Текст книги "Крушение надежд"
Автор книги: Владимир Голяховский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 59 страниц) [доступный отрывок для чтения: 21 страниц]
34. Союз советских писателей
Павел в молодости читал запоем, но все шестнадцать лет в заключении он вообще не видел книг. Его познания в литературе остановились на уровне революционной романтики 1930-х годов. Как военный историк, он интересовался литературой военного времени, которой не знал. И писатели новой формации ему тоже были незнакомы, а узнать о них побольше было интересно, мир творческой интеллигенции отражает духовное развитие нации.
Теперь работа в Союзе писателей давала ему доступ к этой литературе и к этому миру. Павел читал, наверстывая пропущенное, и удивлялся тенденциозности: в большинстве книг были описаны не сложная, тяжелая жизнь страны, а надуманная радость и благополучие советского народа под руководством коммунистов.
Как-то в разговоре с Ильиным Павел спросил:
– Можете помочь мне определить, что это за общая тенденция в стиле советских писателей?
– Да, вы отстали, дорогой профессор. – Ильин хитро прищурился. – Это называется социалистический реализм. В литературном творчестве все должны идти по общей столбовой дороге соцреализма, давать описание, которое соответствует не реальной жизни, а идеальным представлениям социализма… Сталин требовал воспевания своих «деяний» и своей личности. Поэтому он поддерживал этот стиль и назвал писателей «инженерами человеческих душ». Инженеры-то они инженеры, но свободы писать проекты, то есть свободы творчества, он им не давал, именно поэтому возникли такие ограничения в Союзе писателей и жесткая цензура в литературе.
– Ну и как к этому относятся сами писатели?
– Как относятся?.. В основном повинуются. Есть, конечно, норовистые лошадки, которые хотели бы взбрыкнуть, но за это наказывают вплоть до ареста и ссылки.
* * *
Большую часть дня Павел возился с бумагами, но по привычке старого лагерника зорким глазом отмечал детали нового окружения. Перед ним как бы проходила галерея московских писателей, и постепенно он узнавал, чем и как они жили. Их жизнь была намного благополучней жизни обычной интеллигенции: они владели множеством привилегий, публиковались в журналах и издательствах, получая за это высокие гонорары. Крупным писателям давали государственные квартиры и дачи. Для писателей создавали дома творчества – закрытые пансионаты под Москвой, на Кавказе, в Крыму, на Рижском взморье, и таким образом еще больше изолировали их от жизни общества. За «высокоидейные» произведения соцреализма писателям давали премии: сталинские, а потом государственные и ленинские – это была внушительная по тем временам сумма денег и значок с профилем вождя. Иметь такой значок на лацкане пиджака считалось верхом почета.
В дневное время писатели появлялись в правлении редко, они работали или ходили по издательствам, пристраивая свои рукописи. Но к вечеру многие из них собирались на заседания творческих секций, читали и обсуждали написанное. Даже в своем поведении они были зависимы от руководства Союза: многие старались не столько показать себя в творческом плане, сколько сделать карьеру в комиссиях правления. И чем более маститым становился писатель, чем уютнее обустраивался он в этих условиях тем меньше хотел настоящей свободы слова.
Павел слышал их разговоры в кулуарах и поражался, до чего этот мир узок, замкнут и отвлечен от жизни общества, как они оторваны от народа, как привыкли к стяжательству и угодничеству! Правда, недавно появились задиристые молодые поэты и писатели, они настойчиво пробивались в литературу, хотели свободы творчества: Василий Аксенов, Анатолий Гладилин, Юрий Нагибин, Чингиз Айтматов, Фазиль Искандер, Юрий Трифонов, Евгений Евтушенко, Андрей Вознесенский, Роберт Рождественский, Булат Окуджава, Белла Ахмадулина. Но руководителям Союза писателей эта новая волна не нравилась, их, конечно, меньше печатали, критиковали и всячески затирали.
Павел говорил дома:
– Знаешь, Машуня, начитался я книг и насмотрелся на писателей. Основной тон задают литературные холуи, они пишут так называемые высокоидейные произведения. Их больше публикуют, они получают за это лучшие гонорары, жизнь со многими привилегиями. Вот помню я слова Чехова: «По железным дорогам надо ездить непременно в третьем классе, среди простого народа». А Союз писателей фактически отгораживает писателей от настоящей жизни общества и контролирует их.
– Неужели нет писателей, которые могут избежать этого? – спрашивала Мария.
– Наверное, жить без Союза писателей могли бы высокоталантливые и глубоко принципиальные литераторы, но в том-то и дело, что этого им не позволяют.
* * *
Вскоре после начала работы Ильин попросил Павла:
– Подготовьте, пожалуйста, на выдвижение в члены правления личное дело писателя Анатолия Алексина. За его спиной стоит сам Сергей Михалков, это он хочет ввести его в правление.
Павел спросил:
– Этот Алексин, он талантливый писатель?
Ильин засмеялся, хлопнул себя по ляжкам:
– Дорогой профессор, талант тут не при чем. Союз писателей – учреждение бюрократическое, у нас все работают по ранжиру. Мы делим писателей на китов, акул и мелкую рыбешку, но не по таланту, а по бюрократическому положению. Киты – это сорок два секретаря Союза, главные из них получают высокую зарплату и высокие гонорары, их возят на государственных машинах, они знакомы с Хрущевым и другими вождями. Сергей Михалков – это очень большой кит. Акулы – это члены правления и те, кто рвется в правление. Например, Алексин, он рвется всеми силами. Наконец, мелкие рыбешки – это шесть тысяч рядовых членов Союза, просто писаки, литературная прислуга.
– Прислуга? – удивился Павел.
– Вас удивляет мой цинизм? Эх, дорогой профессор, мы с вами на своей шкуре испытали весь цинизм нашего времени. Ну да, пишущая мелкота слушается наших указаний, как прислуга угождает хозяину. Потому они живут благополучно, некоторым выпадает незаслуженная известность. Но написать текст гимна, как это удалось Михалкову, – это колоссальный успех.
Павлу трудно было согласиться с такой оценкой писательского труда:
– Наверное, я отстал от времени. Даже не знал, что детский поэт Михалков – автор нового гимна. Гимн – это символ страны. Но нужно сравнивать и оценивать символы. В мое время гимном был «Интернационал», символ пролетариата, с талантливой мелодией Пьера Дегейтера и словами Эжена Потье. Поэт Абрам Коц перевел его на русский еще в 1902 году. И мы пели с воодушевлением: «Мы свой, мы новый мир построим, / Кто был ничем, тот станет всем…» А в новом гимне поется: «Нас вырастил Сталин, на верность народу, / На труд и на подвиги нас вдохновил…» На что может воодушевить гимн с воспеванием развенчанного Сталина?
Ильин засмеялся:
– Вот за что я вас и люблю, дорогой профессор. Между нами говоря, вы правы. Михалков – человек с двойным дном, скрывает свое дворянское происхождение, служит советской власти верой и правдой. Когда по радио в первый раз исполняли новый гимн, Сталин пригласил Михалкова на ужин вместе с членами Политбюро. Они пьянствовали до пяти часов утра, и в благодарность за текст подобревший Сталин предложил ему: «Просите, что хотите». Знаете какой выбор сделал хитрый Михалков? Он сказал: «Товарищ Сталин, подарите мне тот карандаш, которым вы делали пометки на моем стихотворении». А, какова находка?! – Ильин рассмеялся, хлопнул себя по ляжкам и продолжал: – Ну, естественно, после этого хитрец был осыпан всеми милостями. Теперь гимн играют, его слова поют стоя, на всех торжественных заседаниях. А сам Михалков отвечал на критику: «Всё ругали меня: „Сережка плохие стихи пишет“. Теперь, сволочи, будете стоя слушать!»
* * *
Из личного дела Павел узнал, что настоящая фамилия Алексина была Гоберман. Многие евреи писали под русскими псевдонимами. Павел из любопытства просмотрел его книги, ничего особенно яркого не обнаружил. Все же по рекомендации Михалкова Алексина сделали членом Правления – из мелкой рыбешки он превратился в акулу.
35. Распоряжение искусством
В развитом обществе новые течения в жизни всегда начинаются с пробуждения искусства. С наступлением хрущевской оттепели оживилась творческая интеллигенция, особенно молодежь. С начала 1960-х годов новые веяния в искусстве вырывались из-под жесткого партийного контроля. В журналах начали публиковаться молодые писатели. Плеяда молодых поэтов выступала со своими стихами на стадионах и собирала тысячные аудитории. Александр Галич, Булат Окуджава и Владимир Высоцкий стали кумирами, и хотя им не разрешали выступать официально, но везде звучали нелегальные записи их песен. Те же процессы начали происходить в театре, в живописи, в скульптуре. Этих людей называли «шестидесятниками», расцвет их творчества пришелся на 1960-е годы. «Шестидесятники» стали отходить от сталинских канонов социалистического реализма.
Но крестьянский сын Хрущев не хотел и не мог допустить этого. Он взял управление искусством в свои руки, устраивал «правительственные встречи с творческой интеллигенцией» – писателями и художниками. Это должно было помочь ему держать их под контролем и управлять ими.
На первую встречу Хрущев пригласил сто избранных известных писателей и художников. Во дворе своего нового особняка на Ленинских горах он неожиданно для всех стал ругать московских писателей за то, что они слишком серьезно отнеслись к его критике Сталина на Двадцатом съезде: «Мы были искренними в своем уважении к Сталину, когда плакали, стоя у его гроба. Мы искренни и сейчас в оценке его положительной роли в истории нашей партии и Советского государства».
Писатели растерялись от такого поворота. Секретарь Союза Константин Федин стал каяться: «Извините, мы и правда чего-то недодумали».
Потом в газете «Правда» появилась статья Хрущева: «За тесную связь литературы и искусства с жизнью народа». Написать такую статью самому Хрущеву было не по силам, ее автором был заведующий отделом идеологии ЦК партии Ильичев. Но идеи использовались хрущевские: утверждающие и прославляющие соцреализм в искусстве.
* * *
Для следующей встречи Хрущев пригласил большую группу писателей на свою новую правительственную дачу под Москвой. Приглашенные бродили по аллеям вокруг большого пруда, потом их позвали к обеду за длинными столами под навесом. На столах были расставлены бутылки водки и коньяка, в меню – жареная раба. Хрущев громко хвастал:
– Рыбка-то местная, в этом пруду наловлена.
Наиболее подобострастные переспрашивали:
– Сами ловили, Никита Сергеевич?
– Нет, дел у меня больно много, а то и сам бы наловил, клюет здорово.
Секретарь Союза писателей Николай Грибачев начал критиковать нашумевшую повесть Дудинцева «Не хлебом единым» за показ «теневых сторон жизни».
Хрущев решительно ему поддакивал:
– Верно!.. Правильно!.. Таких и надо критиковать!
Илья Эренбург, которому тоже нужно было выступить с критикой, недовольно молчал. Тогда Хрущев закричал:
– А почему писатель Эренбург на это молчит? Молчание – это тоже точка зрения. Значит, он со мной не согласен!
Во время встречи разразилась гроза, гремел гром, шел дождь, с брезентового покрова стекала вода. Обстановка была «шекспировская» – в унисон с громыханием грома гремели реплики Хрущева. Он напал и на Мариэтту Шагинян, старейшую писательницу. Эта маленькая женщина никогда никого не боялась и возразила Хрущеву.
Он вспылил:
– Она не понимает роли и места писателя в Советской стране, старая перечница! – И добавил, глядя на ее сутулую спину: – Видно, горбатого могила исправит.
Евгений Евтушенко мрачно и громко сказал:
– Прошли те времена, когда у нас горбатого могилой исправляли.
Потом Андрей Вознесенский читал свои стихи:
Но мужиковатый Никита Хрущев не мог понять иронии и позволить, чтобы райкомы партии «пылали широко». Ему хотелось бороться с «идеологической разболтанностью», но не хватало общей культуры, чтобы заставить прислушаться к своим словам. Поэтому он топал ногами, кричал и размахивал руками.
Вознесенский попробовал начать:
– Как мой учитель Маяковский, я не член партии…
Хрущев закричал:
– Не афишируйте! Ты член не той партии, в которой я состою, товарищ Вознесенский. Ты не на партийной позиции. Для таких будут самые жестокие морозы. Обожди еще, мы еще вас переучим! Ишь, какой Пастернак нашелся! Получайте паспорт и езжайте к чертовой бабушке. К чертовой бабушке![43]43
Гнев Хрущева был так силен, что Вознесенского могли арестовать. Его спасло только личное вмешательство президента США Джона Кеннеди: он позвонил Хрущеву и попросил смягчить отношение к поэту.
[Закрыть]
* * *
На новой встрече партийно-государственных руководителей с деятелями культуры 19 мая 1957 года писатель Леонид Соболев сказал:
– Нам, писателям, партия дала все права, кроме права плохо писать.
Крепко захмелевший Хрущев оседлал тему идейности в литературе:
– Мы не станем цацкаться с теми, кто нам исподтишка пакостит!
Он неожиданно обрушился на хрупкую Маргариту Алигер, которая активно поддерживала альманах «Литературная Москва»:
– Вы идеологический диверсант, отрыжка капиталистического Запада!
– Никита Сергеевич, что вы говорите? – отбивалась ошеломленная Алигер. – Я же коммунистка, член партии.
– Лжете! Не верю таким коммунистам! Вот беспартийному Соболеву верю! Вам – нет!
– Верно, Никита Сергеевич! – услужливо поддакивал Соболев. – Верно! Нельзя им верить![44]44
Из воспоминаний об этой встрече писателя Владимира Тендрякова.
[Закрыть]
Когда среди творческой интеллигенции пошли слухи об этой встрече и угрозах Хрущева, Моня Гендель моментально придумал остроту: «Ухрущение строптивых».
А Хрущев вновь и вновь пытался реабилитировать развенчанного им же самим Сталина – менялась внутренняя ситуация в стране. Поворот был резким. В ноябре 1957 года пышно праздновали 40-летие Октябрьской революции. Состоялась торжественная сессия Верховного Совета. Рядом с депутатами сидели десять тысяч приглашенных, среди них китайский вождь Мао Цзэдун с непроницаемым лицом.
Хрущев читал по бумажке восхваление Сталину: «Как преданный ленинист-марксист и стойкий революционер, Сталин займет должное место в истории. Наша партия и советский народ будут помнить Сталина и воздавать ему должное».
36. Борис Пастернак и его роман «Доктор Живаго»
Ильин попросил Павла поехать в подмосковный дачный поселок Переделкино для встречи с поэтом Пастернаком – обсудить и подписать некоторые бумаги. С Киевского вокзала шла электричка, потом надо было идти мимо небольшой белой церкви, спрятанной за забором и деревьями. Дорога в гору вела к большому пустырю, в шутку прозванному Неясная поляна – уж очень масштабной была разница между советскими писателями и Толстым. За пустырем в 1934 году по указанию Сталина построили пятьдесят двухэтажных дач для привилегированной группы писателей. Правительство выделило на это шесть миллионов рублей, громадную для того времени сумму. Вокруг дач, спрятанных за заборами, шла широкая асфальтированная дорога, по которой медленно прогуливались литературные знаменитости. На дачах жил литературный «свет», и люди прозвали эту дорогу «вокруг света».
Собрали писателей в одном месте с далеко идущими намерениями: так было легче их контролировать. Но контролировать в полной мере удавалось не всех, случались и исключения – в Переделкино жил Борис Пастернак, один из наиболее известных русских поэтов XX века. Его деревянный двухэтажный дом, крашенный желтой краской, стоял у края пустыря, в стороне от дорога «вокруг света». С задней стороны дача примыкала к большому густому ельнику, крутая тропинка спускалась к речке Сетуни.
Павел был удивлен. Судя по внешнему виду Пастернака, по его одежде и манере держаться, он отличался от других переделкинских знаменитостей, степенных бар и кабинетных львов. Ему было под семьдесят, но он поражал простотой обращения, моложавым видом, бодростью и неброской одеждой. У него был глуховатый голос и очень живые кисти рук, жестикуляция во время разговора выдавала бурный темперамент. В любую погоду Пастернак любил окунуться в Сетунь, часто набирал в ельнике хворост и тащил его на плечах для растопки печки, много работал на огороде перед домом.
Стихи Пастернака Павел читал еще в годы Гражданской войны. В это первое свидание он рассказал поэту о своем увлечении:
– Я тогда служил в Первой конной армии, увлекался поэзией и возил книжки в перемете седла. Читал вас, Борис Леонидович, Тихонова, Сельвинского. Я даже помню некоторые ваши строки:
Нас мало. Нас, может быть, трое
Донецких, горючих и адских
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.
Пастернак слушал с интересом.
– Как приятно, иго вы напомнили мне эти строки. Я ведь совсем забыл их. Значит, вы мои стихи возили в перемете седла? Это большая честь для поэта. А можно вас спросить, после службы в кавалерии вы чем занимались?
– Я был профессором истории, но провел в заключении шестнадцать лет.
– Подумать только… Шестнадцать лет!..
Пастернак проникся к Павлу уважением, отнесся очень дружелюбно. Павел еще не раз привозил ему бумаги на подпись, и поэт предлагал ему:
– Пойдем погуляем. Очень хорошая погода, мечтаю выкупаться и о свободе печати.
* * *
Тем летом 1957 года Пастернак был в прекрасном настроении – жизнь налаживалась, все говорили о наступлении хрущевской оттепели. Недавно он закончил роман «Доктор Живаго», над которым работал почти десять лет, и готовился его опубликовать. О романе знали многие писатели, он часто собирал у себя соседей, читал им отдельные главы.
Пастернак поражал Павла молодостью души, и он с удовольствием рассказывал о писателе в кругу семьи. Всем было интересно слушать о знаменитости: какой он, как разговаривает, о чем?
Августа восторженно восклицала:
– А знаете, как замечательно написала о Пастернаке Анна Ахматова?
Как-то раз Пастернак пригласил Павла:
– Приезжайте послушать стихи из моего романа.
Он познакомил его с молодым человеком невысокого роста, с острым носом и очень живым выражением лица:
– Это мой молодой друг, переводчик Костя Богатырев. Очень хороший переводчик и тоже отсидел в тюрьме много лет.
Костю арестовали с группой студентов университета, обвиненных в 1948 году по «университетскому делу», организатором которого считали студентку Нину Ермакову, «девочку с Арбата». Павел знал об этом деле от Алеши, влюбленного когда-то в Нину.
На прослушивании они с Костей уселись рядом.
В конце романа Пастернак поместил двадцать пять очень ярких стихотворений, некоторые из них были посвящены теме христианства.
Глубоким бархатным голосом он читал нараспев:
Но книга жизни подошла к странице,
Которая дороже всех святынь,
Сейчас должно написанное сбыться,
Пускай же сбудется оно. Аминь.
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как барки каравана,
Столетья поплывут из темноты[46]46
Завершающие строки из стихотворения «Гефсиманский сад».
[Закрыть].
Перед слушателями, завороженными музыкальностью стиха и неповторимостью исполнения, вставали картины древности и образ Христа. Павлу тоже нравилось слушать, но его удивляло, ради чего в атеистической советской России интеллигентному еврею захотелось принять христианство и описывать его в поэтической форме? Что могло привести на этот путь еврея Пастернака? Он уважал еврейство своих родителей и свое собственное, знал, каково жилось евреям в России при Сталине. Когда в 1934 году Мандельштам написал свое знаменитое стихотворение о Сталине, Пастернак поразился: «Как мог он написать эти стихи, ведь он еврей!»[47]47
Из «Воспоминаний» жены Мандельштама Надежды Яковлевны. Мандельштам действительно поплатился за эти стихи жизнью.
[Закрыть] Значит, он понимал уязвимость евреев в России, значит «еврейский вопрос» задевал его. Но, как ни странно, в творчестве Пастернака еврейские мотивы отсутствовали.
В тот вечер на даче в Переделкино Пастернак еще раз подчеркнул свое кредо:
– Атмосфера вещи – мое христианство, в своей широте немного иное, чем квакерское и толстовское, идущее от других сторон Евангелия в придачу к нравственным. Эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое.
Обратно в электричке Павел ехал с Костей Богатыревым, и тот восторженно говорил:
– «Доктор Живаго» – это значительное творение русской литературы. Бориса Леонидовича ожидает мировая слава. Смысловой фокус романа в том, как повлияла на интеллигентных людей русская революция. Об этом у нас почти ничего не написано.
Его слова были отражением всеобщих ожиданий: люди надеялись, что с наступлением хрущевской оттепели в жизни и искусстве произойдут большие перемены.
Павел слушал с интересом, потом сказал:
– Надеюсь, вы правы. Меня только меня удивило настойчивое повторение христианской темы. Ни Пушкин, ни Лермонтов, ни Некрасов и Тютчев не заигрывали с религией. Пушкин даже высмеял ее в своей «Гаврилиаде». А Толстого вообще отлучили от церкви. В молодые годы Пастернак тоже не писал на эти темы. Да и вообще, ведь за века написано так много гимнов, псалмов, песнопений, хоралов, сочинено столько легенд. Зачем еще?
Костя удивленно поднял брови, улыбнулся, возразил:
– Это верно, но, кроме Пастернака, еще многие поэты-евреи писали и пишут на христианские темы. Теперь это стало поэтической модой. Существует ведь даже такой термин – иудео-христианская культура.
* * *
В приподнятом настроении в январе 1956 года Пастернак передал рукопись романа в журналы «Новый мир» и «Знамя» и надеялся на скорое опубликование. Но он лежал там мертвым грузом – ответов не последовало.
Пастернак писал в редакции: «Вас останавливает неприемлемость романа. Между тем только неприемлемое и надо печатать. Все приемлемое давно написано и напечатано. Вся наша литература теперь – это владычество мертвой буквы. Так она отражает наш бескрылый век. Основная роль в духовном освобождении общества от давления сталинизма зависит от новой литературы, она должна отражать разные точки зрения на жизнь и помогать людям узнавать и думать».
Через полгода ожидания Пастернак рассказал о ситуации Косте Богатыреву. Костя как переводчик постоянно пересекался с иностранными литераторами, приезжающими в Советский Союз. Он с жаром предложил:
– Борис Леонидович, я привезу к вам итальянцев. Они знают о вашем романе и будут счастливы издать его в Италии.
Костя привез итальянцев к нему на дачу 30 июня 1956 года. Пастернак работал в своем огороде, встретил их в резиновых сапогах и с лопатой в руках. Итальянцы попросили у Пастернака рукопись романа: «Чтобы у Вас не было неприятностей, мы передадим рукопись в Милане издателю коммунисту Фельтринелли». Пастернак написал ему, что будет рад появлению романа в Италии, но предупреждал: «Если его публикация здесь, обещанная многими нашими журналами, задержится и Вы ее опередите, ситуация для меня будет трагически трудной… но мысли рождаются не для того, чтобы их таили или заглушали в себе, но чтобы быть сказанными»[48]48
Строки из письма Пастернака итальянскому издателю.
[Закрыть].
О передаче рукописи за границу пошли слухи. Руководители Союза писателей заволновались, предложили Пастернаку написать в Италию и потребовать рукопись романа обратно, якобы для переделок, так как роман пока еще не совершенен. Он отвечал: «Люди, нравственно разборчивые, никогда не бывают довольны собой, о многом сожалеют, во многом раскаиваются. Единственный повод, по которому мне не в чем раскаиваться в жизни, это роман. Я написал то, что думаю, и по сей день остаюсь при этих мыслях. Может быть, ошибка, что я не утаил его от других. Уверяю вас, я бы его скрыл, если бы он был написан слабее. Но он оказался сильнее моих мечтаний, сила же дается свыше, и таким образом, дальнейшая судьба его не в моей воле. Вмешиваться в нее я не буду. Если правда, которую я знаю, надо искупить страданием, это не ново, и я готов принять любое»[49]49
Из письма Пастернака заведующему отделом культуры ЦК Д.А.Поликарпову.
[Закрыть].
* * *
Эти переговоры, ожидание, полемика и принятие решений совпали по времени с венгерским восстанием осенью 1956 года. Кровавое подавление восстания сказалось на атмосфере во всем мире и в самом Советском Союзе. Хрущев и его соратники поручали организациям и отдельным представителям интеллигенции подписывать письма с одобрением репрессий и осуждением венгерских руководителей, потом эти «воззвания» публиковались в газетах. Нужно было показать всему миру, что народ и интеллигенция полностью поддерживают подавление венгерского свободомыслия.
Боясь гнева властей, многие писатели покорно подписывались. Приехали за подписью и к Пастернаку на дачу. Он не только не подписал, но вскипел и грубо спустил приехавших с лестницы. Это усугубило его вину в глазах правительства. 19 августа Пастернака вызвали в ЦК партии. Он не поехал, сославшись на плохое здоровье.
Заведующий отделом культуры ЦК партии Поликарпов по нескольку раз в день звонил в Союз писателей и настаивал: «Делайте все возможное, чтобы остановить публикацию за границей романа Пастернака».
Павел видел, какая суета поднялась в Союзе и какие страсти кипят в правлении. Секретариат Союза послал телеграмму итальянскому издателю с требованием вернуть рукопись романа, утверждая, что это желание автора. Но рукопись не вернули. Тогда секретарь Союза поэт Алексей Сурков поехал в Милан для личных переговоров. Но он ничего не добился, и роман «Доктор Живаго» был опубликован на итальянском, а потом его опубликовали во Франции, Англии, США, Западной Германии.
Сидя за своим рабочим столом в закутке коридора, Павел наблюдал панику «китов» – секретарей Союза. Они испугались, что их выгонят, исключат из партии, сошлют. И все из-за «этого Пастернака».
Сергей Михалков написал басню про «некий злак, который звался Пастернак». Ненависть к Пастернаку накаливалась. Эти известные и важные люди звонили ему, слали телеграммы, обвиняли в отсутствии патриотизма, в нелюбви к своей стране. Павел удивлялся, до чего ничтожны оказались они в своем страхе перед властью, и вспоминал слова из романа Алексея Толстого «Петр Первый»: «робели не умом, а поротой задницей».
В очередное воскресенье он поехал в Переделкино повидать Пастернака и выразить ему свое сочувствие. Поэт окучивал картошку на огороде. Они сидели на той же скамейке, на которой итальянцам была передана рукопись романа. Пастернак говорил:
– Хорошо, что вы приехали, а не позвонили. Я теперь к телефону отношусь так же, как к проверяемым открыткам, отвечаю невпопад общими фразами: да, нет, все здоровы, чего и вам желаем. Мой роман появился во Франции. Я получаю оттуда личные письма, головокружительные, захватывающие. Все это само по себе целый роман, отдельная жизнь, в которую можно влюбиться. Но быть так далеко от всего этого, зависеть от медлительности и капризов почты, от трудности иностранных языков! Я отвечаю на эти проявления симпатии и интереса по-немецки, по-английски, по-французски. Чтобы ню привлекать внимания почтовой цензуры, прибегаю к маленьким хитростям и пишу бисерным почерком. Наименование романа, издательств и собственные имена я заменяю первыми буквами или русифицирую.
* * *
Осенью Альбер Камю, лауреат Нобелевской премии 1957 года, предложил кандидатуру Пастернака на Нобелевскую премию. Но, согласно правилам, произведение, которое удостаивается номинации, должно быть издано на оригинальном языке страны. А русского издания «Доктора Живаго» так до сих пор и не выходило. Агенты ЦРУ выкрали русскую рукопись в аэропорту, сняли с нее копии, и голландское издательство сумело за три дня напечатать пятьдесят экземпляров на русском.
Секретарь Нобелевского фонда Андерс Эстерлинг 23 октября 1958 года известил Пастернака телеграммой о присуждении премии по литературе с формулировкой: «За выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Название романа в решении не упоминалось из тактических соображений: чтобы не повредить автору в его стране. Пастернак был приглашен в Стокгольм на торжественное вручение премии 10 декабря. Он поблагодарил Шведскую академию и Нобелевский фонд телеграммой: «Бесконечно признателен, тронут, горд, удивлен, смущен».
* * *
Никита Хрущев был по горло занят важными делами, он готовил XXI съезд партии, на котором собирался объявить о полной победе социализма и о переходе к строительству коммунизма. На прием к Хрущеву прорывался Поликарпов, ему нужны были срочные указания. Наконец его впустили на несколько минут:
– Ну, чего там у тебя?
– Никита Сергеевич, писателю Борису Пастернаку присудили в Швеции Нобелевскую премию по литературе.
– Так. За что присудили?
– За роман «Доктор Живаго».
– Хороший роман?
– Дело в том, что у нас, на русском, он не издан. Первыми издали итальянцы, за ними французы, англичане, американцы и западные немцы.
– Как же ты это проморгал?
– Никита Сергеевич, мы нажимали на автора, чтобы он отказался от заграничных изданий и просили иностранные издательства задержать публикацию.
– Мало, значит, нажимали. Ну а ты сам-то читал его роман?
– Читал, некоторые отрывки.
– Ну и как?
– Безыдейный и даже антисоветский, прямо как нож в спину советской власти.
– Что еще ты знаешь об этом Пастернаке?
– Еще вот что, он один из тех евреев, которые отказались подписать письмо писателей в поддержку к событиям в Венгрии.
– Так. Опять эти евреи. А за границей, значит, говоришь, его роман понравился?
Хрущев, конечно, кроме деловых бумаг не читал ничего. Основываясь на чужом, да еще и некомпетентном мнении, он приказал обрушить на автора всенародный гнев. И без паузы и раздумий, без колебаний рубанул, как всегда, с плеча:
– Мы ему покажем кузькину мать. Займись, и построже. Устрой собрание писателей, пусть его выгонят. И в газетах чтобы было народное осуждение. Пусть народ осудит предателя, чтобы тот знал, где раки зимуют[50]50
В своих воспоминаниях, написанных незадолго до смерти, Хрущев признавался, что не читал «Доктора Живаго», и жалел, что зря обрушился на его автора.
[Закрыть].
И бюрократы-писатели обрушили на Пастернака лавину «народного» гнева: в газетах и по радио они провоцировали людей, призывали всячески «осуждать» и «обличать». А роман не был официально издан в СССР еще тридцать лет, и самиздатовских копий, разумеется, никто из этих писателей не читал.
* * *
Радость Пастернака из-за получения Нобелевской премии продолжалась всего одну ночь. На следующее утро к нему явился сосед и старый друг Константин Федин, первый секретарь Союза писателей. Пастернак встретил его с улыбкой, ожидая дружеского поздравления. Но Федин строго заявил:
– Вы должны отказаться от премии. Срочно посылайте телеграмму в Стокгольм. Иначе будут большие неприятности и серьезные последствия. Прямо завтра против вас начнется кампания в газетах.
Пастернак был обескуражен, он считал Федина другом, знал, что роман ему нравился, но теперь тот разговаривал с ним как официальное лицо, облеченное высшими полномочиями.
Пастернак ответил:
– Ничто не заставит меня отказаться от оказанной мне чести и стать неблагодарным обманщиком в глазах Нобелевского фонда. К тому же я уже ответил им, поблагодарив за честь.