Текст книги "Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 45 страниц)
Это случилось вскоре после нашего разговора с Микешей. Как-то ночью, когда я спал крепким молодым сном, я почувствовал, что кто-то тормошит меня.
– Вставай ино, Володимер. Вставай… Приехали за тобой, – говорил мой хозяин.
Я раскрыл глаза, но долго не мог сообразить, в чем дело. В избе ярко горела лучина. У стола стояли два жандарма в походной форме, с шашками и револьверами. Моя маленькая приятельница проснулась и смотрела на них широко открытыми испуганными глазками. Хозяйка слезла на пол и с серьезным, печальным лицом возилась с чем-то у печки, чтобы что-нибудь делать.
Жандармы оказались из Вятки. Один из них, очевидно «старшой», предъявил мне предписание: доставить немедленно политического ссыльного такого-то в губернский город. Он был заметно пьян и вел себя развязно и грубо.
– Покажите свои вещи и бумаги. Я произведу обыск.
Я посмотрел в предписание. Там ничего об обыске не говорилось.
– Вы умеете читать? – спросил я у старшого.
– Я унтер-офицер, – заявил он надменно.
– Так посмотрите предписание. Где тут сказано об обыске?
– Ваше дело не рассуждать! – И он двинулся к моему ящику.
– Постойте, – остановил я его. – Вам известно, что при обыске должны по закону присутствовать понятые. Слушай, друг, – обратился я к хозяину. – Сбегай, пожалуйста, к Филенку, к Гавриным, еще к кому-нибудь из соседей и зови их сюда. А до прибытия понятых, – обратился я к жандармам, – не смейте трогать мои вещи.
Хозяин тотчас же убежал исполнять мою просьбу или мое распоряжение, и через четверть часа в мою избу стали входить один за другим рослые и неприветливые починовцы. Угрюмой толпой они сгрудились у порога, глядя выжидающе на меня и на жандармов. У меня были свои причины действовать таким образом. Кроме постоянной склонности не уступать незаконным притязаниям, я вспомнил, что в моих бумагах есть начатое письмо к брату, не назначенное для полицейского просмотра, а в заметках о починковской жизни тоже есть кое-что, что не надо было читать администрации. Когда в избе набралось достаточно народа, я обратился к мужикам и сказал:
– Ну, добрые люди, приходится мне от вас уезжать… Не поминайте лихом.
– Чё лихом поминать, – сказал кто-то из знакомых мужиков. – Жил не худо…
– Теперь еще вот что: за мной приехали вот эти люди. Это жандармы. Один из них, вы видите, пьян. Он хочет непременно сделать у меня обыск и читать мои бумаги. Но в предписании нет никакого распоряжения об обыске… Вот слушайте.
Я прочел бумагу.
– Так вот, если он будет упрямиться, я составлю протокол, а вы дадите руки…
– Для чё не дать, – сказал тот же мой знакомый. Жандармы сильно присмирели. Младший из них, которого я впоследствии описал в одном из своих очерков, человек более разумный и умеренный, отозвал старшого и стал что-то говорить ему. Тот сдался.
– Не надо понятых, господин. Обыска делать не станем.
Дорогой этот младший жандарм признавался мне, что эти починки в темных лесах и вид этих угрюмых людей, так охотно исполнявших мои распоряжения, нагнал на них сильную робость, хотя… весь секрет был в моем уверенном тоне, и если бы они сами держались увереннее, то еще неизвестно, кого бы послушались эти робкие люди.
– Ну вот, так бы сразу, – сказал я и опять обратился к починовцам: – Так как жандармы отказываются от своего незаконного требования, то вам больше делать тут нечего. Спасибо, что пришли. Теперь прощайте. Скажите Федоту Лазареву, Несецкому, Гавриным и Микеше, что меня увезли в Вятку, а может быть, и дальше, и что я им кланяюсь.
– Дай бог счастливо, – послышалось в толпе, и, тесно столпившись у порога, мужики ушли один за другим, а я принялся укладываться. Старшой захрапел в углу, младший вышел зачем-то к саням, и я успел передать хозяевам кое-что неудобное для полицейских глаз. Хозяева были искренно опечалены. На глазах у хозяйки виднелись слезы, когда я на прощание поцеловал ее маленькую дочку.
Наконец мы вышли. Ночь была тихая, темная. С противоположной стороны Камы несся знакомый мне протяжный шум бора. Старшой подошел к повозке, порылся в ней и приставил ко рту бутылку. Послышалось бульканье водки, и он тотчас же завалился в сани. Младший предупредительно расчистил мне место и сам сел напротив, на козлы. Сани спустились на Каму и поползли меж стен бора.
– Ты знаешь дорогу? – спросил я у ямщика.
– Бывал со старшиной и урядником.
– Поезжай через Дураненков двор.
– Ладно.
Рядом со мной храпел старшой. Другой жандарм, сидя, клевал носом на облучке. Я не дремал: меня обступили недавние воспоминания. Вот, с берега направо, глядят темные окна Молосных. Вот часовня Фрола-Лавра и чуть видная лесина, перед которой «черемиця» кадит и поет молебны… А вот на берегу темные постройки Дураненкова починка.
– Стой тут, – сказал я ямщику и, не дав жандармам очнуться, выскочил из саней. Ко мне сразу кинулись Дураненковы собаки, но, признав знакомого, обратили свою ярость на младшего жандарма, который выскочил за мною.
– Сидите в санях, – крикнул я, видя, как он обороняется от собак шашкой, а сам быстро взбежал на крыльцо и повернул в темный проход, который вел к зимней избе Дураненка – жилищу Улановской.
– Кто тут? – спросила девушка испуганным голосом.
Я наскоро объяснил, в чем дело, и успел сунуть ей некоторые бумаги и, помнится, письмо к брату. Она зажгла свечу, и мы обменялись торопливыми словами: ее предчувствия исполнились, и ей, бедняге, приходится опять оставаться одной.
Между тем младший жандарм решил не отставать от меня и пошел теми же переходами. Не зная их как следует, он провалился в люк, куда кидают корм скоту, и застрял в нем со своей шашкой и револьвером. Я вышел к нему со свечкой и помог ему выбраться. Он очень обрадовался, видя, что приключение окончилось для него благополучно, и не мешал нам с Улановской переговорить на прощание. Затем мы горячо, по-товарищески обнялись с искренно опечаленной девушкой, и я вышел. Старшой беспечно храпел в санях, ничего не подозревая о тревоге товарища.
Дальнейший путь, к великой радости младшего жандарма, обошелся без приключений. Мы ехали то по льду Камы и ее стариц, то пересекая реку и углубляясь в леса. Надо мной, как призраки, проплывали то вершины сосен, то туманные облака на небе. В моем расколыхавшемся воображении проходили, как эти облака, картины, места и люди, которых я оставлял позади себя…
А что ждало меня впереди? Я был молод, здоров и силен, и мое воображение стремилось навстречу туманному, неизвестному, на все же, казалось, заманчивому будущему. Под эти мысли и под ровный скрип полозьев я незаметно заснул.
Я очнулся ясным зимним утром, пропустив перепряжку в Афанасьевском или Бисерове. Наши сани подымались на возвышенный берег реки по довольно крутому взъезду. Мы переехали через Вятку. Впрочем, не помню теперь, была ли это Вятка или другая река или речка. Но когда я оглянулся с высокого берега, за нами внизу широко и далеко расстилалось море «черни» – лиственных лесов, какими я ехал в Починки… Был уже день… Увалы, холмы уходили вдаль, меняя цвета и оттенки. Я старался угадать среди них далекие Березовские Починки на верхней Старице, где мне в такое короткое время пришлось пережить столько ярких впечатлений. Но угадать их в этом сплошном море лесов было трудно…
В Вятке мы остановились – иначе сказать, Меня отвезли из канцелярии губернатора в тюрьму. Место мне было знакомое: здесь мы с братом, по пути в Глазов, провели около недели. Смотритель, довольно добродушный и неглупый старик, предупреждал нас тогда, что Глазов – страшная глушь, и теперь с удивлением узнал, что я попадаю к нему из Березовских Починков… О Починках в Вятке слышали, и ко мне в тюрьму нарочно приходили два чиновника губернского правления, пожелавшие увидеть человека, побывавшего в знаменитых Починках. У меня не было особенной охоты удовлетворять их любопытство. На мой вопрос, обращенный к полицеймейстеру, крупному, хорошо упитанному субъекту, – за что я содержусь в вятской тюрьме, он ответил дипломатично, что меня, вероятно, решили перевести в губернский город, но сейчас губернатор в отъезде, и мне придется подождать его приезда. Это была, конечно, явная ложь, и я засмеялся прямо ему в лицо.
Дни шли за днями, губернатор не приезжал. В один холодный день, когда снаружи в окна тюрьмы глядел слепой зимний туман, смотритель сообщил мне, что сегодня тюрьму посетит прокурор (или товарищ прокурора, теперь не помню). Я выразил желание повидать его.
– Он все равно зайдет к вам, так как будет обходить все камеры, но… – И умный старик улыбнулся, давая мне понять, что мое обращение к «представителю закона» будет напрасно. Я в этом, пожалуй, не заблуждался, но все-таки пожелал предложить ему свой вопрос.
Дверь моей камеры широко распахнулась, и на пороге появился «представитель прокурорского надзора». Это был молодой еще человек, очевидно из какого-то «привилегированного» заведения, вероятно лицеист. Черты лица его были тонки и изнеженны. Он был одет в пальто и глубоких калошах, а шея его была повязана большим шарфом. Казалось, этот молодой человек не просто обходит помещение, где живут сотни людей, а только старается пройти, по возможности не запачкавшись, по какому-то грязному месту. Войдя в мою камеру, он тотчас же скользнул поверхностным взглядом по стенам и потолку.
– Господин товарищ прокурора, – сказал я, – я имею заявление.
Взгляд молодого человека с потолка прошел на меня, и он вежливо сказал:
– Я слушаю.
– Если не ошибаюсь, существует закон, по которому арестуемым должно быть в трехдневный срок сообщено о причинах ареста.
– Совершенно верно.
– И на лицах прокурорского надзора лежит обязанность следить, чтобы этот закон не оставался мертвой буквой.
– Да.
– И даже своею властью освобождать заключенных, если закон нарушен. Я сижу в тюрьме уже вторую неделю, и единственная причина этого, как мне в присутствии смотрителя заявил полицеймейстер, та, что из города уехал губернатор.
Молодой человек с вопросительным взглядом повернулся к смотрителю. Тот вытянулся по-военному и ответил:
– В административном порядке-с…
Эти два слова произвели на молодого юриста действие электрической искры. Он сразу задвигался и стал отступать к дверям, двигаясь спиной вперед и говоря в то же время:
– Извините… но… тут я ничего, нич-чего не могу сделать…
– Значит, – усмехнулся я, – достаточно написать на двери мелом «в административном порядке», и действие данной статьи закона прекращается. Можно держать человека сколько угодно.
– Нич-чего не могу сделать, – сказал прокурор, уже стоя на пороге, и с этими словами исчез со своими шарфами и калошами. Смотритель глядел на эту сцену со своей умной улыбкой.
Наконец за мной явились жандармы. Это были те самые, которые привезли меня из Починок, – один вежливый и довольно приятный, другой грубый и пьяный. Мы поехали с ними тем же путем, каким в прошлом году ехали с братом, и останавливались на тех же станциях. На печках и косяках я встречал надписи, сделанные тогда. Встречалось, между прочим, и имя Клавдии Мурашкинцевой. На меня пахнуло недавним прошлым. Тогда были чудные весенние дни… Ехали мы из тюрьмы, и даже ссылка казалась нам выходом на свободу… Вспомнились мне тогдашние хороводы, песни… Теперь я ехал навстречу, вероятно, новой тюрьме… Те, кому пришлось бывать в подобных обстоятельствах, вспомнят, наверное, то особенное чувство, которое вызывают в душе такие напоминания о прошлом, в виде какой-нибудь надписи на стене, которую прочитываешь в пути…
Местами ямщики или почтовые писаря узнавали меня и порой спрашивали: «Вы тогда ехали вдвоем. Два брата, похожие друг на друга… А где же теперь твой брат?»
В одном месте нас повез молодой веселый парень, который тогда очень восхищался пением Мурашкинцевой. Он, очевидно, тоже узнал меня и все поворачивался, как будто собираясь сказать что-то. Но его, очевидно, останавливал суровый вид старшого. Наконец, пустив лошадей легкой рысцою по ровной дороге, он не выдержал. Скручивая папиросу, он повернулся на козлах и сказал:
– Слышь… А без тебя там еще подбавили!..
Видя мой недоумевающий вопросительный взгляд, он лукаво подмигнул мне и пояснил:
– Царской-от дворец… вконец, братец, нарушили.
Пьяный старшой очнулся от дремоты и заворочался.
– Что так-кое?.. Ты как можешь!..
Ямщик еще раз подмигнул мне и повернулся к лошадям.
Так я узнал на костромской дороге о взрыве царского дворца, произведенном Халтуриным. Ямщик говорил веселым, но, в сущности, безразличным тоном. Тебе, дескать, интересно, а мне наплевать… На меня опять пахнуло починковским безразличием…
Однако чем более мы подвигались к юго-западу, оставляя за собой костромские леса и трущобы, продолжение вятских трущоб, – тем более я чувствовал, как кончается это безразличие. На станциях под Костромой уже слышались разговоры о Лорис-Меликове, о данных ему царем особых полномочиях, о покушении на него со стороны Млодецкого. В одном месте станционный писарь, молодой и толковый отставной солдат, рассказывал жандармам о Лорис-Меликове, под начальством которого он служил на Кавказе. Его отзывы были проникнуты восторгом и… политикой. В его речах слышалось осуждение террористических покушений. Он посматривал при этом на меня, но удержался от прямых намеков. Такие разговоры то и дело звучали в моих ушах и на других станциях. Через Кострому мы проехали утром, не останавливаясь. Было как раз 19 февраля, день царского юбилея. Толковали о «царе-освободителе», об уничтожении крепостного права, о взрывах на железной дороге и во дворце… Казалось, починковское равнодушие осталось далеко позади. Все, что мне приходилось слышать теперь, было проникнуто верноподданством и недоуменным осуждением таинственных людей, неведомо из-за чего посягающих на царя и на власти… Процесс, уже закончившийся в душах Санниковых, Кузьминых и Богданов, – еще не начинался в широких массах, ожидавших всего от царской милости. Говорили о каком-то особенном манифесте, который должен был выйти, а теперь уже, наверное, вышел в день царского юбилея.
Через несколько дней в газетах стали появляться известия, что день юбилея далеко не везде обошелся спокойно. В Петербурге на Невском проспекте кучки рабочих задирали интеллигентных людей и даже кое-где избивали их. То же повторилось в некоторых других местах, особенно в Саратове. А в одном из уездов, помнится, Тверской губернии среди крестьян распространились волнующие слухи, «что господа стремятся извести царя». Под «господами» тут разумелись все представители правящих классов, и в одном месте толпа крестьян долго гналась за исправником, проезжавшим мимо какого-то села с колокольцами. Звон колокольцев почему-то на этот раз возмутил крестьян: начальство, дескать, радуется, в то время как на царя то и дело производятся покушения. Впрочем, газеты об этих случаях писали лишь вскользь, и причины остались невыясненными.
Мне лично в моем пути не пришлось наблюдать таких проявлений своеобразной преданности царю. Но когда я, под вечер 19 февраля, подъезжал к Ярославлю на тройке, запряженной в крытый возок, то впереди меня весь горизонт пылал огромным заревом, кидавшим отсвет на волжские снега. Навстречу нам, а еще более в обгонку, ехали сани, в которых жители сел стремились в город, чтобы посмотреть царский праздник. Я открыл окно возка и старался прислушаться к обрывкам разговоров. Это удавалось плохо, но все же у меня было ощущение, что на этой волжской дороге, а вероятно, и в приволжских селах, как это зарево, стоит теперь торжественное настроение царского праздника и не остывшей еще благодарности к царю-освободителю.
Россия была тогда еще очень далека от оппозиционного настроения свободолюбивой интеллигенции. И все-таки было здесь что-то, что делало мне это настроение более близким, чем тупое равнодушие лесной стороны. Здесь был уже интерес к тем же вопросам, которые занимали и нас. Пусть это интерес враждебный, но все-таки хоть общая почва для спора…
Мне теперь часто вспоминается этот далекий вечер. Над умами народа стояло, как это зарево вверху, фантастическое представление о царях, непрестанно пекущихся о народном, и главным образом крестьянском, благе… Нужно было еще почти три десятилетия и усилия трех царей, объявивших своей программой после освобождения полный застой и остановку жизни великой страны, чтобы разрушить в русском народе эту легенду о царской власти. Я оставил за собой начало этого процесса в душах ссыльных ходоков, которых деревня посылала к царю с наивными ожиданиями. И их история знаменовала разочарование в царской власти, постепенно просачивавшееся в народные массы.
