412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Соколовский » Превращение Локоткова » Текст книги (страница 5)
Превращение Локоткова
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 04:31

Текст книги "Превращение Локоткова"


Автор книги: Владимир Соколовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

15

Так началась его новая жизнь. Она была, разумеется, много легче той, какую ему пришлось вести в заключении: никаких ограничений, свободные вечера, неподневольная работа, хороший заработок, два выходных – разве можно сравнить? И все-таки чувство неудовлетворенности происходящим не оставляло Локоткова, и бывало порою очень сильным. Начать с того, что он так и не смог ужиться с соседями по комнате. Они были людьми рабочими, конкретными в делах и поступках, и их раздражало, например, что Валерий Львович, придя с работы, не варит суп, не идет развлекаться, не занимается иными какими-нибудь житейскими делами, а или бродит бесцельно по комнате, или лежит с газетой, журналом, книжкой, или спит. Вдобавок – равнодушен к наведению порядка в комнате! Все это указывало на лентяйство, неряшество нового жильца, неумение или нехотение уживаться с другими. И они решительно восстали против него, и боролись своими мерами: строго выговаривали за каждый случай непорядка во время дежурства, грозили бытсоветом и изгнанием из общежития; перестали брать его в свои вечерние чаепития, и толковали себе во время их о том-сем за столом, покуда он, неприкаянный, слонялся из угла в угол, или пытался спрятаться от них за чтением на кровати. И к жильцам соседних комнат пошла молва, они стали относиться к нему, как к придурку, но придурку недоброму, нехорошему, заученному. Вот уж где сыграл роль факт локотковской судимости! Он пытался сблизиться с этими людьми, договориться с ними по-доброму, даже заискивал во имя этого, хоть и было противно, но не мог добиться результатов. От такой мелкой, недостойной, по его мнению, войны он находился в состоянии постоянного раздражения. И ведь понимал, что не во всем прав, однако не мог уже изменить своих привычек. Здесь шла совсем другая жизнь, очень отличающаяся от общежитской вузовской, которую он когда-то испытал. Или сам уже стал стар, чтобы коротать дни и ночи в обществе людей, абсолютно случайно сведенных с тобой на одних квадратных метрах? В колонии – другое дело, там он жил по нужде, и потом – там его надежно прикрывали, и не давали никому ни оскорбить, ни обидеть.

А здесь – не только в общежитии, и на работе Локотков не мог надежно успокоиться. Соседи по жилью в глаза и заглаза звали его «интелего», а в бригаде – «тупой доцент». Он и вправду был туповат, не очень расторопен, а там приходилось иной раз и соображать, и пошевеливаться – будь здоров! Что был бригаде – старым, молодым, каленым и зноем, и холодами, – какой-то неясный диплом историка, пусть кандидата наук! Все только насмешничали, и лишь бригадир Тудвасев, сам в далеком прошлом судимый, немножко опекал его, обрывал других, – но и он порой подсмеивался, или посылал его работать подальше от глаз. Это обижало Валерия Львовича: ведь он старался хорошо работать, и быть полезным всем. И не был маменькиным сыночком: вырос в селе, в доме со своим хозяйством, студентом и аспирантом ездил в стройотряды. Почему же сейчас все получалось так ничтожно, по-бестолковому? Потому что преподавательская профессия, профессия ученого, не имеющая ничего общего с физическим трудом капитально в свое время подменили, переродили его, вынудив забыть о прежних рабочих навыках, уничтожили вкус к простой работе. Чтобы вернуть организму сноровку, силу, потребность простых, но напряженных движений, требуется время. А он этого не понимал.

А он этого не понимал, и проводил бесполезно дни в раздорах с товарищами по жилью, по работе. Так текла жизнь, и душа его, еще недавно кровяная и жарко дышащая, опустела, она сжалась и застыла, только тускло посвечивала, словно гнилушка. Ощущая от этого беспокойство, он пытался по-своему оживить ее: ходил в публичную библиотеку, читал там «Ученые записки», монографии, исторические вестники, журналы. Однако на праздные думы не оставалось теперь времени, а ходить в библиотеку просто так, без конкретной темы и цели, видеться с вузовскими друзьями, искать себе глупых утешений и оправданий, тешиться пустыми надеждами, оказалось скоро выше его сил, и он все чаще оставался вечерами или в выходные в общежитии, и спал, тем более, что сильно уставал на работе.

Прошли осень, декабрь, морозный январь. Ветренный просвистел февраль. Холода спали, на крышах повисли сосульки. Исчез из комнаты, подженившись в очередной раз, монтажник. В соседней комнате сыграли свадьбу. Весна набегала на людей. Однажды вечером крановщик Гриша привел с собой двух подвыпивших женщин, и, моргнув, сказал Локоткову: «Действуй, интелего!» Распалившись, Валерий Львович лег с одной из них, и впервые за долгое время познал женщину; но радости особенной не получил, и только несколько дней чувствовал себя нечистым, хотел даже идти к врачу. Все обошлось, и все бы забылось, однако происшествие это имело для Локоткова свои последствия: в период ожидания болезни на него накатило вдруг, что нечист не только он сам, нечиста и вся его теперешняя жизнь. Лганье самому себе, слепое барахтанье! Если есть профессия, которую когда-то избрал, и которой решил посвятить себя – какого черта торчать в подсобниках, притом делать вид, что работа тебя устраивает? Жить среди людей, с которыми никак не совмещаешься психологически? Ладно, ну судьба, ну так получилось – так делай хоть какие-то усилия, пытайся что-то менять! Бунт был слабенький, тихий, внешне все шло так, как и раньше, потому что додуматься до чего-то оригинального Локотков так и не смог.

Зато пришла пора снов. Снов странных, связанных с недавним прошлым. В одном он проводил в вузе семинарское занятие, и на скамье среди студентов сидел мальчишка, которого он избил когда-то, и попал из-за него за решетку. Мальчик делал голубей из бумаги, пускал их по аудитории, и заунывно пел лагерную песню, особенно ненавидимую Локотковым: «Солнце скрылось за синие горы, потемнел небосвод голубой, отчего так нежданно, так скоро, мы расстались, родная, с тобой?..» «Перестань! – строго сказал ему Локотков. – Прекрати сейчас же!» «Ты начальничек, ключик-чайничек, – завопил мальчишка, – отпусти на волю-у-у!..» И снова ненависть дернула за сердце, ослепила, и он, подняв кулак, шагнул вперед… Проснулся в ужасе, и подумал: «Что такое, что за чепуха? Увидится же такое… Почему именно мальчишка? Ведь я уже забыл его, я ему все простил, – и суд, и позор, и заключение, и то, что сейчас… Жизнь загубленную ему простил, а он – снова вылез!..»

Второй сон был такой: отставник Шевыряев и солдат-мотоциклист, оба в дореволюционной солдатской форме, с примкнутыми штыками, петропавловскими бастионами вели его на расстрел. Шапка из грубого сукна колола ему бритую голову, саднили порезы, оставленные неуклюжим крепостным цирюльником. Стены кругом, плацы, серое тюремное небо… Вот они остановились возле вала, и Локотков понял, что все. «Не завязывайте мне глаз! – гордо крикнул он. – Слушайте последнее слово: я умираю за людей, за грядущее общество!» «Врешь, собака, – голосом башкира Назипа сказал солдат-мотоциклист. – Не за то ты умираешь». Он передернул затвор, вскинул винтовку. Отставник Иван Васильевич Шевыряев строго и сосредоточенно, по разделам, будто выполнял внутренние команды, мигом проделал то же самое. «Иван Васильич! – обратился к нему Локотков. – Да ведь вы же меня поняли. Помните, был разговор в коридоре?» «Виноват-с! – ответил Грозный. – Был не в курсе-с, что вы такое натворили. Так что будьте спокойны! Денег взаймы дам, а простить – не могу-с! Мы вот тут с ефрейтором Юркиным как раз посоветовались…» «Пли!» – закричал Юркин… И снова было внезапное пробуждение, питье воды из теплого графина, беспокойное досыпание…

И еще был один сон.

