот и весь ваш лозунг! Что, молчите? Нечего сказать. Народ достоин своего правительства. Значит, нужно научить народ, поставить пока его в сторонку, в угол, пусть постоит, оттуда посмотрит, как лучшие из лучших себя сами выбирают и мудрую политику проводят. Да, да, не народ, но партия лучших из лучших достойна своего правительства, вот формула, вот закон эмпирической жизни…

Но вдруг все меняется, опять горькая правда прорывается, рвет, душит. И теперь он уже злится на Бошку, на его приспешников, на молодых ротозеев, что идут, идут и идут укреплять ряды. Остановитесь! – хочется крикнуть Имяреку – одумайтесь! Сколько еще нужно жертв, сто, двести, триста миллионов? Разъединитесь сначала, – вспоминает он свой старый лозунг, – а потом уже укрепляйтесь телом и духом… Но некому крикнуть. Бошка оградил его от партии, от народа глухими крепостными стенами. Да, это Бошка, он все извратил, все испохабил. Зачем мне теперь это бессмертие, зачем? Имярек кричит в окно, но нет никого вокруг, только одна яркая точка над колючим лесом – альфа Волопаса.

20

Перед возвращением в палату Варфоломеев обследовал коридор. Здесь все было как в обычной гостинице высокого класса, за исключением одного. Выхода с этажа не было. Из лифтовой шахты поступало определенное механическое движение. Когда вопреки вызову кабина проехала мимо розового этажа, до Варфоломеева донеслось:

– …Синекуру опять застукали в голубом, – говорил бас.

– Бабник, – прокомментировал женский голос.

Вот и вся информация. Пожарный выход, горящий красной лампой, был намертво забетонирован. Растение оказалось не фикусом, а обычной яблоней. Белый налив рос из деревянной кадушки, доверху наполненной черноземом, обильно сдобренным сигаретными окурками. За стеклянной стеной нависло чуждое небо, слегка посеребренное лунным светом. Внизу воздушные массы играли огоньками уличных фонарей и реклам. Захотелось курить.

– Кто здесь? – услышал свой голос Варфоломеев, проникнув в темное пространство палаты номер пять.

– Это я, – услыхал он голос Урсы. – Я пришла убрать цветы.

Постепенно из темноты проступили контуры сестры милосердия. Она стояла у окна, непонятно, лицом или спиной к нему.

– Вам не понравились мои цветы?

– Понравились, – успокоил Варфоломеев девушку.

– Правда? – голос ее дрогнул. – Синекура сказал, что до тех пор, пока я бессмертна, я не могу понимать красоты.

– Значит, и я бессмертен.

– Нет, – твердо сказала Урса. – Вы смертны, вы умирали, и я это видела. У меня специальное образование, меня не проведешь. Я потому вас и спрашиваю про цветы. – И тут же скороговоркой попросила: – Петрович, я побуду здесь, с вами? Мне неспокойно на душе. Приехала домой, и так мне плохо стало в моей комфортабельной келье, телевизор – не интересно, музыка – не доходит. Ведь музыка – это красиво, значит, не для меня.

– Вы что, только что из города?

– Да.

Ничего себе, подумал Варфоломеев.

– Я закурю?

– Конечно – никотин вреден вашему здоровью. – Она протянула ему сигареты. Потом сама взяла спички и попыталась зажечь одну. – Ой!

Вспыхнуло и погасло серное пламя.

– Больно? – посочувствовал Варфоломеев, вынимая из иноземных рук коробок.

– Ни капли. – Урса глубоко вздохнула.

– Ну, а сейчас вы, если захотите, можете вернуться обратно домой.

– Конечно, только мне не хочется. Я присяду? – Урса, не дожидаясь разрешения, села на постель. – Я читала в одной книге, что когда женщина садится на постель к мужчине, у нее начинает чаще биться сердце, и у него тоже. Это правда?

– Не обязательно, – равнодушно ответил Варфоломеев.

– Дайте руку, – она взяла его руку. – Видите, как будто его нет вообще. А у вас? – Она положила руку ему на грудь и сказала: – Вот это да!