XVI. В Москве. – Шпион. – Разговоры о Лорис-Меликове. – Веселый жандарм и его догадки. – Приезд в Вышний ВолочекИз Ярославля по железной дороге меня привезли в Москву, и опять я попал в ту же Басманную часть, в которой успел побывать уже два раза… Я, конечно, тотчас же попытался перестукаться с соседями, чтобы узнать новости. По одну сторону сидел некто Устимович, украинец, кажется заподозренный в сепаратизме. Но едва я вступил с ним в разговор через стенку, его куда-то увели. Пришлось обратиться к другой стенке. Тут сосед не ответил мне обычным стуком, а только постепенными ударами кулака показал направление к печке. Оказалось, что почему-то тут жестяная труба, соединявшая печи двух камер, испорчена и в нее можно разговаривать без стука. Тотчас же в нее послышался громкий шепот:
– Кто вы?.. Когда вас арестовали?.. – И так далее. Я, в свою очередь, предложил такие же вопросы собеседнику. Но он, не ответив, спросил меня торопливо:
– Не знаете ли вы Гартмана? Очень бы нужно сообщить ему важные для него известия. Где он скрывается?
– А кто такой этот Гартман?
– Ну разве вы не знаете! – сказал он с разочарованием и недоверием.
– Но ведь меня только что привезли из Вятки…
– Ну, может, знали раньше… Может, укажете мне его близких знакомых. Мне вы можете вполне доверять…
– Да кто же все-таки этот Гартман?..
– Он произвел взрыв на железной дороге, и очень важно сообщить ему кое-что. Понимаете…
Я понял: со мной рядом сидел, очевидно, шпион. Неужели его посадили нарочно для меня?.. В это время в трубу я услышал покашливание и шаги. В камере, очевидно, был еще кто-то.
– Кто еще с вами? – спросил я.
– Так это… другой, тоже политический. – Он понизил голос до шепота и прибавил: – Бедняга помешался.
В это время мою камеру отперли, и служитель пригласил меня выйти. Я вышел в коридор и очутился среди настоящей сутолоки. В коридоре было несколько человек: кого-то уводили, кого-то приводили, ключник бегал с ключами. Это, очевидно, он выпустил меня, но затем не обращал на меня внимания. Не зная, в чем дело, я подошел к двери другого моего соседа. Устимович был уже тут. Подойдя к своему окошечку и оглядев меня, он сказал:
– Ого, какой у вас дикий вид!.. За одну такую наружность могли бы арестовать на улице.
Я действительно все время пребывания в Починках не стриг волос. Баня у Гаври была черная: копоть висела хлопьями, и мыться в ней было трудно: белье пачкалось в саже. Копоть черной избы въелась в поры моей кожи, и действительно вид у меня был совершенно дикий. Я, в свою очередь, оглядел Устимовича. Это был человек лет тридцати, с приятным, спокойным лицом и заметным украинским выговором.
– Кстати, – сказал он. – Имейте в виду, что рядом с вами сидит сыщик-доброволец. Это какой-то кавалерийский юнкер, подделавший вексель тетушки. Об нем производится дело, которое, по-видимому, замнут… Он уже на свободе, но его посадили сюда нарочно: случилась большая кража, наделавшая много шума, и его подсадили к одному из предполагаемых участников…
В это время ключник торопливо подбежал ко мне.
– Ваша фамилия? – спросил он у меня с тревогой. Я назвался. Он открыл опять мою камеру и, сказав мне «пожалуйте», тотчас опять захлопнул дверь.
– Где тут Ивашов? (за точность фамилии не ручаюсь), – спросил он|громко в коридоре.
– Я, я Иванов! – ответил мой сосед. Замок щелкнул, и сосед вышел. Я с любопытством взглянул на него: невзрачная фигура в штатском платье с неприятным и ничтожным лицом. Он весело ушел «на волю», а я заговорил с оставшимся соседом.
– Вы политический? – спросил я.
– Врет он, – ответил мне сиплый, как будто с перепою, молодой голос и тотчас же прибавил с подкупающей откровенностью: – Я – жулик.
Он с некоторой гордостью рассказал о громкой краже, «о которой даже писали в газетах», и затем сказал:
– Подсыпается тоже… дурака нашел. Я вам нарочно кашлял, чтобы вы ему не верили…
На следующий день за мной явились два жандарма и повезли на Николаевский вокзал. Вагон третьего класса был тесно набит пассажирами. Я сел на лавочке среди публики. Один из провожатых сел рядом, другой – напротив. Рядом с нами за узким проходом сидел какой-то благообразный молодой человек в русском полушубке, покрытом тонким серым сукном, и в высокой барашковой шапке. В его наружности было что-то аристократическое: член какого-то благородного семейства, временно вынужденный ехать в третьем классе… Против него сидел худощавый и даже тщедушный господин с нервным и желчным лицом, то и дело заговаривавший с своим визави, а рядом с ним – выпивший купец. Господин оказался техником из Саратова, ехавшим по делам в Петербург. Эти три человека говорили о последних событиях, о состоявшемся назначении Лорис-Меликова, о выстреле и казни Млодецкого. Говорил больше техник. Аристократический молодой человек отвечал сдержанно. Купец вмешивался громко и экспансивно, вовлекая в разговор остальную, по большей части серую, публику. Вскоре поезд тронулся, и разговор стал общим. Говорили о событиях, по большей части осуждая революционеров. На одной из близких станций купец собрался уходить и перед уходом кинул собеседникам лукавую реплику:
– Ну все-таки, господа милостивые, позвольте мне сказать: все это от ученых людей происходит, вот как вы, к примеру, а не от нас, вахлаков необразованных. Так ли я говорю? – сказал он, оглядываясь на серых слушателей.
Серая публика, очевидно, была – на его стороне. Раздался сочувственный смех и шуточки. Техник и его собеседник, очевидно, почувствовали себя неловко. Когда купец ушел, техник заговорил тише:
– Да, вот каковы суждения толпы!.. Нет, как хотите, нельзя не признать: устарел государь. Не тот уже, что был прежде… Будь он тот же, что был смолоду, непременно бы дал (он несколько понизил голос), дал бы непременно кон-сти-туцию… Написал бы: «Быть по сему» – и кончено! Разумеется, разные негодяи, которые кидают бомбы, этим бы не удовлетворились. Но все просвещенные люди, как вы, я… – Он пытливо посмотрел на меня и благосклонно прибавил – Вероятно, вот они приветствовали бы новую реформу, и все вошло бы в колею. Как вы полагаете?
Аристократический господин приподнял брови: видимо, он считал разговор не совсем уместным. Техник переменил тему:
– Позвольте спросить: вы зачем изволите ехать в столицу?..
– Не знаю точно. Дядя зовет зачем-то.
– А… Иван Степанович N (он назвал фамилию, довольно известную в чиновничьих сферах).
– Да… Там, по-видимому, наклевывается место… в верховно-уголовной комиссии при Лорис-Меликове…
Техник почтительно замолчал. Очевидно, еще не выяснилось вполне, какого курса будет держаться Лорис-Меликов. Я жадно слушал эти разговоры, и мне казалось после вятской глуши, что я очутился среди настоящего кипения политических мнений… Вскоре, однако, разговоры стали стихать, публика редела. К моим провожатым подошел из другого вагона молодой жандарм, очень развязный, выпивший и веселый. Он ехал домой в отпуск, очень гордился своей службой писаря в жандармском управлении и новыми сапогами, которыми намеревался пощеголять в деревне. Когда кондуктор стал штемпелевать билеты, он без церемонии взглянул на них и радостно свистнул:
– Вышний Волочек!.. Так это вас, господин, везут в централ…
Только тут я узнал, что меня везут из Вятской губернии в Вышний Волочек. Зачем?.. Веселый жандарм, заметив на моем лице выражение сомнения, прибавил тем же радостным тоном:
– В централ!.. Это уж верно. Не извольте беспокоиться: я уж эти дела знаю. В централ – и кончено!
По-видимому, это была полная нелепость. В центрально-каторжную тюрьму нельзя было попасть без суда. Но – пути русской жизни неисповедимы. Лорис-Меликов получил какие-то экстренные полномочия, и, может быть, наша жизнь докатилась уже до центрально-каторжных тюрем в административном порядке.
Нельзя сказать, чтобы у меня было весело на душе, когда уже темным ранним вечером мы ехали с вышневолоцкого вокзала куда-то довольно далеко за город. Была оттепель. Небо затянуло густыми низкими тучами, скрывшими звезды. Такие же тучи затянули мое, вообще довольно бодрое, настроение. Извозчик свернул с шоссе и подъехал к тюремной ограде; ветер шевелил и качал висевший над широкими воротами фонарь. За стеной едва виднелось двухэтажное здание тюрьмы, в котором тускло светились несколько окон. После обычных формальностей нас ввели в ограду, а затем – в тюремную контору, которая показалась мне какой-то мрачной мурьей. Здесь мне предложили раздеться, убрали мое платье и сапоги, а мне дали арестантские коты, бушлат, штаны и шапку без козырька. На спине бушлата были черные буквы «В.П.Т». Обращение служителей, особенно одного, по-видимому старшего, было грубо и неприветливо. Он предложил мне подождать, пока придет смотритель. Я сел на свободный стул. Служитель посмотрел на меня пристальным неодобрительным взглядом, как будто осуждая эту вольность…
Наконец дверь конторы отворилась, и, сильно согнувшись, в контору вошел человек огромного роста, с очень крупными чертами лица, который в тогдашнем моем настроении показался мне гориллой. Он сел за стол и сразу же приступил к осмотру моего чемодана и ящика. Увидев рукописи, он с интересом стал их просматривать. Какой-то листок, написанный очень мелко, обратил, по-видимому, его особенное внимание. Брови его сдвинулись.
И вдруг огромное лицо поднялось от стола, и на меня взглянули добрые глаза, полные какого-то наивного участия.
– Что это? – сказал он, покрывая листок своей огромной ладонью. – Г'опот на жизнь?
Я посмотрев на него с недоумением.
– Г'опот на жизнь, – повторил он. – У многих, знаете, встг'ечается г'опот на жизнь…
– Нет, господин смотритель, – ответил я, улыбаясь. – Никакого ропота тут нет…
– А я думал: непременно г'опот… Ну, добг'о пожаловать. Пойдем…
И он повел меня в здание тюрьмы. Через минуту я был в большой камере, где меня встретили новые товарищи, жильцы не центрально-каторжной, а только Вышневолоцкой политической тюрьмы, что и значилось теперь у меня на спине в виде трех букв «В.П.Т.».
В камере, куда я попал, было уже человек пять. Первым подошел ко мне молодой человек с очевидной военной выправкой и, шаркнув так, как будто на нем были сапоги со шпорами, отрекомендовался:
– Прапорщик Верещагин.
– Кожухов, – сказал за ним старообразный коренастый молодой человек, похожий на плохо выбритого консисторского чиновника.
– Волохов Петр Михайлович.
Волохов был сильный брюнет с довольно тонкими чертами лица.
– Дорошенко, – произнес совсем юный молодой человек, похожий на гимназиста.
– Иванайн…
Фамилия Волохова напоминала мне два рассказа, недавно напечатанные в «Отечественных записках»: «История одной газеты» и «Панфил Панфилыч». Многие думали, что на литературном горизонте появилась новая звезда. На мой вопрос Волохов ответил просто:
– Да, тот самый.
Иванайн оказался тем финном-рабочим, которого Денисюк, смотритель Спасской части, бил по щекам, за что получил угрозу от революционеров. Дорошенко тоже был моим соседом по Спасской части. Когда он подошел к глазку в дверях и стал на весь коридор оглашать привезенные мною новости, я сразу узнал звонкий голос юноши, распевавший кощунственные ектений, о котором отец-генерал разговаривал с Денисюком. Теперь в нем не было заметно никаких признаков умственного расстройства… Он старался выражаться поизящнее и фамилию Лорис-Меликова произносил на французский лад: Лёрис-Мэликоф…
Таким образом, в В.П.Т. я сразу встретил знакомых.