В нем снова явился Локоткову седовласый старец, и вострубил, отплывая вдаль: «Время кончило-ось! Вечный миг наста-ал!» Сразу – ббам!.. – ударил страшной силы колокол. И прозвучали первые взрывы. Началась Последняя Война. Взрывы окутали зеленый земной и синий океанский покров планеты. Мощнейшие из цепных реакций проникли глубоко в недра, и разбудили там дремлющее огневое вещество. Оно вспучилось, расперло земные бока, жарко прогорело, и затихло. Остатки планеты выплеснулись в жгучий космический мрак, и полетели на Солнце. Голоса мириадов людей, усопших за все время, пока существовало человечество, на тверди и водах, тоже ринулись к солнцу, слившись в один прощальный, ужасный хор. Изменились поля тяготения, – вот умчались куда-то Луна, как отринутый кием шар; другие планеты системы тоже сходили со своих орбит и разбегались по Галактике… И его, Локоткова, голос тоже вплетался чистым альтом в сонм других голосов, и его душа тоже плакала от неимоверной космической стыни… «М-м, м-м-м…» – не в силах открыть рта, задыхался и стонал во сне Локотков. «Эй!» – окликнул его проснувшийся сосед. Валерий Павлович вскочил, сжал на груди одеяло, и бешено заозирался. «Не мычи. Иди пофурь». – сказал крановщик, повернувшись к стене. Все еще тяжело дыша, Локотков поднялся с кровати и стал одеваться. Выскочил из общежития в лиловую мартовскую ночь, и побежал по улицам, дробя ледок на лужах. «Чепуха какая! Ах, ах, черт…» – Валерий Львович спотыкался, лез напролом по обледенелым сугробам, сам не зная куда, и снег сыпался ему на ботинки. Ведь сейчас он не только видел, но чувствовал конец Истории, и ужас на него скатился во сне подлинный, он еще переживал его. Дошло, что всего шесть-семь тысячелетий от существования первых цивилизаций – какой ничтожный, ничтожнейший срок! Для Вселенной – даже не миг, не микрон времени. Так, нисколько. А орудиям уничтожения: луку – тысячи лет, пушке – шестьсот, самолету – девяносто, а мощнейшему из них – ракете – всего-то пятьдесят. И не княжество, не страна, не континент – мир замер перед ним. Поднимутся длиннохвостые, развернутся в нужном направлении, фуркнут – нет Истории! Она погибнет. У нее трудный час. И он, Локотков, ее вечный и верный паладин и оруженосец, в этот час должен быть рядом с ней, и погибнуть, если придет час, с ее именем на устах. Валерий Львович остановился, поднял глаза к чистому звездному небу, и услыхал путеводную перекличку флейт-пикколо – как тогда, памятной ночью в камере Петропавловской крепости. Отзвуки других эпох стали доноситься до него птичьими голосами – голоса были понятны, явственно различаемы. Нет, нет, граждане, шесть тысячелетий – это совсем немало, а если посчитать по дням? И в каждый из дней кто-то жил, думал, работал… Не только головы рубили, захлебываясь в кровавых схватках, – изобретали бумагу, кисточки, перья, и сидели в кельях терпеливые тихие люди, все кругом подмечающие…

Как видим, некие обстоятельства, связанные с весной, и нагрянувший внезапно сон подготовили решение героя, указали дорогу. А не случись их, что бы произошло? Может быть, к тому же толкнули бы другие обстоятельства? А могло случиться и иначе: к лету он окреп бы и стал сноровистым, ловким рабочим, уважаемым человеком в бригаде. Смирив гордыню и сосредоточившись, вошел в число образцовых жильцов общежития, членов бытсовета. Работал, жил – все, как следует, – покуда однажды мокрой осенней ночью не повесился бы от непонятных причин в общежитском туалете…