Варфоломеев отошел сбросить пепел. Урса тем временем взяла с подноса яблоко. Варфоломеев сел на стул.

– Я не способна полюбить, это так гадко. Живешь, как будто наказание отбываешь. – Урса на мгновение умолкла. – Думаешь: вот работа, вот счастье, улыбаешься всем – привет, привет. Кажется, сейчас и забудешься, но нет, ничуть, внутри пустота, такая прожорливая хищница, ее ничем не накормишь, все равно ночью выползет, усядется на груди, лапы облизывает и опять просит поесть. Но что ей дать, Петрович? Дружить не с кем. Мужчины? Не знаю, другие как-то смогли привыкнуть, я не могу. Попробовала несколько раз, но ничего не выходит, не стучит сердце. Да и они больше притворяются, будто им хорошо, лежат потом с постными лицами, в потолок дымят. И мне скучно, боже, боже, как скучно! Но я знаю, что так не должно быть, нужен обязательно такой человечек, чтобы каждый день о нем вспоминать, думать, чтобы он как бы внутри тебя жил, разговаривал, спорил, да, черт возьми, спорил, а не улыбался – хеллоу, хеллоу… Петрович?

– Да, – откликнулся из темноты Варфоломеев.

– Вы понимаете меня?

– Да, – признался Варфоломеев.

– Ложитесь, вы еще пока больной. – Урса усмехнулась. – Идите, не бойтесь.

Варфоломеев затушил сигарету и лег на расстоянии от иноземного существа.

– Нате, – она протянула яблоко. – Меня теперь Синекура обхаживает. Синекура хитрый, он не лезет ко мне лапаться, как другие, он медленно приступает, исподволь. А я ему подыгрываю, Петрович, и знаете, почему?

– Почему? – слегка поперхнувшись, отозвался Варфоломеев.

– Он обещал меня в очереди подвинуть.

– В какой очереди?

– На гильотину.

Пора было кончать с логическим безумством, и землянин решил прояснить бестолковую мечту инопланетянки.

– Урса, гильотина – это мерзость, понимаешь, смерть, ничто, пустота, беспросветное отсутствие желаний…

– Смерть, конечно, дрянное состояние, – со знанием дела согласилась Урса. – Но Синекура говорит, что за минуту до смерти наступает настоящее, естественное – понимаете – безо всяких ухищрений счастье. А знаете, что такое счастье? – Варфоломеев затаился, ожидая вскрытия вечного вопроса. Счастье – это когда хочется жить.

Круг замкнулся, но Варфоломеев еще сопротивлялся:

– Но зачем тебе Синекура? Неужто ты в той прежней жизни, когда умирала, не убедилась, что это блеф? Ведь ты уже умирала? – Он непроизвольно перешел на «ты».

– Я – умирала, – будто вспоминая, пропела Урса. Но я не знала, что я обязательно умру, оттого и не было той драгоценной минуты.

– Ну так спроси у самоубийц.

– Спрашиваю, – тут же отреагировала Урса.

– Тут, в эксгуматоре, все самоубийцы? – соображая на ходу, спросил землянин.

Урса покачала головой, мол, чего разыгрываешь простачка.

– Чепуха!

– Смешной, – почти ласково сказала Урса. – Разве может быть правительственная политика чепухой? У нас демократическое общество, наша политика не нуждается в защите – ее выбрал народ. – Урса примостилась рядышком. – Вот я прилягу немножко, а потом пойду. Правда, куда я пойду? В ординаторскую? Там скучно, опять же, кто-нибудь придет, приставать начнет. Ой, пожалуй, нужно раздеться, как же я завтра вся мятая буду?

Урса встала и зашелестела белыми одеждами. Даже в лунном свете трудно было не видеть, как хорошо она устроена.

– Ты что, издеваешься? – для разрядки спросил землянин.

– Нет, я просто не хочу, чтобы помялось платье. – Она забралась под одеяло и положила ему голову на грудь. – Ой, у вас и справа сердце. Может быть, вы и вправду из космоса прилетели? А? Петрович? Ну что вы молчите, расскажите, какая она, ваша земля?

Варфоломеев идиотски молчал.

– Петрович, вы меня слышите? А интересно, какие дети у смешанных родителей – смертные или бессмертные?

– Не знаю.

– И я не знаю. Зато я знаю, какая заветная мечта мужчины, – сказала Урса. – Мне один хмырь сказал. Когда женщина сама придет и сама ляжет в постель. А? Каков фрукт! Жаль, что я не женщина, а так, богиня, дура бессмертная, ничего не умею, ничего не хочу. Эй, Петрович, вы не засыпайте, а то мне скучно будет. Ой, щекотно. Да, вот так лучше. Варфоломеев начал почесывать ее за ушком, наверное, чтобы занять руки. Меня мама так же за ушком трогала, только пальцы у нее пахли не табаком, а медом. Вы знаете, чем пахнет мед? Мед пахнет родным краем. А на вашей земле есть мед?

– Да, есть, – Варфоломеев обрадовался простому вопросу. – Разный липовый, цветочный, кооперативный…

– Какой?

– Кооперативный.

– Смешно. Я не знаю такого растения. У нас в Граундшире разводили гречишный мед, я больше всего люблю гречишный мед, он пахнет мамиными руками. Мама меня называла Урса Минорис – медвежонок, который очень любит гречишный мед. Она говорила: тот, кто кушает мед, будет жить долго-долго… – Урса умолкла. – Может быть, ее тоже где-нибудь оживили, интересно было бы посмотреть на нее. Нет, наверно, не оживили, я проверяла каталоги. Теперь уж не оживят. А может быть, она взяла себе другое имя, а, Петрович?

– Наверняка, – успокоил поднаторевший в смене имен землянин.

– Плохо, если так. Знаете, у нас родители с детьми почти не встречаются. А чего встречаться? У каждого свое дело, а кроме дела ведь ничего нет, так, одна жизнь, но чего о жизни говорить, если жить не хочется.

Урса приподнялась и села вполоборота, обнажив свои прелести.

– Я некрасивая?

– Почему? – возмутился Варфоломеев.

– У меня нос большой.

– Вполне нормальный, – успокоил землянин и добавил: – Для медведицы.

– Не обижайтесь, пожалуйста, – Урса сдвинула брови, пытаясь разгадать намерения землянина. – Я, наверно, вас мучаю, потерпите. Мне не хочется притворяться и изображать из себя сладострастницу. Можете меня поспрашивать о чем-нибудь.

– О чем?

– Ну, например, как сбежать из эксгуматора.

– Почему ты думаешь, что я хочу сбежать отсюда?

– Меня все первым делом спрашивают, как лифт вызывается.

– Понятно, – протянул Варфоломеев, наигранно обижаясь. – Значит, ты их к этому располагаешь.

– Они сами располагаются. Они не понимают, что раз их тут держат, значит, желают им добра. Иначе зачем их тут держать? Вот подлечат и отпустят.

– Кого-нибудь из больных вылечили?

– Курдюка, например. – Урса решила для верности уточнить: – Здесь он и жил, спал на этой самой кровати. – Урса повернулась и взяла с тумбочки зеркальце. – Это его зеркало. – Она принялась рассматривать осколки своей внешности. Вдруг усмехнулась. – Посмотрите, вот здесь под рукой у меня утолщение. Потрогайте. – Она взяла опять руку Варфоломеева и засунула под мышку. Землянин нащупал небольшую припухлость. – Года два назад появилось. Я сначала обрадовалась, думала, злокачественная, неделю как сумасшедшая носилась по знакомым, всем показывала, хвасталась, глупая, а Синекура сказал, что обычная фибромка, несмертельная. Вот тогда я и записалась на гильотину. Одна из первых. Еще никто не знал, что гильотину строят, только в эксгуматоре слух пошел, мол, есть новое безотказное средство. Будет, не будет работать – записалась, а теперь выясняется, что впереди меня столько народу. Нет, я понимаю – господа кандидаты, они пользовались поддержкой значительной части населения, но почему их жены, дети? Мы же не за жен голосовали! Да еще вот ваш товарищ, без очереди…

– Урса, что ты говоришь? – Варфоломеев попытался опять выправить логику. – Ведь ты же видишь – я смертен, и мой товарищ тоже. Зачем нам хотеть умирать?

– Да, зачем? – Урса задумалась. – Надо спросить у Синекуры.

– К черту Синекуру. – Варфоломеев вспомнил обрывок разговора из лифта. – Что у вас на голубом этаже?

– Ах, все понятно, вы все только об одном и мечтаете. – Урса отодвинулась, насколько позволяло ложе. – Проклятый Центрай, проклятые центрайцы, у вас одно на уме…

– Ты это мне говоришь? – Землянин стал выходить из себя. – Чертова кукла, оденься лучше подобру-поздорову.

Варфоломеев наклонился, поднял с пола феофановский халат и кинул в иноземное существо. Урса привстала на колени и принялась натягивать на себя казенную одежду. Когда дошла до последней пуговицы, не выдержала и заплакала.

– Не прогоняйте меня, пожалуйста.

Внутри у землянина что-то засвербило.

– Ладно, ложись и зря не ворочайся.

Урса, всхлипывая, уткнулась ему в плечо.

– У вас зимы бывают?

– Бывают, но в Центрае всегда плюс двадцать градусов.

– Видишь, как у вас весело. – Варфоломеев на ходу соображал, чем же ее развлечь. – А в том краю, где я живу, каждый год две зимы.

– Как две? – оживилась Урса.

– Одна в начале года, а другая в конце.

– Бедные. И что, лета совсем нет?

– Есть, но одно и очень короткое, наступает в июле и кончается в августе.

Урса с жалостью посмотрела на землянина.

– Теперь я поняла, почему у вас такие маленькие глаза.

– Да, зимы длинные, ветра холодные, вот и щуримся. И никуда не спрятаться, разве что закутаться в шубы или сидеть у огня и ждать.

– Чего?

– Ждать, когда придет лето. Вот такое государство Зимы. Но не все так скучно. Зимой есть снег, есть водка, есть красивые женщины, есть столица, златоглавая, белокаменная. – Варфоломеев закрыл глаза, чтобы не видеть инопланетного потолка, но материалистическое подсознание подсказывало ему, что потолок все равно существует. И он спросил: – Неужели в Центрае не осталось ни одного коренного жителя?

– Коренного?

– Ну, не оживленного, как вы, а простого смертного.

– Я не встречала. Да и откуда простой смертный возьмется? Какой смертный на захочет стать бессмертным? А?

– И наоборот. – Варфоломеев усмехнулся. – Но неужели нет хотя бы одного, сумасшедшего?

– Сумасшедшего? – Урса, кажется, что-то вспомнила. – Есть один сумасшедший, бродит по ночам и всех пугается.

– Приват-министр, – подсказал Варфоломеев.

– Эх, а я уже поверила, будто вы и вправду с неба свалились.

– Подожди обижаться, голубушка…

– Не смейте. – Урса резко переменилась. – Не называйте меня голубушкой. Вы шпион.

– Ах, и тут я шпион, неплохо. – Землянин сел, опустив ноги на пол. Хорошо, шпион. А чей шпион?

– Не знаю. Может быть, из Северных Метрополий. Там тоже снег бывает и зима, как вы говорите, два раза.

Варфоломеев встал и принялся ходить туда-сюда по палате. Потом подошел к изголовью местной богини, постоял немного и вдруг решил:

– Хватит, надо спать. – Он вытянул подушку из-под головы Урсы. Пожалуй, одну возьму себе, нам, шпионам, без подушки никак нельзя. – Он отошел в угол, лег на мягкий теплый пол и накрыл голову подушкой. Спокойной ночи.

Вскоре послышалось легкое посапывание – сестра милосердия уснула божественным сном. Землянин, наоборот, все ворочался и ворочался с боку на бок до самого утра. Видно, что-то его там на полу тревожило.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю