Текст книги "Крушение надежд"
Автор книги: Владимир Голяховский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
26. Рупик Лузаник в Карелии
Компания молодых врачей, которая была на проводах у Лили, разъехалась на работу по направлениям комиссии: Тариэль Чогадзе уехал в Абхазию, Боря Ламперт – в Казахстан, а Рупик Лузаник – в Карелию. Поезд «Москва – Мурманск» прибыл в столицу республики Петрозаводск глубокой ночью, транспорт не работал. Рупик на себе тащил два тяжелых чемодана, один из которых был наполнен медицинскими книгами.
Заспанная дежурная в гостинице «Северная» хмуро пробормотала:
– Местов нету.
Рупик просидел остаток ночи в кресле в вестибюле, в сонном полузабытьи ему чудилось, что он уже работает в большой больнице. Утром он умылся и побрился в общей ванной комнате, сдал чемодан на хранение и повязал галстук, чтобы явиться к месту назначения как настоящий доктор. В Министерство здравоохранения он шел вдоль проспекта Ленина. Город предстал перед ним во всей красе: деревянные дома и лишь несколько каменных двух-трехэтажных зданий на главной улице. Встречные казались мрачными, не было видно ни одного улыбающегося лица. Вдали блестело большое Онежское озеро.
Рупик думал: «Все-таки это город, неплохо бы остаться здесь, да только вряд ли оставят». Вспомнил, что ему приснилась большая больница. Куда его пошлют, что предложат?
Министерство здравоохранения оказалось двухэтажным деревянным строением, там же помещалось и фельдшерское училище. Заведующая кадрами встретила его неприветливо. Рупик удивился, неужели нельзя улыбнуться только что приехавшему молодому специалисту? Она хмуро взяла направление, зарегистрировала и вернула со словами:
– Поедете работать терапевтом в районный город Пудож.
Рупик вздохнул, эх, не вышло остаться в Петрозаводске. Он взглянул на карту республики за спиной начальницы и увидел, что Пудож находится за Онежским озером, в стороне от дорог.
– Как туда добираться?
– Отправим вас санитарным самолетом. Но теперь там разлив, самолеты не садятся, гидропланы пока тоже. Придется вам переждать пару недель здесь.
Рядом с министерством Рупик увидел довольно красивое двухэтажное каменное здание с вывеской «Республиканская больница». Вот она большая больница, да только не для него. Он решил зайти, познакомиться с кем-нибудь из местных врачей, может, они расскажут ему про Пудож. Через вестибюль проходил высокий молодой мужчина во врачебном халате, увидел растерянного прилично одетого молодого человека, подошел и мягко улыбнулся:
– Вы новоприбывший доктор?
Рупик обрадовался первой улыбке:
– Да, только что приехал.
– Сразу видно. Меня зовут Марк, Марк Берман, я рентгенолог в этой больнице. Вы откуда?
– Из Москвы. Имя мое Руперт, Руперт Лузаник, но все зовут меня Рупиком. Я получил направление в город Пудож, но мне сказали, что временно туда нет пути.
– Хотите посмотреть нашу больницу?
И Марк повел его по двум этажам, стал знакомить с врачами, называл их:
– Это Фаня Левина, травматолог, это Сеня Шварцер, гинеколог. Это Анатолий Зильбер, наш первый анестезиолог, это Сеня Хенкин, уролог. Это Семен Кацнельсон, отоларинголог, это Эдик Эпштейн, фтизиатр.
Рупик удивился: все молодые врачи были евреями. Он осторожно спросил об этом Марка, тот опять улыбнулся с хитрецой:
– Бросается в глаза, что много евреев? Все выпускники ленинградских институтов, но там евреев не оставляли, распределили сюда. Карелия полна врачей-евреев. Мы называем ее «край непуганых евреев». Антисемитизм здесь совсем не чувствуется. Основателем карельской медицины был хирург Михаил Давыдович Иссерсон, еврей, как вы понимаете. Он в начале века, еще до революции, построил эту больницу. Его все уважали, так и повелось, что здесь нет настроя против евреев.
– Ой-ой, как хотелось бы мне остаться работать здесь!
Марк подумал с минуту:
– Знаете, у нас как раз двое уехали на усовершенствование, нам нужна помощь. Раз вас задерживают, я поговорю с начальством, чтобы вы поработали для прохождения стажировки.
И Рупик временно остался работать в Петрозаводске, все-таки сбылся его сон о большой больнице.
* * *
Старшее поколение врачей состояло из местных жителей, обладателей большого практического опыта, у них можно было многому научиться. А молодые все были дружны между собой и работали с энтузиазмом. Мягкий по характеру Рупик, старательный, дружелюбный, вникал во все с интересом и понравился всем, говорили: пришелся ко двору. А когда прошел слух, что он знает английский, немецкий и польский языки и читает медицинские новости в иностранных журналах, к нему прониклись уважением и часто просили перевести статьи. Так Рупик обзаводился новыми знакомствами и друзьями.
Жить ему пришлось пока в гостинице, в общем номере на четверых. Соседи – командировочные карелы из деревень и поселков, в город приезжали по разным делам, но одно дело у них было общее: вечером все напивались в номере, буянили, ругались, даже затевали драки. Бывало, в драке или спьяну они сваливались на постель Рупика, старавшегося заснуть в этом шуме. Он отталкивал их, но не вступал в пререкания – бесполезно, да и небезопасно.
Рупик был домоседом, его привычное состояние – читать, думать, слушать музыку. Ему хотелось обдумывать то новое, что он видел в больнице и в жизни провинции. Но можно ли думать в таких условиях? Надо скорей поменять жилье, но как?
Все молодые врачи снимали комнаты, жильем никого не обеспечивали. Рупик, привыкший к жизни с родителями в Москве, поражался, до чего бедно и плохо они жили. При низкой зарплате все вынужденно подрабатывали в поликлиниках на полставки и еще на четверть ставки ночными дежурствами. Все равно этого не хватало, и они занимали деньги друг у друга – до получки. И вообще жизнь в провинции была намного бедней московской, прилавки в магазинах пустовали, за всем стояли очереди из унылых людей.
С переговорного пункта на почте Рупик звонил родителям, и, хотя не жаловался, они почувствовали беспокойство, и вскоре на несколько дней приехала его взволнованная и энергичная мама. Но нельзя же маме тоже жить в общей комнате, и Марк Берман помог снять для нее отдельный номер.
Выйдя из вагона, она глянула на сына:
– Боже, какой ты бледный, как похудел! Я привезла теплые вещи и продукты.
На другой день она пошла по улицам и сумела снять сыну временное жилье – маленькую комнату с круглой дровяной печкой в деревянном доме с мезонином, ход через кухню. Там в клетке сидели куры и висел рукомойник-бачок с тазом для слива. Уборная в холодной прихожей, с деревянной дыркой над выгребной ямой. Рупик поражался: до чего же примитивен быт в этой республиканской столице.
Старушка хозяйка поставила условия: воду в умывальник он должен сам приносить в ведрах из напорного крана на улице, за дрова платить отдельно, колоть их сам.
Рупику понравилось, что одно окно его комнаты выходило на крутой обрыв с красивым видом на Онежское озеро. Они с мамой купили простую и дешевую мебель: матрас (Рупик положил его на кирпичи), платяной шкаф и даже маленький письменный стол. И еще мама привезла радиоприемник и проигрыватель с его любимыми долгоиграющими пластинками.
Устроив его быт, мама уехала. На прощанье уже на перроне вокзала грустно сказала:
– Умоляю тебе: только не женись на провинциалке.
– Ой-ой, мама, что ты! Да я и в мыслях этого не имею.
– В мыслях у тебя этого нет, но женщины умеют так опутать, что мужчины делают разные глупости. Будь с женщинами очень осторожен, особенно на работе. Эти медицинские сестры вечно разносят сплетни и ловят молодых мужчин. И еще, не связывайся с русскими девушками. Я знаю, здесь много евреев, если попадется симпатичная еврейская девочка, то это еще ничего.
– Да ладно тебе, мама. Причем тут национальность?
– Слушай мать, я тебе плохого не желаю.
* * *
Теперь после дня работы Рупик наконец мог спокойно сидеть, думать и писать в своей комнате. В печке трещали дрова, за дверью кудахтали куры, а он слушал симфонии и передачи «Голоса Америки» и Би-би-си – здесь их почти не глушили. Иногда по вечерам он приглашал врачей – слушать классическую музыку. Бывшие ленинградцы, они все ее любили, а послушать было негде. Возглавлял эту компанию веселый и добродушный Марк Берман. Они пили чай, иногда вино, много смеялись, скромное угощение не мешало наслаждаться счастьем своей молодости.
На одной из врачебных конференций Рупик познакомился с Ефимом Лившицем, врачом из другой больницы. Лившиц делал короткий научный доклад и поразил Рупика эрудицией и энциклопедическими знаниями. Рупик заговорил с ним и сразу пригласил его к себе:
– Хотите послушать скрипичный концерт Мендельсона в исполнении Ойстраха?
Оказалось, что Лившиц прекрасный знаток музыки. Они подружились и во время встреч много говорили о медицине и музыке. Лившиц был старше на десять лет, но институт закончил недавно. Он рассказывал:
– Я воевал, был зауряд-врачом, то есть после четвертого курса, врачом без диплома. А доучился я уже после демобилизации. Хотел остаться в аспирантуре на кафедре патологии, и профессор хотел меня оставить. Но не оставили из-за пятой графы – фамилия Лившиц в наше время не подходит ученым кругам. Не помогло даже, что я член коммунистической партии. Партийный еврей – все равно еврей.
Рупик поразился, осторожно переспросил:
– Ой-ой, Фима, неужели ты член партии? – Сам он не любил партию, и ему казалось, что образ такого умного человека, каким был Ефим, не вязался с принадлежностью к ней.
– Да, так уж получилось. Но я коммунист-невольник, вступил в партию не по своей воле. В войну я был студентом медицинского института в осажденном Ленинграде, ужасным дистрофиком, весил всего сорок шесть килограммов. Меня с трудом отходили, выкормили, послали служить на фронт младшим полковым врачом, на войне врачи очень нужны. И уже под конец войны ко мне в медпункт явились два солдата с жалобами на сильный кашель и слабость. Я послушал их, у обоих воспаление легких, и послал солдат в госпиталь. На другой день их рота была почти полностью уничтожена в бою немцами, а эти двое остались в живых, оба оказались евреями. В каждой дивизии был особый отдел, евреям не доверяли. Начальник, матерый гэбист, вызвал меня, наорал: «Ты, Лившиц, спасаешь своих евреев!» – и приказал отдать меня под военный трибунал. Мне грозило наказание, расстрел, который заменяли на штрафной батальон. А штрафбаты всегда пускали в атаку впереди всех, на верную смерть. Я совершенно не представлял, что мне делать. Снисхождения к еврею, который освободил от боя двух других евреев, я не ждал. Но об этом истории узнал замполит дивизии Бердичевский, тоже еврей. Он пришел ко мне в арестантскую и сказал: «У тебя одна возможность остаться в живых: вступить в партию. Как члена партии тебя судить не станут». Я отказывался, говорил, что моего отца расстреляли коммунисты, я вырос без особой любви к ним. Но он заорал: «Неужели ты выжил в блокаду Ленинграда только затем, чтобы теперь подставить свою голову под пулю? Пиши заявление!» Не хотелось, конечно, погибать и я выбрал вступление в партию. Трибунал отменили, но зато я стал невольником этой говенной партии.