16

Опомнившись немного, не заходя в общежитие, Локотков пошел через весь город к дому, где жил раньше. Пришел под утро, сел на скамейку возле подъезда, и стал дожидаться, когда пойдет в школу дочь его Юлька. Он не видел ее со времени, как освободился, выплачивал алименты, и, живя как во сне, не считал даже нужным посещать ее, – справедливо, между прочим, опасаясь и Ирининого гнева – ведь она просила! А сегодня его словно что-то гнало сюда.

Сыпались и сыпались из подъездов ребятишки, торопясь в школу, – и вот, наконец, появилась Юлька. В его пальто. Спустилась с крыльца и пошла мимо.

– Юля, Юль! – тихо позвал ее Локотков. Она остановилась, посмотрела испуганно. Валерий Львович подошел, сел на корточки, тронул лицо: «Как ты выросла, дочка…» Юлька отодвинулась: «Что с вами? Мне в школу надо». Тогда он обнял ее и стал тыкаться в маленькую, холодную упругую щеку, всхлипывая: «Не забывай, не забывай хоть меня, помни маленько, ради Бога…» Она захныкала тоже, вырвалась и побежала прочь. Локотков поднялся, вытер лицо, – ну, вот и простились…

Адрес дома, где находилось облоно, Валерий Львович знал еще со старых, вузовских времен. Сдерживая страх, поднялся на второй этаж, нашел кабинет кадрового начальника. Хозяин кабинета – сытый, довольный собой и хорошо одетый малый одних примерно с Локотковым лет, встретил его довольно даже радушно: «Здравствуйте, входите, присаживайтесь, поговорим о ваших и наших делах…» «Моя фамилия Локотков, я по прежней профессии учитель истории, так что вот…» «Н-ну! Чт-то это такое вы сказали – про прежнюю профессию? Давайте, давайте…» И пока тот рассказывал – хмурился недовольно. Сердце у Локоткова снова зашуршало, словно набитое гремучей холодной ртутью: «Не возьмет!» Он быстро закруглился, и стал ждать ответа.

– Да… Положение у вас не очень хорошее. На город, на большие центры вам, во всяком случае, не стоит даже рассчитывать. Как вы к этому относитесь?

– Да Господи! Хоть бы что-то!

– Ну, другое дело… – глаза начальника потеплели. – И это-то вопрос спорный, спрос за кадры очень большой, не дай Бог, если докопаются… Но здесь, хотим мы или не хотим, козыри на нашей стороне: с учителями на селе беда, беда, беда, а вы к тому же и мужчина еще. Так поедете?

– Я же сказал: согласен. Только скажите – куда?

– Куда, куда… – кадровик опрокинул лицо к потолку. – В Рябинино, что ли? Поезжате в Рябинино! – он воодушевился. – Там восьмилетка, на центральной усадьбе совхоза. Недавно приехала наша инспекторша, так что там творится с историей – жуть! Целый год, це-лый год, понимаете? – учительница географии ведет этот предмет. Как ведет? Приходит в класс, кладет на стол учебник и по нему прочитывает тему. Спрашивает – тоже по учебнику. Какой-то кошмар. И представьте себя на месте директора районо, школы! Я-то знаю. Что к чему, сам не один год директорствовал! – лицо его напряглось, обрело болезненное, пугливое выражение, и стало ясно видно, что парень тоже бывал во всяких переделках.

– Дайте вашу трудовую! – вдруг потребовал он.

– У меня нет с собой, – сказал Локотков. – Она в управлении, в конторе. Я ведь работаю, я говорил. Подсобником в бригаде каменщиков. Сейчас у меня смена, по идее, а я вот к вам пришел…

– Так это еще долгое, оказывается, дело… Пока заявление подпишете, пока отработка… Я-то думал – вы сейчас готовы, сию минуту и сниметесь. Время-то не ждет, вот чего. К концу учебного года – какой смысл туда ехать, посудите?..

– Я постараюсь побыстрей, по возможности. И без отработки… Договориться-то можно, наверно.

– Ладно, действуйте, Валерий… Львович, да? – начальник встал, передернул плечами, но подал все-таки Локоткову руку, хоть и сжал ее довольно вяло. – Бейте на – без отработки. Не получится – звоните. Телефон не забудьте, вот… А я нажму уж по своим каналам.

Бригадир Тудвасев очень спокойно отнесся к просьбе Локоткова. Хлопнул по плечу, сказал: «Что, нашел свою работу?» – и сам отправился с ним к мастеру. Тот поморщился, но все-таки взял заявление, сказав, что подпишет его у начальника участка. «Ты гляди! – напомнил ему еще раз бригадир. – Ему ведь надо скорей, работа не ждет. Не мурыжьте мне мужика!» «Ладно, ладно…» И к концу дня Локотков уже получил обратно свое заявление с визой: «Уволить без отработки с такого-то». Назавтра он сходил в облоно, выпросил неделю на выписку, хлопоты с обходным листом, сборы, – и, быстренько провернув все эти дела, уехал к матери, в дальнее алтайское село.

17

Первое письмо после заключения Локотков написал матери, как только поселился в общежитии и стал работать. Написал про дела с Ириной, что устроился с работой и жильем, и, если будет возможность, наведается в родные места. В тот момент для него и речи не могло быть о том, чтобы сразу ехать домой – грязному, опозоренному, с короткой стрижкой, сторожким голодным взором побывавшего за другой чертой человека. Отойдет немного – и там будет видно. А еще он боялся увидеться с матерью. Таким он был для нее всегда сынулей, светом в окошке! Гордостью. Мать всегда следила за собой, хорошо выглядела, а на суд пришла старуха-старухой, развалиной. И все смотрела, старалась поймать его взгляд. Это было мучительно! Она хотела увидеть его после суда, просила свидания, – а он ответил ей запиской: «Не пытайся увидеть меня здесь, это не принесет ни счастья, ни пользы нам обоим. Пойми это, ма, и прости». Мать поняла его, поняла, чего он хочет, сжалась в комок, и в письмах, полученных от нее в колонии, он не прочел ни одного слова жалости. За это он был ей очень благодарен. Сообщала только о себе, о здоровье, хозяйстве, житейских и соседских делах; когда заварилась вся каша с Ириной, она даже словом не обмолвилась. Но как ей было тяжело – это ли не знать Локоткову!

Мать всю жизнь проработала учительницей биологии и химии в сельской школе. Отец тоже был учителем, Отец тоже был учителем, преподавал черчение и рисование. Он воевал, был тяжело ранен и умер от последствий ранения в шестьдесят втором году. Мать с Валеркой остались одни, и больше никто не появлялся в их семье, хоть за матерью и ухаживали, и даже сватались к ней. Равно строго, недоступно держалась она со всеми, и мягчела только с Валеркой, баловала его. Красивым мальчишкой, отличником, послушным и работящим сыном рос он. И мать думала: вот уж защитник, опора навсегда. Опора…

Дорогой домой, в самолете, Локотков вспоминал детство, юность – все годы, связанные с родными местами. Особенно старшеклассничество было прекрасной порой. Помимо школьных дел, он еще и изрядно занимался тогда спортом. Девчонки таяли под его взглядом, писали записки. В школе принято влюбляться в спортсменов, они там – особая каста! Но он надменно проходил мимо, вышучивая их, в компании себе подобных – хороших учеников и спортсменов. Каждый знал уже, куда поступит, кем станет. Многие пропали, сгинули бесследно, так и не сумев подняться до высот намеченных лестниц. На проверку сильнее оказались середнячки – те, на кого смотрели равнодушно и без надежд. Они если уж не спивались сразу и окончательно, то брались за жизненный воз уверенно, и тащили его не спеша, с ясным осознанием своих способностей. А отличника, школьного чемпиона Валерку Локоткова – вон куда вынесли его прыть и пренебрежение к людям! Была ли здесь доля материнской вины: Валера лучше, Валера способнее? Трудно сказать.

На письмо Локоткова, посланное из строительного общежития, мать ответила так: «Дорогой сынок Валера! Вот ты и вышел, слава Богу. Какие это были страшные для меня годы, ты и не представляешь. Не буду обвинять или оправдывать тебя – государство все решило, ну и дело с концом, а я все-таки мать. Но то беда, что остался ты совсем один, без семьи, опять среди чужих людей, а ко мне не хочешь ехать из-за своей гордости. Что ж, это хорошо, что ты думаешь снова подняться на ноги. Только боюсь, хватит ли сил, ведь ты уже, что ни говори, не очень молодой. Если не хватит, приезжай ко мне, станем снова жить вместе, хоть я и стала старуха, все забываю да роняю. А еще жалко мне Юлечку, нашу хохотушечку, ведь она теперь чужая, хоть и родная кровь. Знать, судьба наша жить бобылями, разве что женишься снова на какой-нибудь разведенке с чужими ребятами…»

18

Из областного города, где сел самолет, надо было долго ехать до села автобусом, – да Валерий Львович еще подгадал так, чтобы сесть именно в последнюю машину, и приехать затемно. Он не хотел, чтобы его кто-нибудь увидел, когда он станет идти от остановки к материнскому дому. Это был старый комплекс, сидевший в нем еще с освобождения: стесняться встреч с бывшими сослуживцами, однокурсниками, давними знакомыми; если такая встреча происходила все-таки случайно, и начинался разговор, Локотков испытывал невероятные душевные мучения. Все задавали вопросы, всем хотелось знать – и от этих вопросов словно бы печать отвержения с новой силой разгоралась во лбу. Но Бог с ним, город большой, вероятность встречи мала, притом – любопытные эти, настырные – все-таки чужие люди, и наплевать на них! – а здесь иное дело: почти все знают тебя. Как признаться им в глаза, что ты уже не прежний Валерий, научный человек и вхожий в большое общество, а обыкновенная замухрышка, ничего собой не представляющая. И обязательно любая встреча с разговором донесется до матери и больно коснется ее. И он крался к дому тихо, словно ночной тать, жался к заборам, а если навстречу шли люди – огибал их, выходя на широкую, посреди села идущую дорогу.

Знакомым движением он открыл запор, толкнул калитку. Дом у них был пятиоконный: кухня, горница, материна спальня. Теперь окна были темны, только в горнице что-то подполыхивало – видно, мать смотрела телевизор. Сразу после стука вспыхнул свет в кухне, и Локотков прижался лицом к окну. Сквозь слезы он видел, как темным пятном пронеслась к двери мать…

Потом он ел суп, с хрустом, по-волчьи перегрызая мясные хрящи, а мать сидела напротив и смотрела на него. Большое, ставшее рыхлым лицо ее было мокрым, и она все время вытирала его платком. «Валерка, Валерка…» – шептала она. Вдруг спохватилась:

– Ой, да ты, может, выпьешь? Я сейчас за бутылкой схожу. Я знаю, где взять. Что ж, ради такого-то случая?..

– Сиди, не ходи никуда. Я сейчас не очень, знаешь. Раньше вот – да, тогда мог, а теперь – что-то не очень…

Он походил по горнице, поглядел найденный в шифоньере старый альбом, и сказал:

– Странная мне ваша жизнь, мамка! Хозяйство, курицы, воду носи, дрова руби, огород копай, – так и проходит время. Мне вот его всегда не хватало, хоть я ничего этого и не делал. Нет, ты не подумай, что хочу сказать обиду, – я сейчас не лучше и не чище живу вас, и лучше жить уже не буду наверняка, – но все-таки странно мне все это…

– Странно ему. – проворчала мать. – Чем растыкать-то, приезжал бы лучше сюда, да и жил ладом, все бы странности мигом улетучились. Что я тебя, в ту же школу не устроила бы? Меня помнят, слава Богу, и уроки приглашают еще вести, и отца даже помнит кое-кто… Собрался, и сам не знаешь, куда едеь.

– Ладно, мамка! В том ли дело – куда? Зачем – вот главное. Я теперь, после колонии и стройки, кажется, в любую дыру бы поехал, лишь бы у своего дела быть. Да только бы в глаза прошлым не тыкали, или «тупым доцентом» не называли.

– Мутишь ты белым светом, сын беспокойный… Из-за этого и работу, и семью профукал. Ну, ну, не сверкай глазами, не буду больше… А то приезжал бы, верно, Валер! Что хорошего – одному скитаться? У нас здесь и разведенные есть, и просто женщины в поре, – за тебя ведь пойдут еще, какие твои годы!

– Неподходящий я, мам, для здешних-то баб, порченый.

– Ну, порченый! Где это видно, на каком месте? И вовсе это не беда, даже если так, – где же им других-то взять?

– Разве что так, – усмехнулся Локотков.

– Хочешь все-таки ехать. А я одна оставайся. Нет, ничего, школьники помогают, спасибо им, в школе не забывают… Езжай, ищи свое счастье. Только уж торопись, чтобы мне еще успеть его увидеть.

– Вот что пойми: я не могу здесь остаться и жить. Ведь это что получится: чем начал, тем и кончил? Очередной неудачник, жизнь прожита зря, и совсем никакого прогресса? Раньше надо было возвращаться, если так. Меня здесь не такого совсем ждали, так чтобы я ходил, и вслед мне головами покачивали: какой был, а какой стал?.. Заучился, небось, надсадил головку. Давай лучше так: я устроюсь, и ты ко мне приедешь. Может быть, даже и туда переберешься.

– Что ты, куда я от дома-то… Да и не думай, хором там не получишь, знаю я учительскую жизнь. Так разве что, наеду посмотреть, ненадолго, – у меня ведь дома курицы, поросенок, на кого долго оставишь? Ты сам-то надолго приехал, нет?

– Побуду пока… – неопределенно ответил Валерий Львович. Ему не хотелось больше сегодня расстраивать мать.

– Вот что еще хотела спросить: ты у того парня-то был, нет, которого избил тогда? Попроведал его?

– Это зачем еще? – удивился Локотков. – Такое не принято, ма – ходить к потерпевшим. Я же за него свое получил.

– Получил – это да, это тебе в счет, конечно. Но вот говоришь – не принято. Кто же решает: принято, не принято? Закон такой есть, или специальные люди? Тебе вот кто внушил?

– Как-то я… не помню, не знаю. Не принято, и все. Да что ты хочешь от меня? – разозлился он. – Я туда все равно не пойду. Оближутся! Чтобы меня еще раз унизили? Нет уж, хватит, не довольно ли? Может быть, мне им всю жизнь еще и алименты платить?

Мать вздохнула и стала укладываться.

Спала она не по-старчески крепко, и не сразу пробудилась, когда сын ее еще темным ночным временем, около пяти часов, поднялся и стал одеваться.

– Куда ты, Валер? – спросила она спросонья.

– Я поехал, мамка. Надо мне ехать, извини.

Мать подняла голову с постели и крикнула:

– Приехал – темно, и уехал – темно! Да ты не наделал ли опять чего-нибудь, а?

– Нет, не наделал. Честное слово, если хочешь. Просто просили быстрее, конец учебного года скоро, сама понимаешь.

– Что уж – из-за этого и света не хотеть дождаться? Не бойся ты людей-то, Валера, не прятайся от них, сильней еще надорвешься… И не ходи сейчас никуда, останься немного, я тебе шанежек твоих любимых, с наливной картошечкой, напеку.

Локотков подумал, засмеялся, махнул беззаботно рукой:

– Ладно, давай пеки…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю