Текст книги "Долина бессмертников"
Автор книги: Владимир Митыпов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Казалось, все перестали дышать, пока чжуки целился. Звон тетивы и свист сорвавшейся стрелы слились воедино. Миг спустя все увидели, как Санжихай, вдруг вскинув руку, стал заваливаться набок и, ударившись о землю, остался лежать посреди залитой полуденным солнцем равнины.
– Какой был воин! Жаль… Даже в прославленной своими удальцами Хунну таких найдется немного, – глухо проговорил Модэ и добавил – Пусть похоронят его со всеми почестями.
После чего шаньюй повернулся и, не обращая внимания на шестерых связанных князей, которых уводили на казнь, крупными шагами пошел обратно в юрту. За ним, помедлив, нехотя потянулись князья.
В юрте к этому времени не осталось никаких следов схватки – тела убитых нукеров вынесли, закатав в окровавленные ковры, взамен которых настелили новые; ковром был завешен и проруб в стене. Чтобы перебить все еще остающийся запах крови, в очаге жгли пучки засушенного можжевельника.
Шаньюй, хмурый и отрешенный, уже сидел на своем возвышении. Он мельком покосился на входящих князей и тотчас словно бы забыл о них.
Князья бесшумно расселись по местам и замерли, избегая глядеть друг на друга. Ничему, казалось, они уже не могли поразиться после происшедшего, но поразиться им все же пришлось. Среди тягостной тишины вдруг подал голос толстяк Бабжа.
– Князья! – тонко выкрикнул он и замолчал. Все с удивлением уставились на него. Некоторые заранее начали усмехаться, готовясь услышать какую-нибудь новую несуразицу. Бабжа меж тем, пыхтя, вытер лицо полой халата, покосился в сторону шаньюя и тотчас отвел глаза. – Князья! – заикаясь, повторил он. – Я тоже хочу сказать. Что есть Хунну? Единение двадцати четырех родов. Что есть мы, сидящие здесь? Главы родов. Что есть шаньюй? Первый меж равными, а не император, как в стране Цинь. Почему же мы держим себя, как провинившиеся нукеры? На наших глазах был убит шаньюй Тумань – мы смолчали. Был казнен государственный судья Сотэ – мы смолчали. Сегодня убили сразу семерых князей – мы молчим. Завтра казнят кого-то из нас, говоря, что делается это ради возвращения наших земель, – оставшиеся опять промолчат. Зачем мне земля, если я буду в стране духов? Зачем сейчас земля князю Арслану, князю Санжихаю? Разве не в нашей власти избрать себе нового…
Бабжа не договорил. Шаньюй не спеша взял лук, лежавший подле его возвышения, наложил стрелу и, даже не поднимая его на уровень глаз, как-то равнодушно и спокойно спустил тетиву. Бабжа захлебнулся, вытаращился, постоял миг с торчащей в груди стрелой и рухнул лицом вниз. Никто не ожидал и не мог предположить, что оружие, предназначенное для степных просторов, может быть применено в юрте, чуть ли не в упор.
– Уберите, – негромко сказал Модэ, после этого взглянул на управителя торжеств и громовым голосом приказал: – Послов сюда!
Князья, эти всесильные главы родов, и в мыслях и в делах привыкшие к полнейшей независимости, сидели, оцепенев от ужаса и неправдоподобности всего происходящего.
Вошли послы.
– Великий шаньюй! – сказал главный из них, отвешивая небрежный полупоклон. – Призванные тобой, мы пришли узнать твое решение.
Прежде чем ответить, Модэ не торопясь смерил взглядом внушительную фигуру посла, стоявшего, вызывающе выставив вперед ногу, непонятно усмехнулся и посмотрел на князей. Какое-то неуловимое изменение произошло вдруг в облике шаньюя – словно лопнули невидимые путы, сковывавшие до сей поры его движения: исчезла обычная его сутулость, угловатость – Модэ сидел выпрямившнсь, расправив плечи, и было видно, что широкая его грудь дышит свободно, легко и мощно.
– Великий шаньюй и Совет князей державы Хунну, – ровным и бесстрастным голосом заговорил Модэ, – решили вождю дунху ответить отказом, ибо земли добываются и отдаются только в сражениях. Так было всегда, и вождь дунху не может не знать об этом. Если же он требует отдать ее добровольно, то, очевидно, только потому, что наше желание жить со своими соседями в мире и родстве принимает за признак слабости. Передай могущественному вождю дунху, что хунны готовы, оседлав коней и опоясавшись мечами, доказать свою силу и свое право владеть степной полосой в трех днях пути на восход от Иньшаньских гор!
По мере того как шаньюй говорил, лицо посла выражало все большее и большее недоумение, а под конец стало совсем растерянным.
– Отказываете? Хотите доказать свою силу? – спросил он сбивчиво и хрипло.
Модэ молчал. Посол долго вытирал рукавом халата взмокшее лицо, шею, теребил усы. Постепенно он успокоился, и, когда заговорил снова, в голосе его уже звучала открытая угроза.
– Воевать? Подумай, что говоришь, великий шаньюй. Ты окончательно погубишь себя и свой народ. Сильны и неисчислимы, как песок в пустыне, войска могущественного вождя дунху. Когда они идут на врага, черной от края до края становится степь…
– Что ж, значит, даже самый плохой мой стрелок будет попадать в цель, – равнодушно заметил Модэ.
– А когда они спускают тетиву своих тугих луков, – не обращая внимания на слова шаньюя, продолжал посол, – то стрелы, подобно грозовой туче, закрывают солнце!
– Очень хорошо: в тени моим воинам будет легче сражаться, – был ответ. – Так и передай могущественному вождю дунху. Можете теперь идти!
Посол медлил. Сбычившийся, со сжатыми кулаками, тяжело впечатавший в узорчатый войлок подошвы огромных унтов, он стоял, как грозное напоминание о тысячных лавах, налетающих в облаках багровой пыли, о горящих кочевьях, о свирепых всадниках, волокущих на волосяных арканах жен и дочерей, о тоскливом реве угоняемых стад, о холодных пепелищах, над которыми много дней не перестают кружить степные коршуны. Налитые кровью глаза посла предостерегающе прошлись по лицам князей.
– Это последнее твое слово, великий шаньюй? – придушенным от злости голосом спросил он.
Ответа не последовало. Послы повернулись и, ступая с нарочитой твердостью, покинули юрту.
Взоры князей были устремлены на Модэ. Все несколько растерянно ждали, что скажет молодой шаньюй, но он прежде повернулся к Гийюю и положил ему на плечо руку:
– Чжуки, ты сегодня отвел от меня верную смерть. Когда у меня родится сын, я назову его твоим именем.
После этого он встал и усталым обыденным голосом произнес:
– Князья, поднимайте свои тумэни – мы начинаем поход.
И в этот миг ни сам молодой шаньюй и никто из князей еще не знал и не мог знать, что походу этому суждено длиться долгих тридцать четыре года;
что, наголову разгромив дунху и вернув попутно Иньшань, Модэ придется стремительным маршем броситься на юэчжей, которые в его отсутствие разорят западные кочевья Хунну;
что затем его тумэни вторгнутся в полуночные земли народов хуньюй, кюеше-кипчаков, динлинов, гэгунь-кыргызов и цайли;
что и Долгая стена не удержит хуннов на их пути к потерянной родине – они вернутся и снова возведут свои юрты на зеленых равнинах Великой Петли;
что воинственные сыны степей будут десятилетиями потрясать высокомерную Поднебесную империю и под маленькой деревушкой Байдын в зимнюю стужу, под вой метели они окружат всесильного императора Лю Бана вместе с его трехсоттысячным войском и поставят основателя Дома Хань на грань полнейшего разгрома;
что, преследуя давних своих врагов, юэчжей, воинам шаньюя предстоит рубиться в мертвой от зноя долине Тарима, в цветущих оазисах страны Давань, в предгорьях Памира и Тянь-Шаня, на древних землях Бактрии и Согдианы;
что дело Модэ просуществует три с лишним века и в конечном счете погубит всех хуннов…
Вернувшись к себе после того Совета, на котором был решен поход на дунху и погиб Бабжа, Бальгур почувствовал себя плохо. До конца дня он пролежал, тоскливо уставясь в дымник юрты, а к ночи стал бредить. Ему казалось, что через дымник спустился Бабжа, пронзенный стрелой шаньюя, но живой и румяный. „Модэ был прав, – смеясь, говорил он. – Земля дороже всего. Потерю людского стада можно восполнить приплодом, а земли же всегда столько, сколько было…“ – „Ты лжешь, Бабжа, ты всегда был хитер, – стонал Бальгур. – Земля обманывает нас – мы-то умрем, а она останется. Она всегда останется… Взгляни на меня, Бабжа, и ужаснись – ведь нам так мало отпущено небом видеть друг друга. Зачем же горевать о земле, которая вечна? Жалеть надо недолговечное, Бабжа, людей жалеть надо… Детей своих пожалей – не оставляй им в наследство недоконченной войны из-за неподеленных земель… Нет, не надо завещать своим детям ненависть, не надо их руками сводить друг с другом счеты, будучи уже мертвыми…“ Бабжа исчез, – вместо него предстал Тумань, но не с одной стрелой в груди, как Бабжа, а весь ощетинившийся стрелами. „Никак не пойму, – горько говорил он. – Неужели мой сын не почувствовал, не понял, что такое неволя, если отдал свою жену дунху?“ – „Но ведь он поступил так, чтобы избежать войны. Разве не так поступил и ты когда-то?“ – „Князь Бальгур, война – бессмысленное дело, но лучше война, чем неволя… Я уклонился от войны, потому что у меня было куда уводить народ. Разве хоть один хунн попал тогда в неволю по моей вине?.. Нет, не понимали вы меня…“ – „Да, Тумань, не понимали…“
Придя в себя на другой день, Бальгур почувствовал близость кончины. Он отправил гонца поднимать воинов рода Солин на войну с дунху и выехал следом сам. Шаньюй и Совет князей провожали государственного судью до ближайшего перевала.
Был тревожный ветреный день. Над голой седловиной шли облака караван за караваном. Солнечные лучи то гасли, то разгорались в слюдяных блестках сумрачных гранитных столбов, стерегущих перевал.
– Князь Бальгур, когда-то они помогли мне, – Модэ протянул руку – на ладони у него лежали три красные игральные кости. – С тех пор я всегда носил их при себе, как амулет. Я выиграл их у тебя, помнишь? А сейчас возвращаю. Может, они помогут и тебе.
С грустным сожалением и словно бы издалека смотрел старый князь на Модэ.
– Теперь ты в них не нуждаешься…
– Да, князь Бальгур, отныне мой амулет – острие моего меча, – Модэ улыбнулся, но глаза его оставались холодными и угрюмыми.
– Как знаешь, шаньюй, как знаешь… Конечно, ты вернешь и Иньшань, и Великую Петлю, но… есть на свете то, чего вернуть нельзя…
– Такого нет, князь! – Модэ резко дернул повод, и конь под ним всхрапнул, оскалившись, точно засмеялся.
– А люди, шаньюй?
– Люди? – Модэ с легким удивлением вскинул бровь. – Пока женщины не разучились рожать, у меня хватит и врагов, и воинов!
– Ты прав, шаньюй, а я… всего лишь отживший свое старик… Что ж, прощай!
Бальгур властно махнул рукой, и кони, сразу взяв с места крупной рысью, стали уходить под перевал.
Уже спустившись вниз, Бальгур оглянулся: над вогнутой чертой седловины, отчетливо вырисовываясь на фоне беспокойного неба, высился одинокий всадник – двадцатилетний повелитель степной державы Хунну. Когда миг спустя старый князь посмотрел туда снова, там уже не было никого…
Стояло начало лета. Палящий зной еще не успел съесть недолговечную степную зелень и обесцветить небо. Черные смерчи, дрожа и предсмертно изгибаясь, словно одушевленные, не скользили еще по необъятному простору. Лихорадочная, поспешная жизнь кипела в степи. Бальгур заметил беркута, дремавшего на развалинах каменной гряды, и подумал, что хищник сыт, но скоро придется ему в поисках какой-нибудь захудалой пищухи-оготоно целыми днями кружить над пожухлой и как бы вымершей степью.
Далеко впереди показался пеший путник, и это был чужеземец, ибо ни один хунн не пустился бы в дорогу без коня. Чужеземец, в одиночку бредущий через Великую степь в сторону полуночи, – это достойно удивления. Когда звук копыт достиг ушей путника, тот обернулся и остался стоять, никак и ничем не защищенный посреди этой громадной пустынной равнины, как сухой стебелек на обочине караванной тропы.
Лишь приблизившись почти вплотную, Бальгур узнал в одиноком человеке с кожаным заплечным мешком горемыку Сяо, беглеца из страны Цинь. Хуннское одеяние его, хоть и потрепанное, было еще крепким, а вот обувь – рваной вконец, и Сяо подвязал ее полосками сыромятной кожи. Дорожный посох был вытерт до костяного лоска.
– Опять встречаемся с тобой, почтенный учитель письма и чтения, – Бальгур задумчиво окинул взглядом тощую, почти утратившую объемность фигуру. – Вижу, ты удаляешься от земли своих предков, а не приближаешься к ней.
Сяо не сразу узнал Бальгура. Боязливо помаргивая, он оглядел окруживших его всадников, поклонился лежавшему на носилках суровому старцу, всмотрелся, и лишь после этого на лице его появилась неуверенная улыбка.
– Горько говорить об этом, мудрый князь, – отвечал Сяо, – но нет у меня ныне ни родины, ни близких. Иногда я спрашиваю себя: „Жив ли ты еще, старый Сяо, или обратился уже в бесплотный дух, в клочок тумана над речными заводями?..“ Дороги, ни конца, ни начала не имеющие, – вот теперь мой дом и моя родина.
– Тебе не нравится в хуннских землях?
– Почти год прожил я у хуннов и не был презираем или обделен пищей, но… Ты не разгневаешься, мудрый князь, если я скажу правду?
Бальгур промолчал.
Сяо вздохнул, чертя концом посоха какие-то причудливые знаки в дорожной пыли.
– Я хочу сказать, что Хунну готовится к войне с Домом Цинь. Как я могу пользоваться гостеприимством тех, кто завтра ввергнет мой народ в пучину бедствий…
– Ты прав, однако больших бед, чем ваши императоры, никто и никогда твоему народу не доставит, – сдержанно заметил Бальгур.
– Я знаю…
– Куда же ты держишь путь?
– Слышал я, что там, – Сяо указал посохом на полночь, – в краю сосновых лесов и высоких гор есть большое море, вода в котором несказанно чиста. И народы там, говорят, чисты сердцем, незлобивы и живут в извечной простоте. Я хочу повидать тот край.
– Может, сократишь свой путь, поехав с нами?
– Ты добр, мудрый князь, но зачем мне спешить туда, где меня никто не ждет? – Сяо произнес эти слова совсем буднично, но именно потому Бальгур вдруг понял: душа старого учителя подобна пустыне, где лишь в движении холодных песков обманчиво видится что-то якобы живое.
– Прощай, почтенный учитель. Да не встретишь ты на своем пути убивающих без ненависти! – И это было единственное, что мог пожелать ему князь Бальгур.
Закричали нукеры, лошади, всхрапнув, взяли с места, снова мягко и равномерно закачались носилки.
Бальгур лежал, обессиленно смежив веки, но успевал заметить многое: и сменявшихся возле него воинов, и проплывающие вдали гряды лысых холмов с силуэтом дзерена на вершине, и одинокие скалы, и раскачиваемые ветром заросли дэреса, и маячившие у горизонта стада диких верблюдов. Он перебирал минувшее, думал о нынешнем, вглядывался в себя, и чем дальше, тем яснее и определеннее становилась непонятно из чего родившаяся мысль, что, несмотря на княжеский сан, на сына-наследника и обширную родню, пространства его души не менее пустынны, чем у обездоленного Сяо. Может, действительно следовало стать сказителем и добро, не подвластное ему здесь, творить в выдуманном мире? Следом явилась другая мысль: а ведь ни в одном из слышанных им сказаний зло не торжествует над добром. Не потому ли в жизни чаще случается наоборот, что сказители приуменьшают силы зла и тем самым оказывают добру плохую услугу? Сказителям надо говорить одну только правду, сколь бы тяжелой ни была она. В этом они должны уподобиться воинам, высланным в дозор, для которых любая недомолвка – преступление, караемое смертью.
„Какое сказание сложил бы я в назидание внукам и правнукам?“ – спросил он себя и после некоторого раздумья решил, что поведать стоило бы о виденном и пережитом – о бегстве хуннов в Великую степь, о той поистине кровавой меже, которой молодой шаньюй навсегда отделил беспечное и незадачливое прошлое хуннского народа от его пока еще неведомого будущего… „А начать можно бы, наверно, с того, как шаньюй Тумань поехал прощаться с родными кочевьями в Великой Петле… – подумал Бальгур. – Это было бы поучительное сказание, но кто возьмется сложить его?..“
Совсем немного оставалось до кочевья – лишь один невысокий перевал, поросший желтоствольным сосняком, в темной хвое которого холодно синели рваные клочья северного склона неба. Не доезжая до перевала, Бальгур дал знак остановиться у края леса. Поддерживаемый крепкими руками нукеров, он сошел на землю и, разминая затекшие ноги, сделал с десяток неуверенных шагов.
В вершинах сосен бродил свежий ветер, и в шуме его, мощном и безбрежном, слышались невнятные голоса, повествующие о печальном, возвышенном и вечном. В глубине леса куковала кукушка. Звуки ее голоса были подобны двойным каплям, падающим с высоты – огромным серебряным каплям, падающим с мягким звоном в чуткий серебряный сосуд.
Бальгур, медленно поворачивая голову, скользил глазами по тугим шелушащимся стволам, мимолетно облизанным некогда промчавшимся здесь пожаром, задержал взгляд на подлеске, сходном со взъерошенными детишками, настороженно застывшими подле родителей, и на морщинистом обветренном лице его проступила бледная улыбка. Он поднял голову и увидел далеко за качающимися вершинами белые облака – верно, духи вычесали своих небесных овец и вороха их шерсти разложили просушить на солнце; бывает, что шерсть попадается слишком грязная, поэтому духи моют, затем, сердито ворча, выжимают ее, и тогда здесь, на земле, идет дождь, гремит гром… Опустив взор, Бальгур долго наблюдал преисполненную таинственного смысла суету муравьев, разглядывал палую хвою, отливающую тусклым золотом, потом среди неяркого разнотравья привычно отыскал растение, которое издавна привлекало его. Покрытое беловатым пухом, с мелкими желтыми цветами, собранными в кисточку, сухое даже на вид, оно обладало одним странным свойством, вызывавшим у старого князя тревожное недоумение. Бальгур никогда не упускал случая взглянуть на него – весной, летом, осенью и даже зимой, разгребая снег, и в любое время года находил его неизменным, что удивляло и ободряло старого князя, словно вид сверстника, упрямо не поддающегося старческому увяданию.
„Да, это всего лишь маленькое растение, – уже не в первый раз подумалось Бальгуру. – И хоть не радует оно глаз красотой своей, но радует сердце, ибо бессмертно… Кто знает, может, и человек не уходит после кончины своей в небесную страну духов, а остается в этом мире, возрождается снова и снова, как этот упрямый цветок…“
Бальгур еще раз огляделся, придирчиво и зорко, и место ему понравилось… Все здесь было причастно вечности – небо с облаками, всегда зеленые сосны и даже маленькие цветы, упорно не желающие умирать. Ему показалось, что все эти долгие годы они ждали его, дождались наконец и теперь радушно звали присоединиться к ним.
Князь окликнул начальника нукеров, и когда тот приблизился, негромко сказал:
– Заметь это место – здесь будет последняя моя коновязь!..
После этого он направился к носилкам и стал уже укладываться в них, но тут вдруг невообразимой силы вихрь сорвал с места и небо, и землю, закружил их, смешал, уничтожил, так что ничего, уже не осталось в мире, кроме этих не признающих смерти цветов, которые спокойно покачивались на страшном ветру, погасившем даже солнце…
…Уже давно-давно что-то мешало ему, тревожило и словно бы звало. Он долго не мог догадаться, в чем дело, и ощущал из-за этого смутную досаду, но постепенно мир высветлился, и тогда князь увидел, что прямо в глаза ему мерцает одинокая яркая звезда. Дрожащий венчик ее лучей жил какой-то своей маленькой беспокойной жизнью. Звезда эта почему-то оказалась единственной в круглом дымоходном отверстии юрты, и неба вокруг нее было не совсем черным.
„Утро или вечер?“ – подумал Бальгур, и тут до него донеслись негромкие голоса. Он с трудом повернул голову и долго всматривался, прежде чем узнал своих тысячников. Все пятеро они сидели вокруг горящего очага и негромко о чем-то переговаривались. Увидев, что князь пришел в себя, тысячники встали и молча подошли к его ложу. Они были в боевых одеяниях и при оружии.
Бальгур чувствовал, что он что-то должен был сделать еще, но не мог вспомнить, и это его беспокоило.
– Войска… все здесь? – тихо спросил он.
– Да, князь, войска готовы к походу, – отвечал кто – то из тысячников.
– Да… – князь закрыл глаза и надолго замолчал. Тысячники продолжали стоять, готовые выслушать последнюю волю умирающего главы рода.
И вдруг Бальгур вспомнил то последнее, что еще надлежало ему совершить в этом мире.
– Максар… позовите его, – с трудом проговорил старик.
Он слышал, как тотчас зашелестели голоса, как удалились торопливые шаги и кто-то окликал кого-то за стеной юрты. Бальгур собрал все свои последние силы, крепясь не потерять сознание до прихода сына.
– Отец…
Бальгур открыл глаза. Перед ним высилась статная фигура Максара.
– Сядь, – Бальгур помолчал и голосом ясным и твердым проговорил: – Когда приедешь в ставку, передай шаньюю, что Тумань был прав. А теперь ступай… я устал…
„Кажется, я сделал все… – облегченно думал Бальгур, медленно погружаясь в безбрежный океан мрака и забвения. – Да, теперь я сделал все…“
Он окончательно успокоился, и на бесшумных крыльях к нему слетела смерть…
В мир теней глава рода Солин отбыл в полном боевом убранстве и в сопровождении любимого коня. Покрытый золотой фольгой гроб был помещен в двойной бревенчатый сруб на глубине в четыре человеческих роста. В погребальную камеру, выстланную коврами тончайшей работы, положили по обычаю драгоценности, к которым покойный был равнодушен при жизни, поставили глиняные сосуды с зерном, молоком и хмельными напитками.
К исходу дня все было кончено. Земля – последнее прибежище всего, что было, есть и будет, – на две тысячи сто восемьдесят лет скрыла в бессолнечной своей глуби стены княжеского захоронения.
Весь полутумэнь, сотня за сотней, в скорбном молчании проследовал перед могилой почившего вождя и, выходя на равнину, разворачивался в походные порядки. И как в былые времена, на возвышенность перед ними выехал князь рода – молодой Максар. Он привстал в стременах, поднял руку, и все увидели в ней красную стрелу войны. Выдержав несколько мгновений, князь круто вскинул лук и пустил стрелу в ту сторону, где за неясно синеющим краем земли были Иньшань, Алашань, Великая Петля. Пронзительный – на пределе – свист хлестнул по ушам, заставив всех невольно встрепенуться, и почти одновременно с этим Максар взмахом плети кинул своего коня вниз, увлекая за собой бунчужного, нукеров и сотни, которые, с места разворачиваясь в пять колонн, устремились вслед за князем.
А на краю пустынного леса, у самого входа в долину, заросшую сухими цветами бессмертника, осталась выложенная камнями гигантская фигура ЧЕЛОВЕКА…
* * *
Олег отбросил последний лист только тогда, когда багровый тусклый полумесяц коснулся вершин дальнего леса, и лист этот, потеряв свои очертания, превратился в расплывчатое серое пятно. Потирая одеревеневшую поясницу, он попытался сообразить, сколько же дней продолжалась эта запойная писанина. Вспомнилось, как раздражали с необыкновенной быстротой сгоравшие свечи, потом в памяти возникла жаркая поляна, где приходилось то и дело переползать с места на место, догоняя убегающую тень… и еще, снова – раскоп, освещенный не то восходящим, не то заходящим солнцем… Все это путалось, беспорядочно налагалось друг на друга, и Олег махнул рукой. Лишь сейчас он ощутил, как вымотался. И „Раскопию“ Павловичу он, конечно, подложил препорядочную свинью. Ничего себе работничек – в самый разгар работы уходит нахально и открыто, пропадает где-то целыми днями, по ночам бродит вокруг лагеря, заставляя вздрагивать бедного Харитоныча, а на рассвете пробирается в продовольственную палатку и поедает там всухомятку хлеб с сахаром. Возможно, было несколько иначе, но Олегу, в сознании которого дни и ночи смешались в сплошной черно-белый клубок, все это представлялось сейчас именно так. Около десяти лет назад, когда он взахлеб писал „Делюн-Уран“, свою первую поэму, с ним происходило что-то подобное, но не столь сильное и опустошительное. Сейчас он казался самому себе выгоревшим лесом, где стоит мертвая тишина, горько пахнет гарью и неподвижно чернеют обугленные стволы. Однако он был счастлив, устало и печально, и счастлив настолько, что если бы кто сказал: „Самое прекрасное, что могло случиться в жизни, ты уже получил, лучшего ничего не будет“, – Олег даже ни на миг не усомнился бы.
Олег невидяще смотрел в зияющую яму раскопа. Он не совсем отчетливо представлял себе, что выходило из-под его пера в эти дни. Его лихорадило, он писал, как перед кораблекрушением, когда на счету каждая секунда. Он смутно помнил, что без конца перечеркивал написанное, рвал, начинал сначала. Трудно сказать, что получилось.
Тут около него упало нечто похожее на сосновую шишку. Олег вздрогнул, огляделся. Где-то рядом послышался тихий смех, шорох.
– Лариса? – хрипло спросил он.
Гибко отстраняясь от колючих веток, она подошла и, нагнувшись, заглянула ему в лицо.
– Испугался?
– Испугался, – честно признал он. – Сколько сейчас времени?
– Где-то начало четвертого.
– Ага, утра то есть, – заключил догадливый поэт. – Поздно… Вернее, рано. Почему не спишь? Может, серые мешки приснились?
– Нет, – Лариса улыбалась. – Почему-то – ты.
– Тоже серый? Тогда это страшный сон. Что может быть ужаснее серого поэта…
– Нет, ты был цветной. Как Арлекин.
– Это уже лучше, – Олег удовлетворенно вздохнул. – Ты знаешь, Лариса… Да ты сядь… Тебе не холодно? Знаешь, у меня такое чувство, будто я что-то натворил, а?
– Ну что за глупости ты говоришь! – рассмеялась она. – Ты что, не помнишь? Ты был такой смешной! Только не обижайся, это в хорошем смысле.
– Да уж…
– И суетился на раскопе, всем мешал… Потом тебя Хомутов прогнал. Иди, говорит, пиши свои шедевры.
Карлсон сказал, что у тебя, наверно, опять солнечный удар. Ты не заболел?
– Если у вас болит живот, – гнусавым голосом Дуремара заныл Олег, – если у вас сильная головная боль или стучит в ушах, я могу вам приставить за уши полдюжины превосходных пиявок…
– Слава богу, выздоровел! Олег…
– М-мм?
– А я ведь знала, что найду тебя здесь… – прошептала она, как-то странно глядя ему в глаза.
Он обнял ее и почувствовал, как она ответным движением послушно и доверчиво прижалась к нему всем телом.
Это было незнакомое ему до сих пор чувство: щемящая нежность, открытие в себе, в Ларисе и во всем окружающем какой-то удивительной хрупкости, почти беззащитности. Он слегка отстранился, глядя в ее глаза, раскрывшиеся ему навстречу – медленно, как раскрываются цветы. „Жалеть надо недолговечное“, – вспомнились ему слова Бальгура. И Олег стал бережно целовать эти глаза, губы, волосы и ощущал, как с каждым уходящим мгновением все роднее и ближе становятся они с Ларисой, словно два разобщенных до этого существа сливались в одно – гораздо более возвышенное, доброе и талантливое, чем каждый из них в отдельности…
Уже давно-давно что-то мешало ему, тревожило и словно бы звало. Он долго не мог догадаться, в чем дело, и ощущал из-за этого смутную досаду, но постепенно мир высветлился, и тогда поэт увидел, что прямо в глаза ему мерцает одинокая яркая звезда. Дрожащий венчик ее лучей жил какой-то своей маленькой беспокойной жизнью. И точно так же вздрагивали время от времени колкие ресницы Ларисы, лежавшей прильнув лицом к его щеке. Вдруг Лариса словно бы всхлипнула.
– Ты что? – тревожно спросил он.
– Хорошо… – прошептала она. – Как все хорошо! Лес. Ночное небо. И ты рядом. Наверно, никогда уже больше так не будет. Ни у тебя, ни у меня. Так может быть только один раз…
„Один раз… больше не будет… – мысленно повторил Олег и вспомнил, что перед самым ее приходом, отбросив последний листок, он ощутил то же самое. – Она права… Радость есть печаль… Да ведь это же кольцо даоса!..
Значит, Тумань все еще бродит где-то здесь. И остальные, конечно, тоже… И Модэ!“
Он вздрогнул и непроизвольно прижал к себе Ларису – мелькнула странная мысль, что вместе с яньчжи Модэ заодно погубил и Эльвиру, а теперь взор его, холодный, как у удава, устремился на Ларису.
– Ну что ты, – ласково сказал он, стараясь изо всех сил, чтобы не выдал голос. – Это просто так… Если не спишь, в конце ночи бывает такое настроение…
Лариса кивнула, и они снова надолго затихли, иногда только обмениваясь медленными благодарными поцелуями.
В вышине, огненным пером прочертив небосвод, мелькнула падучая звезда, и багрово-дымный след ее некоторое время держался в черном небе.
В памяти всплыли строки:
Скажи, звезда с крылами света,
Куда судьба тебя влечет,
В какой неведомой пучине
Окончишь огненный полет?
– Страшно становится, когда подумаешь, до чего коротка человеческая жизнь, – словно бы про себя сказал он. – И ничего, ничегошеньки путного еще не сделано… „Взгляни на меня, Бабжа, и ужаснись…“ Бальгур прав – впору и ужаснуться… В одной из книг Торо… Был такой американский писатель-идеалист в прошлом веке… Да, так вот у него сказано: „Правда, я еще ни разу не пособил солнечному восходу, но будьте уверены, что даже присутствовать при нем было крайне важно“. Вот эти его слова я мог бы, кажется, взять эпиграфом к прожитому до сей поры отрезку своей жизни Понимаешь, Лариса, у меня такое ощущение, что я всегда как бы только присутствовал при многих важных событиях и считал, что этого достаточно. Зато теперь я, кажется, очень не понравился бы тому старичку из музея. Не одобрил бы он меня…
– Какой старичок? – Лариса недоуменно приподняла голову.
– Очень занятный, я тебе как-нибудь расскажу о нем… Понимаешь, я был очень покладистым парнем. Как говорится, что поставь, что положь. Окружали меня одни славные люди. Прямо-таки потоп славных людей, а критерий славности был низок… Сейчас вспоминаю: попадались ведь, попадались и явные ловчилы, рвачи, и скрытые подлецы, и зажравшиеся чинуши… Возмущался я, конечно, поругивал – вот и весь мой гражданский гнев. На уровне, так сказать, изжоги, а не сердечных болей…
Неподалеку в ветвях завозилась какая-то птаха, пискнула робко, предрассветно и снова затихла. Ночь была на исходе.
– Я вот все шута представлял перед вами, – тихо и медленно продолжал Олег. – Это я над собой ведь смеялся. А что делать, если оглянешься назад – и впору за голову схватиться: куда, на что истрачены годы, лучшие годы жизни?..
– Перестань, не то я сейчас разревусь…
Необыкновенная эта ночь завершилась столь же необыкновенным рассветом – сначала небо потускнело, будто подернулось пеплом, и звезды одна за другой съежились, теряя свои лучи и превращаясь просто в светлые точки, потом с востока медленно поднялось зеленое зарево, и когда оно достигло зенита, небо за вершинами деревьев стало наливаться пронзительно алым огнем.
– Слеп я был, что ли, до сей поры? – Олег ошарашенно вертел головой. – Это что же, граждане, творится-то, а?