Рупик сидел притихший, поражался превратностям судьбы, а Ефим продолжал свою историю:
– Принадлежность к партии я считаю позорным клеймом, а выхода нет – выйти из партии невозможно, за это снимают с работы, становишься изгоем. Это у нашей партии общее с Дантовым адом: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» Расскажу тебе один пример. Однажды в 1953 году на партийном собрании мы клеймили так называемых врачей-отравителей. Надо было голосовать за их осуждение. Как мне это противно было! Но идти против партии нельзя, и вот я с гадливым чувством вынужденно поднял руку и проголосовал за осуждение людей, которых уважал, по учебникам которых учился. Поверишь ли, я пришел с собрания домой, и некому было дать мне пощечину. Я встал перед зеркалом и сам себе влепил здоровенную пощечину. – И Лившиц добавил: – Ты только не сделай глупость – не вступай в партию, как бы тебя не уговаривали.
Рупик вспомнил, как мама тоже говорила ему: «Не сделай глупость – не женись», улыбнулся про себя и ответил так, как и ей:
– Ой-ой, да я и в мыслях не имею!
* * *
Когда в коллективе появляется молодой холостой мужчина, он всегда вызывает интерес женщин. Незамужние молодые врачихи и медсестры посматривали на Рупика лукаво. Но заводить какие-либо близкие отношения на работе он опасался – и мама его предупредила. В душе он был романтиком и мечтателем, а к тому же – большим эстетом, чтобы ему понравиться, надо было быть красавицей. Но здесь он впервые вырвался на свободу, и ему страшно не хватало женского общества.
Однажды он заметил красивую девушку в парикмахерской, она работала в женском зале. Сидя в очереди, он следил за ней через открытую дверь, а когда она проходила мимо, провожал жадным взглядом. Его завораживала высокая тонкая фигура с гордой осанкой, изящные ягодицы, небольшие холмики грудей. Двигалась она плавно, как плыла, слегка откинув торс назад. Черные волосы волнами спадали на плечи, а в повороте головы и во взгляде сквозили холодность и горделивость. Особенно Рупик любовался ее стройными ножками в тонких чулках с модными удлиненными пятками, – женские ноги всегда волновали его больше всего. Эти ножки возбуждали его чувственность.
Во всем ее облике отражалось что-то неуловимо не-русское. Но что? Мама дала ему совет выбирать еврейку. Рупик присматривался, нет, на еврейку девушка, кажется, не похожа. Он мечтал с ней познакомиться, ничего о ней не знал, только слышал из переговоров в женском зале, что ее называли Женя. В мечтах он даже разрабатывал план: сначала сводить ее в кино, потом пригласить в единственный в городе ресторан «Северный» и там потанцевать с ней. Хотя сам он танцором не был, но должна же она, с ее очаровательными ножками, любить танцевать. Ну, а потом он пригласит ее к себе…
И Рупик зачастил в парикмахерскую, сидел в зале ожидания, хотел привлечь ее внимание. Педант в одежде, он считал, что одежда делает человека, и хотел показать девушке свою интеллигентность, надевал в парикмахерскую лучший из двух своих пиджаков и аккуратно повязывал галстук, один из трех, тот, который поярче. Когда Женя проходила близко, он робко замирал и неотрывно смотрел на нее. Но на тонком лице всегда было только выражение строгости, пушистые ресницы были опущены, словно давали знак: не подходи! Эх, если бы она хоть взглянула на него, он вскочил бы ей навстречу и заговорил. Если бы улыбнулась ему!.. Где эта милая женская улыбка-призыв?.. Улыбки не было.
27. Баллада о сломанной гребенке
Однажды ночью скорая помощь привезла в больницу молодую женщину без сознания, в состоянии тяжелого шока от потери крови. Рупик дежурил как терапевт, но помогал дежурному хирургу Ревекке Виленской, они срочно начали внутривенное вливание. Пульс больной почти не прощупывался, лицо бледное, запачкано грязью, волосы взлохмачены. Ему некогда было всматриваться в больную. Фельдшер, привезший ее, сказал:
– Нашли на железнодорожных путях, поезд сшиб – обе ноги колесами отрезало.
Когда ее переложили на стол в перевязочной и сняли повязки, то разглядели, что вместо ног из грязных ран торчат осколки раздробленных оголенных костей. Рупик раньше не видел ничего подобного, на него эта картина подействовала угнетающе. Наконец удалось слегка поднять девушке кровяное давление, хирург сказала:
– Надо начинать операцию, до утра, пока придут врачи, ждать нельзя. Можете мне помочь?
Рупик никогда не думал становиться хирургом, смутился:
– Я терапевт, но я постараюсь. Что вы будете делать?
– Ампутацию обеих ног выше колен.
– Ой-ой, ампутацию выше колен? – Он ужаснулся. – Разве нельзя сохранить хотя бы колени?
– Невозможно. Колени разрушены и загрязнены, если пытаться их спасти, начнется инфекция, и женщина погибнет. Хирургическое правило: ампутировать выше поврежденных частей и зашивать раны там, где сохранилась чистая кожа.
– Я никогда даже не видел такой операции.
– Ничего, молодой человек, это станет вашим боевым крещением. Уедете в Пудож, там повреждений еще пострашней насмотритесь.
Виленская была хирургом опытным, Рупик волновался, стоя у стола напротив нее. Два часа он сосредоточенно слушал ее, старался делать все, что она указывала. Особенно трудно ему было правильно перевязывать сосуды. Он старался, нитка срывалась, узел не получался, ему помогала операционная сестра.
Больная была отделена от хирургов, за простыней анестезиолог Анатолий Зильбер давал ей наркоз. Рупик устал страшно, даже голова слегка кружилась. А ему еще надо было вывезти больную и переложить на кровать. Приподнимая ее за плечи, он взглянул на бледное лицо, и оно показалось ему знакомым. Но задумываться некогда, надо делать запись в истории болезни. На первой странице он прочитал: имя – Евгения, в скобках – Гржина, отчество – Адамовна, фамилия – Сольская, национальность – полька, возраст – 20 лет. Евгения?.. Полька?.. И тут Рупик вдруг понял, чьи ноги он помогал ампутировать те самые ножки красавицы Жени из парикмахерской, ножки, которыми он втайне любовался. У него задрожали руки, он не смог писать, лег в комнате дежурных на кровать, и его затрясло так, что стало подбрасывать, – начался психологический шок. Под утро он впал в полусон. Ему чудилось, что Женя проходит мимо него на своих красивых стройных ногах.
* * *
На следующее утро заведующая отделением Дора Степанова попросила Рупика:
– Вы, кажется, знаете польский язык? Поговорите с новой больной по-польски, нам надо перелить ей кровь, она отворачивается, не хочет нам отвечать. Может, родная речь заставит ее ответить.
Рупик все еще переживал свое ужасное открытие, робко приблизился к постели Жени и заговорил на ее языке:
– Гржина, послушайте меня…
Она открыла глаза, удивленно глянула, спросила слабым голосом, тоже по-польски:
– Вы поляк?
Рупик сообразил, что она будет общаться только с поляком, соврал:
– Да, я поляк.
– Что вы от меня хотите?
– Вам надо перелить кровь.
Она закрыла глаза:
– Мне – не надо.
– Гржина, это необходимо, чтобы вы выжили.
– Как жалко, что я не умерла. Я хочу умереть.
После долгих уговоров, она простонала:
– Я полька. Если мне переливать кровь, то только польскую. Русскую – не дам.
Нашли две ампулы крови донора с польской фамилией, но недоверчивая больная захотела сама прочесть фамилию и только тогда согласилась на переливание[35]35
Это подлинная история Жени, а польская фамилия донора была Голяховский. Автор сам был молодым врачом, который ассистировал на той операции в Петрозаводске.
[Закрыть].
Два дня Рупика мучило – что же и почему произошло с Женей? Пришли ее навещать парикмахерши из мастерской, она не захотела их видеть, отвернулась к стенке. Они положили на тумбочку цветы, конфеты, духи, а сами грустно стояли в коридоре и о чем-то тихо переговаривались. Рупик подошел, спросил:
– Вы знаете, что с ней произошло?
– Ой, да знаем мы… да разве ж могли мы подумать…
– Но что случилось?
Они показали знаками, что не хотят, чтобы другие больные их слышали, вышли в вестибюль и, перебивая друг друга, рассказали:
– Под поезд она бросилась, жизнь ей надоела.
– Ой-ой, бросилась?.. Но почему, почему?
– Понимаете, как это сказать, – все из-за сломанной гребенки получилось.
– Из-за какой гребенки? О чем вы говорите?
– Да из-за розовой гребенки скандал в парикмахерской вышел, говорили, что она ее сломала.
– Извините, я ничего не понимаю. Расскажите толком.
– Она, видите ли, в нашем городе новенькая, без прописки, в парикмахерскую поступила недавно, ученицей. Мы мало о ней знаем, только то, что она полячка, одинокая и гордая очень. Про польских женщин так ведь и говорят: полячка-гордячка. Вот и она такая, значит. Что греха таить? Некоторые у нас ее невзлюбили. А жила она в бедности, получала сто пятьдесят рублей как ученица мастера, да за пятьдесят снимала угол в домике за железной дорогой. А работала хорошо, вкус у нее был. И в тот самый день она должна была сдавать экзамен на мастера, тогда стала бы получать четыреста пятьдесят – в три раза больше. А заведующий, он инвалид войны, алкоголик, перед экзаменом зазвал ее в кабинет. Он ее без прописки взял, виды на нее имел, и в тот раз, перед экзаменом, снасильничать хотел. Вот как, значит. Мы-то, конечно, поняли, зачем он ее позвал – он и с другими такое делал. И хотя мы там не были, но она быстро выскочила – не далась, значит. Выскочила из его кабинета, вся красная, злая, слезы в глазах. Мы не все сразу тогда поняли. А она занервничала, значит, дрожала вся, и попалась ей под руку розовая гребенка со стола у другой мастерицы. Она ее взяла, к окошку отошла, руками так водила и от злости гребенку сломала. Ну, подумаешь, гребенка, потеря какая! Но мастерица подняла крик, ее поддержали, скандал начался, зачем, мол, гребенку сломала? Обзывать ее стали, извиняемся, «польская блядь», «гордячка». А заведующий, он на нее злой был, ну, выскочил из кабинета и закричал: «Раз ты гребенки ломаешь, снимаю тебя с экзамена». И от экзамена ее отстранил. Очень это ее обидело, значит, надежды ее лишили, загнали как бы в угол. Она, извиняемся, крикнула: «Ну вас всех в жопу!», схватила свое тонкое пальтишко и выскочила на мороз. Да разве мы знать могли?! А дорога домой у нее через рельсы шла. Вот она и бросилась под поезд, в отчаянии была, значит…
– Ой-ой, вы уверены, что она сама бросилась? Может, поезд случайно сбил ее?
– Сама, конечно! Она из парикмахерской выскочила, будто готовая на черт-те что. И свидетели говорили, что женщина в темноте под поезд бросилась. Сама она бросилась.
Рупик повесил голову: так вот, оказывается, как жила эта изящная красавица. Одиноко, в нищете и отчаянье. Конечно, скандал со сломанной гребенкой сам по себе неважен, но это стало последней каплей, переполнившей чашу ее отчаяния. И Рупик стал мечтать: если бы он тогда решился с ней заговорить, если бы сумел подружиться, показать ей свою увлеченность, может быть, это дало бы ей хоть какую то радость в жизни. Может быть, он пришел бы в тот вечер на свидание с ней и ждал ее. Она бы не пошла домой, через рельсы, а рассказала бы про скандал с гребенкой ему. Может быть…
Но предыдущая жизнь Жени была совсем ему неизвестна. Почему она, полька, жила в России, как попала сюда, где и с кем жила до Петрозаводска, что довело ее до бедности, одиночества и отчаянья?
* * *
Женя была обозленной националисткой, она хотела разговаривать только по-польски и поэтому не подпускала к себе никого, кроме Рупика. Пришлось ему самому делать перевязки ее страшных ран на культях. Повязки промокали от крови и гноя, он с трудом мог побороть в себе чувство брезгливости. Опыта ему не хватало, его действиями руководила заведующая отделением. Для него, посвятившего себя терапии, эта хирургическая практика была мучением. Он бы и отказался, но перед глазами стоял образ прежней красавицы Жени, он обязан был помочь ей.
И она постепенно поправлялась, раны на культях зажили, перевязки были уже не нужны. Женя слегка окрепла, стала расчесывать свои красивые волосы, а однажды Рупик увидел на ее руках маникюр.
И вот она впервые улыбнулась ему. Сколько он ждал тогда ее улыбки! Тогда… Теперь улыбка была какая-то жалкая.
– Я помню тебя, ты приходил в парикмахерскую.
– Гржина, ты помнишь? Но ведь ты на меня даже не смотрела.
– Смотрела, Я умею смотреть через опущенные ресницы: вот так. Никто не замечает моего взгляда. Я смотрела на тебя, и мне казалось, что ты следишь за мной. Ты мне нравился, ты единственный выглядел интеллигентно. Я все думала: когда этот интеллигентный парень решится заговорить? А ты все молчал.
Боже мой, лучше бы она этого не говорила! Он разозлился на свою дурацкую застенчивость. Вот уж, действительно, интеллигент недотепа! Сказал только:
– Мне скоро надо уезжать на новую работу в Пудож.
Она спросила:
– А со мной что будет?
– Гржина, я пока не знаю.
– Знаешь ты, только не хочешь сказать правду. Вы, врачи, отправите меня в инвалидный дом. Я уже узнавала про этот дом, это приют отщепенцев, там все калеки, как я, там водка, разврат, сифилис и туберкулез.
Да, он слышал обо всем этом, но не хотел говорить ей.
Женя сказала задумчиво:
– Там уж я погибну, наверняка, это будет моя могила. Но мне умереть не страшно, я хочу умереть. Знаешь, мне подарили талон на телефонный разговор, я ночью дозвонилась до мамы, наврала ей, что у меня все в порядке, что я уже мастер, что у меня есть жених, который говорит по-польски. Мама сказала, что будет меня ждать, и мы поедем в Польшу.
– Ой-ой, Гржина, если я смогу… Но скажи, что было с тобой до Петрозаводска?
Вот что он узнал. Она была дочерью польского офицера, арестованного русскими в 1939 году. Ей тогда было три года. Семьи арестованных офицеров привезли в Россию как врагов народа. Она выросла в лагере для интернированных лиц в Воркуте, в тяжелых условиях, навидалась горя и страданий. Ее мать, молодая и привлекательная еще женщина, была объектом насилия многих охранников. Училась Женя мало, с четырнадцати лет работала уборщицей. После смерти Сталина они узнали, что отец, майор Сольский, был расстрелян в катынском лесу. Из лагеря их решили отправить на поселение в Среднюю Азию. Мать увезли, а Женя решила где-нибудь поработать, скопить деньги, чтобы потом вместе с матерью постараться уехать в Польшу. Денег на билет из Воркуты ей хватило только до Петрозаводска, здесь она и осела.
Рассказывая, Гржина все больше мрачнела и закончила так:
– Мама мне рассказывала: когда русские арестовали нас в Польше, она совершенно не знала, куда и зачем нас повезут. Там был советский офицер, очень сердитый, все торопил. Но когда он вышел, то один молодой русский солдат по-дружески посоветовал ей, чтобы она брала с собой побольше вещей, сказал, что они ей пригодятся. Мама потом с благодарностью вспоминала того солдата, потому что мы продавали вещи, и это помогло нам выжить. Но одну вещь мы все-таки не продали – папин парадный офицерский мундир. Папа был майор. Мы хранили его мундир как память о нашей прошлой жизни. Мама отдала мундир мне, и я привезла его с собой.
Тут Женя заплакала и замолчала. Рупик дал ей платок, она вытерла слезы и сказала:
– У меня только две ценности: этот мундир, единственная память о прошлой счастливой жизни в Польше, которую я почти и не помню. И еще мой католический крестик на шее. Мне повесила его мама, когда я была совсем маленькая.
Рупик спросил:
– Ты веришь в бога?
– Да, я католичка. Я молюсь каждый день. А ты веришь?
– Ой-ой, как ты можешь говорить такое? Я же образованный, интеллигентный человек. Как же образованный и интеллигентный человек может верить в бога?
– Что ж, бог один – и для образованных, и для необразованных. – Гржина перекрестилась и закончила: – Матка боска.
Рупик, глубоко неверующий, был поражен, что такая молодая женщина могла быть верующей – при общем распространенном неверии, да еще при такой ее тяжелой жизни. Но он тут же подумал: «Может, именно от такой жизни она и уходит в веру в несуществующее божество». Сам он не только не верил, но вообще не понимал, как другие могут верить в бога.
А Женя продолжала:
– Я верю в Иисуса Христа, нашего Спасителя. Ведь это он послал мне тебя за мою глубокую веру.
Рупик был поражен – вот куда завела ее эта вера. Какой же дорогой ценой этот твой бог послал меня к тебе! Как можно думать, что это он познакомил нас в больнице? Если бы он был, твой бог, он послал бы меня к тебе до того, как ты бросилась под поезд. Впрочем, в этом не бог виноват, а я сам…
А Женя продолжала:
– Я верю в бога и не верю в людей. Я не только не верю в них, я их всех ненавижу. – В глазах под пушистыми ресницами мелькнул огонек дикой злобы. – За что мне любить людей? Но особенно я ненавижу русских. Это вы, русские, убили моего отца в катынском лесу, пристрелили, как собаку; а другие русские топтали мою мать, как дерьмо. Теперь русские загнали меня в угол, как крысу. Я полна ненависти, но у меня есть одна сильная любовь – мой бог.
Пока я поправлялась и привыкала к тому, что у меня нет ног, я часто думала: если люди так издевались над всеми нами на земле, то, может быть, бог даст нам покой на небе. Может, там я встречу своего отца, может, там я опять буду с ногами… Я знаю, что скоро умру, и жду этого, как избавления. А пока моя судьба доживать в страданиях, и лучше мне жить без всякой памяти. Мне не нужна память, кроме моего крестика. – И Гржина поцеловала его. – Но я не знаю, что делать с папиным мундиром. Не брать же в инвалидный дом, там его сразу украдут и пропьют. Знаешь, я решила отдать его тебе.
Рупик чуть не плакал, слушая ее, но при последних словах застыл:
– Ой-ой, мне? Гржина, почему мне?
– Потому что я знаю, что недолго там проживу. Я вообще недолго проживу, улечу к моему богу, на небо. И я все думала, кто мог бы вернуть это мундир маме? Ты интеллигентный человек, ты знаешь польский язык, может, ты когда-нибудь поедешь в Польшу. Мама ведь собиралась вернуться туда. Разыщешь ее в Варшаве. Ядвига Сольская. Запомни имя: Ядвига Сольская. Разыщешь ее и передашь мундир. Она все поймет. Это мое самое последнее желание.
Женя протянула ему аккуратно перевязанный бечевкой сверток. Рупик растерянно взял его, не мог же он отказать ей, отказывать в последнем желании невозможно. Но вероятность его встречи с Ядвигой была нулевой.
На прощанье, когда ее на носилках уносили в медицинскую машину, Рупик решился наконец поцеловать Женю. Она приподняла ресницы, подставила ему губы, и глаза у нее засверкали. Он коснулся ее губ, а сам подумал: каким другим мог быть этот поцелуй, если бы он решился познакомиться с ней!.. И она подумала то же самое… А что подумал бог?..
Судьба этой девушки навсегда осталась в памяти Рупика. Это была первая действительно трагическая жизненная история на его пути. Он все размышлял и размышлял о том, как скрестилась история сломанной гребенки с историей сломанной жизни. И как прекрасно могла бы сложиться жизнь Жени в родной Польше, если бы ее страну и саму ее не изуродовала несправедливость столкновений политических и социальных сил мира.