Текст книги "Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 45 страниц)
Владимир Галактионович Короленко *
Черты автобиографии
Родился 15 июля 1853 года в Житомире, городе с смешанным русско-польско-украинским населением, в семье тоже смешанной национальности: дед и отец, русские чиновники украинского происхождения, были женаты на польках. Учился первоначально в Житомирской гимназии, потом, с переводом отца по службе, перешел в Ровенскую реальную гимназию, которую и окончил с серебряной медалью, но без права поступить в университет. Мечтой его с ранних лет было писательство и адвокатура.
В 1871 году поступил в Технологический институт, но два года прошли в борьбе с нуждой и в плохо оплачиваемой работе. Занимался раскраской ботанических атласов, чертежами и корректурой. На третий год бросил Петербург и поступил в Петровскую академию. Учился изрядно, но в 1876 году за подачу «коллективного заявления студентов» в числе трех депутатов исключен из академии и выслан административно сначала в Вологодскую губернию, потом – под надзор полиции в Кронштадт.
Через год вернулся в Петербург, куда за ним и его семьей последовала прочная репутация «неблагонадежности». При всяком более или менее выдающемся событии полиция считала необходимым произвести в семье высылавшегося студента «внезапные обыски». Хотя при этом ни разу ничего особенно предосудительного не находилось, но по тогдашним (а может быть, и теперешним?) полицейским взглядам, большое количество хотя бы и безрезультатных обысков означало (пропорционально) большую степень неблагонадежности. На этом достаточном основании в феврале 1879 года по настоянию пом<ощника> градоначальника Фурсова все мужчины «неблагонадежной семьи» были арестованы и высланы в разные места европейской России и Сибири, а семья была разметана по свету. На все настойчивые запросы К<ороленко> о причинах столь серьезной меры получался стереотипный ответ: «За политическую неблагонадежность». – «В каких поступках оная проявилась?» – «Это государственная тайна».
Нет никакого сомнения, что в основе высылки лежали ложные доносы «агентов» и совершенный вздор. Впоследствии, уже в 90-х годах, К<ороленко> имел удовольствие услышать от директора департамента полиции Зволянского подтверждение этого – правда, в форме очень мягкой: «печальное недоразумение»… «Но ведь ваш образ мыслей… и теперь…» – прибавил Зволянский в виде ultima ratio [13]13
Последний довод, решающий довод (лат.). – Ред.
[Закрыть]. «Образ мыслей» действительно был, и притом, с полицейской точки зрения, вполне предосудительный. Как и большинство тогдашней молодежи, К<ороленко> и его близкие не питали ни малейшего уважения к существующему политическому строю, основанному на полицейском всемогуществе и произволе, и к строю социальному, покоящемуся на неравенстве и привилегиях. Он готов был содействовать перемене этого строя на лучший. Что касается средств для этого коренного улучшения, то они были идеалистичны и туманны. Мы думали, что у дверей грядущей русской истории уже стучится великий незнакомец, называемый русским народом, который придет и скажет свое решающее слово. В те годы Достоевский сказал над могилой Некрасова: «Некрасов был последний народный поэт из господ. Теперь уже придет поэт из народа, и поэзия станет новая». Мы расширяли это пророчество. Все творчество жизни перейдет к народу, и станет «новое небо и новая земля». Социальный и политический мир завертится на новой оси. Роль интеллигенции при этом является, думали мы, чисто служебной. В этот период К<ороленко> перестал одно время мечтать о литературе – «не стоит… Все будет новое». Это было уничижение мысли и вместе… необыкновенная ее самонадеянность: у народа есть вещее слово… Но заставить его сказать это слово должна была зеленая молодежь. И она же вперед угадывала его общий смысл: свобода!
Молодежь того поколения готовилась к торжественному историческому моменту. Предстояла трудная задача – совлечь ветхого человека и слиться с трудовой массой. Трудно сказать, как удалось бы осуществить эту задачу К<ороленко> и его друзьям, но в это время подоспело всеразрешающее административное вмешательство. В 1879 году К<ороленк>а и его брата экспортировали из Петербурга в двух каретах, по сторонам которых скакали конные жандармы. Зятя еще раньше выслали в Сибирь. В это время К(ороленко) думал с гордой надеждой, что «это уже ненадолго»…
Ссылка продолжалась 6 лет. К<ороленко) приобрел репутацию «беспокойного человека», благодаря главным образом совершенно легальной борьбе с «административным порядком». Вследствие этого его постоянно переводили с места на место. Глазов, потом глухие лесные дебри Вятской губернии, потом высылка в Сибирь, возвращение во время Лорис-Меликова в Пермь и вторичная высылка в Сибирь, в Якутскую область. Короленко) – молодой и здоровый – относился к этим приключениям с веселой философией: они дали ему возможность увидеть самые глубины народной жизни и стать с народом в отношения полного равенства: в ссылке он по зимам шил сапоги; летом вместе с товарищами пахал землю. Казалось, сбылась мечта его юности. «В народ» он был доставлен на казенный счет.
Вначале он еще жадно вслушивался, ожидая услышать в дебрях «вещее народное слово». Под конец идеалистический туман рассеялся. Осталось уважение к человеку в народе, как и вне его. Выросло уважение к интеллигентной мысли, и мечта о литературе возродилась с новой силой…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В.Г. Короленко *
Родился в 1853 году, в Житомире, Волынской губернии. Население Волыни смешанное: крестьяне по большей части малороссы; помещики и городское население в большинстве поляки и частию русские. Затем много евреев. Семья, в которой родился Короленко, тоже была смешанная: мать – полька, отец – чиновник из украинцев. Учился сначала в частном пансионе, потом поступил в гимназию, в гор. Житомире, откуда вследствие перевода отца перешел в Ровенскую реальную гимназию. Школьные годы описаны в недавно вышедшей «Истории моего современника». По окончании курса поступил в 1873 г<оду> в Петербургский) технологический институт; в 1873 г<оду> перешел в московскую Петровскую земледельческую и лесную академию. В 1876 году, во время студенческих беспорядков, как депутат, избранный товарищами для подачи коллективного заявления, был выслан сначала в Вологодскую губернию, откуда возвращен в Кронштадт (где в то время жила его мать) под надзор полиции. По прошествии года переселился в Петербург, где вместе с братьями зарабатывал средства к жизни разными свободными профессиями: уроками, рисованием и главным образом корректурой.
В 1879 году все братья были арестованы и Вл. Короленко с младшим братом высланы без объяснения причин в гор. Глазов, Вятской губернии. Отсюда начались продолжительные ссыльные скитания: из Глазова, как человек беспокойный, Вл. Короленко выслан сначала в лесную глушь на верховья реки Камы, а затем, по проделке местного начальства, до сих пор еще вполне не выясненной, – арестован, просидел полгода в вышневолоцкой тюрьме и весной 1880 года выслан в Сибирь, опять без объяснения причин. Случайно, уже в дороге, удалось узнать, что он высылается в Якутскую область якобы за побег с места первоначальной ссылки. Такого побега, впрочем, он никогда не совершал.
Это было время «диктатуры» гр<афа> Лорис-Меликова. Начинались смягчения репрессий, многие ссыльные возвращались из места ссылки, и Короленко вместе с десятью товарищами сначала остановлен в Томске, а затем препровожден в Пермь, где все-таки отдан под надзор полиции, без права выезда. Здесь его застало трагическое событие 1 марта 1881 года, когда был убит Александр П. Репрессии усилились. Начиналась глухая реакция, отметившая собой все царствование Александра III и подготовившая потрясения, из которых и теперь еще не вышла Россия. При перемене царствования у ссыльных потребовали особой присяги. Короленко подал пермскому губернатору заявление, в котором, изложив то, что испытал сам и что видел во время своих скитаний по тюрьмам, отказался принести присягу беззаконному порядку, поставившему его без суда в положение лишенного гражданских прав… За это он был вновь арестован и отправлен на этот раз в Якутскую область, которой избег год назад.
Среди якутов Короленко пробыл еще три года. В 1885 году он вернулся в Россию, в Нижний Новгород, где сошлась вся семья, раскиданная по свету тем же административным порядком. Здесь в первые же дни его опять арестовали по «новому недоразумению», которое вскоре рассеялось. Это был последний арест Короленко, но и до самого последнего времени администрация не оставляет его своим вниманием, и в газетах нередко встречаются известия о безрезультатных обысках в квартире писателя.
Писать начал в 1879 году в журнале «Слово». Высылка в Якутскую область на время прекратила его писательскую карьеру – три года он занимался земледелием, а по зимам сапожным ремеслом. По возвращении дебютировал вновь рассказом «Сон Макара», помещенным в журнале «Русская мысль» (март 1885 года). Живя в Нижнем, много работал в приволжской и столичной печати в качестве корреспондента и публициста, интересуясь главным образом правовыми вопросами местной жизни. Эта его работа, всегда неприятная местной администрации, и способствует поддержке его неблагонадежной репутации в глазах местных властей. В 1896 году выступал в печати и на суде защитником группы вотяков, неправильно обвинявшихся в принесении языческим богам человеческой жертвы. Два раза злополучные и темные вотяки были осуждены, но в третий раз благодаря вмешательству печати удалось разорвать сеть интриги, их опутавшей, и невинность их была доказана, а мрачная сказка рассеяна. В глухом городишке Казанской губернии разыгрался третий, и последний, акт этой судебной драмы, и после речей защитников, в том числе известного адвоката Карабчевского, а также Короленко (взявшего на себя этнографическую часть защиты), присяжные вынесли оправдательный приговор, который одновременно явился обвинением инквизиционной системы русского следствия…
В тревожные дни 1905-<190>6 года Короленко жил в Полтаве, где принимал ближайшее участие в редактировании демократической газеты «Полтавщина». Здесь он поместил «Открытое письмо статскому советнику Филонову», в котором обвинял его в ряде жестоких и беззаконных истязаний, произведенных над сорочинскими крестьянами. В заключение он требовал суда над Филоновым или над собой, если его заявление окажется неправдой. Письмо, перепечатанное всеми русскими прогрессивными газетами и многими иностранными, ставило администрацию в довольно трудное положение. Но в это время молодой человек Кириллов убил Филонова на улице выстрелом из револьвера. После этого ретроградная печать старалась выставить Короленко подстрекателем к террористическому убийству. Он был (впрочем, только для вида) привлечен к следствию, которое тянулось год, хотя суду было отлично известно, что все, оглашенное в «Открытом письме», совершенная правда. Следствие раскрыло картину преступлений даже более ярких, чем описал Короленко, и дело было прекращено. К сожалению, русский суд до сих пор является еще покорным орудием политики. Это была маленькая услуга со стороны суда, давшая возможность администрации оттянуть финал скандального дела на целый год, пока другие события не покрыли собой острое впечатление филоновского дела.
Короленко – художник-беллетрист только наполовину. Другая половина его работы – публицистика, преимущественно по конкретным поводам, в которых выступают характерные черты современного русского строя.
С половины девяностых годов Короленко редактирует в Петербурге ежемесячный журнал «Русское богатство», являясь представителем группы писателей-товарищей, продолжающих традиции «Современника)» и «Отечественных) зап<исок>».
Автобиография, написанная для словаря писателей *
Владимир Галактионович Короленко родился в июле 1853 г. в городе Житомире Вол<ынской) губернии).
Отец мой был чиновник – сначала судьей, потом судебным следователем, потом опять уездным судьей в г. Дубно, а затем в Ровно той же губ<ернии>, где он и умер в конце 60-х годов, когда я был в 6-м классе гимназии. Мать моя – полька, дочь помещика средней руки. Всех детей было пятеро: три брата и две сестры. Отец оставил семью без всяких средств, так как даже в то время, при старых порядках, он жил только жалованием и с чрезвычайной щепетильностью ограждал себя от всяких благодарностей и косвенных и прямых приношений. Я помню, что при каждом новом назначении приходилось выдерживать настоящие штурмы со стороны доброхотных даятелей, в особенности евреев, которых ему нередко даже приходилось гонять палкой из квартиры. В 1870 г. я окончил курс Ровенской ре-альн<ой> гимназии с серебряной медалью и поступил в Технологич <еский> институт. В Петербург я приехал с 17 рубл<ями>, и два года прошло в трудовой борьбе с нуждой (я занимался раскрашиванием ботанических) атласов – работа крайне неблагодарная), на 3-й, уехав в Москву, поступил в Петровскую академию. Перейдя на 3-й курс этого заведения, за подачу коллективного заявления студентов 1875 г. – выслан из Москвы в Вологодскую губ<ернию>. Оттуда (еще с дороги) возвращен под надзор полиции в Кронштадт, где в то время жила и моя семья. Через год, будучи освобожден из-под надзора, переехал с семьей в Петербург, где и жил до 1879 г.
В феврале этого года, после двукратного обыска, арестован вместе с двумя братьями, зятем и двоюродным братом, а в мае того же года все мы (кроме одного старшего брата) разосланы в разные места без объяснения причин высылки. Я с младшим братом попал в Глазов, Вятской губ<ернии>.
Затем, опять без объяснения причин, из Глазова был выслан в так называемые Березовские Починки (на сев<ере> Глазовск<ого> уезда), откуда в феврале 1880 г. – в вышневолоцкую политическую тюрьму № 2, для пересылки административно в Сибирь. Как оказалось после, я высылался вследствие якобы побега с места ссылки, которого я никогда не совершал. Перед пасхой того же 1880 г. вышневолоцкую тюрьму посетил князь Имеретинский по поручению Лорис-Меликова, спрашивавший заключенных по политическим) причинам об обстоятельствах их дел и о причинах высылки.
В августе же партия была отправлена в Сибирь, и я с нею. Быть может, вследствие расследования, произведенного князем Имеретинским, моя высылка в Якутскую область (куда ссылали за побег) была отложена, и я вернулся в Пермь, откуда написал в газету «Молву» (12 октября 1880 г., № 282) письмо, излагавшее любопытную историю моей ссылки. В 1881 г. вследствие отказа от присяги [14]14
Не совсем удобно напоминать об этом печатно.
[Закрыть](но опять без объявления причины) был вновь выслан в Якутскую область; на сей раз достиг места назначения. В декабре 1881 г. прибыл в селение Амгу, где и поселился вместе с ранее туда высланными товарищами. В 1882 году мне был объявлен срок моей высылки (до 9 сентября <18>84 г.). Таким образом, я жил в Якутской области без двух месяцев три года, занимаясь земледелием. По истечении срока, вернувшись в Россию, поселился в Нижнем Н<овгороде>, куда собралась почти вся рассеянная семья и где живу до настоящего времени.
Первая моя работа была напечатана в «Слове» 1879 г., подписанная только инициалами. Это юное произведение было отвергнуто «Отечественными) записками» как весьма незрелое, по отзыву Салтыкова, что я сознавал уже и тогда. Тем не менее ее помещение в «Слове» оказало мне громадную услугу, так как совпало с моей высылкой, когда семья моя была лишена сразу всех работников. В 1880 г. в том же журнале «Слово» была напечатана моя корреспонденция «Ненастоящий город» и затем в феврале 1881 г. – «Временные обитатели подследственного отделения» – рассказ, рисующий тобольскую тюрьму (где мне пришлось побывать на возвратном пути из Томска во время первого возвращения из Сибири). Рассказ этот сгруппирован около характерной фигуры сектанта (неплательщика, как я узнал впоследствии), которого держали в одиночном заключении и который заявлял свой неуклонный протест безустанным стуком в тюремную дверь.
Ссылка в Якутскую область прерывала мою литературную работу. Кроме того, мои первые небольшие рассказы, проходившие вообще незамеченными, и мне самому казались незначительными; вследствие этого я почти совсем оставил давние мечты о литературной деятельности. Другие интересы заняли их место, и только по временам под давлением теснившихся в голове образов я набрасывал эти образы на бумагу – иногда в виде лишь отрывков, иногда в виде целых картин. Так был написан, между прочим, «Сон Макара» – еще в Якутской области, напечатанный в «Русской мысли» 1885 г., уже по моем возвращении.
В том же году появились следующие мои рассказы: «Очерки сибирского туриста» в «Северном вестнике» и «Соколинец» (там же). Темой обоих этих рассказов послужили поразившие меня своеобразные черты сибирского быта. Затем в «Русской мысли» были напечатаны: «В дурном обществе» (из быта Юго-Западн<ого> края); многие черты взяты с натуры, и, между прочим, самое место действия списано совершенно точно с города, где мне пришлось оканчивать курс; «Лес шумит» (полесская легенда) – небольшой рассказ из давнего прошлого. Наконец, в фельетонах «Русских ведомостей» печатался этюд «Слепой музыкант», который в исправленном виде появился затем в июльской книжке «Русской) мысли». В этом этюде я задался, целью проследить душевную драму слепого. Для того, чтобы психический процесс явился в чистом виде, чтобы страдание от недостатка зрения не усложнялось побочными мотивами, я поставил своего героя в совершенно благоприятные, быть может, даже несколько исключительные внешние условия. Думаю, что этого требовала задача «психологического» этюда. Материалом послужили воспоминания о слепорожденной девушке, которую я знал в детстве, наблюдения над мальчиком (моим учеником), который постепенно терял зрение, и, наконец, над одним взрослым слепым человеком, развитым и образованным и вдобавок музыкантом по профессии [15]15
Эта статья наглядно показывает, до чего дошла современная цензура.
[Закрыть].
Черточка из автобиографии *
Первое мое печатное произведение была репортерская заметка в небольшой тогда петербургской газете. Речь шла об освещении одного «народного движения» в Петербурге – погрома дворников и полиции в Апраксином переулке – в 1878 году. Вся петербургская печать освещала эту, редкую тогда по характеру и размерам массовую вспышку, как вызванную национальным антагонизмом (дворники были татары, а сведения шли из полицейских источников). Я доказывал, что примесь национального мотива случайна, что движение было вызвано притеснениями дворовой и участковой полиции. Для меня это была тогда не простая репортерская, заметка. Вспышка была внезапная и бурная. Вызывались войска. Теперь такие явления нередки; тогда это было как внезапный подземный толчок еще далекого землетрясения. В качестве наблюдателя я замешался в самую гущу толпы и пытался установить истинный характер происходившего. Заметку перепечатали на следующий день многие другие газеты, и я испытал знакомое всем писателям ощущение «первого тиснения» и, как он ни был скромен, первого успеха.
Потом я дебютировал уже в журналах рассказами, и первое же мое беллетристическое произведение, еще очень зеленое и туманное, было напечатано. Вообще с рассказами мне везло. Но все же я постоянно пытался писать корреспонденции и публицистические заметки. Большая часть из них ставила сразу довольно острые вопросы a outrance [16]16
До предела (фр.). – Ред.
[Закрыть]с наивной и горячей прямотой. Поэтому они не могли попасть в печать, что меня очень огорчало. У меня всегда было стремление вмешаться прямо, с практическими последствиями, в те области жизни, которые стояли ко мне близко и на виду…
Прошло шесть лет ссылки. Когда меня и моего брата увозили из Петербурга в двух закрытых каретах, по сторонам которых скакали конные жандармы, я думал с гордой надеждой: «Это уже ненадолго. Скоро станет „новое небо и новая земля“. Произвол исчезнет».
Через шесть лет я вернулся из ссылки в разгар темной, тупой и угрюмой реакции. В ссылке я много видел и много думал, испытал много разочарований и не ждал уже так скоро «нового неба и новой земли». В «Партии» были рассеяны и разбиты, да моей партии не было и прежде. Но страстное желание вмешаться в жизнь, открыть форточку в затхлых помещениях, громко крикнуть, чтобы рассеять кошмарное молчание общества, держалось во мне и даже еще выросло после ссылки. Я сказал себе: ни партий, ни классов, которые бы вели сплоченную борьбу за право общества и народа, нет. Создавать их – не мое призвание. Мне остается выступить партизаном, защищая право и достоинство человека всюду, где это можно сделать пером. И с первых же дней я опять стал одновременно писать рассказы, публицистические заметки и корреспонденции. Первые мои произведения по возвращении из ссылки были заметки в казанской газете «Волжский вестник».
Их печатали охотно, но появлялись они порой в ужасном виде. В Казани был цензор – профессор, сам собиравший коллекцию цензурных курьезов, в том числе и из собственной практики. Я все же с теплым чувством вспоминаю эту маленькую провинциальную газету, радушно приютившую меня с моими партизанскими вылазками. Редакция принимала у меня все. Цензура устраняла очень много. Кое-что все-таки оставалось.
Неудобство было, во-первых, в захолустности газеты и, во-вторых, в этой толерантности редакции под покровом цензуры. Я чувствовал, что для того, чтобы стать настоящим провинциальным публицистом, мне нужно обратное: строгая редакция и отсутствие цензуры… Нужно так отточить перо, чтобы оно писало тонко, отчетливо, чтобы был заметен и значителен каждый оттенок, и вместе с тем не было бы наивной при тогдашних условиях подчеркнутое™, которую в провинциальной печати так бесцеремонно истребляла цензура. Я чувствовал, что мне нужна школа. И я стал стучаться в «Русские ведомости».
Тогда это была чуть ли не единственная определенно либеральная газета. «Голос» недавно погиб, да, правду сказать, либерализм «Голоса» был слишком двусмыслен. Начать с того, что на страницах его находили место вульгарно-антисемитские статьи, чуть ли даже не произведения Лютостанского, которым теперь было бы место только в «Русском знамени» или «Земщине». Болеслав Маркевич, ретроград и сотрудник Каткова, после одной скандальной истории, когда он оказался слишком скомпрометирован даже для «Московских ведомостей», нашел приют у Краевского в «Голосе» и писал там в том же мракобесном духе. Только под конец судьба помогла «либеральной газете» умереть с честью…
Другие газеты являлись и исчезали, как эфемериды. Только в Москве, у самого очага катковщины, зародились, окрепли и говорили полным голосом «Русские ведомости».
Их недаром называли «профессорской газетой». Много знания, много солидности, много корректной сдержанности и под этой сдержанностью постоянно бьющееся горячее гражданское чувство. Газета вызывала много озлобления и целый град катковских доносов; но никогда она не позволяла себе из самосохранения ни одной заведомо фальшивой ноты. Профессорская газета говорила ровно и убежденно. Читатель отлично слышал то, что она говорила, и не менее ясно слышал он также то, о чем она молчала. Это был комплекс взглядов, выраженных ясно и полно, без вызывающих подчеркиваний, но ясных даже тогда, когда какая-нибудь деталь оставалась без освещения. Целое освещало частности и умолчания.
И газета все время держалась на том опасном рубеже, по одну сторону которого – явная гибель, по другую – излишняя осторожность и бледность… Редакция была постоянно в линии огня, постоянно рисковала, но держалась на позициях, хорошо укрепленных и имевших некоторые шансы удержаться.
Так она продержалась и успела создать традицию русского либерализма того времени в широком чисто русском смысле этого слова. В тогдашнем либерализме, как в зерне, хранились возможности всех передовых направлений, еще связанных морозами тогдашней исторической минуты.
Я был очень польщен, когда редакция любимой газеты обратилась ко мне с приглашением. И здесь я попытался дебютировать с беллетристикой и публицистикой почти одновременно.
Беллетристику встретил успех, несколько даже меня смутивший. В это время я как раз женился и предпринял поездку в Москву на месяц, который намеревался провести по возможности беззаботно, знакомясь с литературной Москвой. Таким образом мой дебют в «Русских ведомостях» отсрочивался. Но для того, чтобы доказать искренность своих намерений, я послал в редакцию главу «Слепого музыканта», который мне самому рисовался еще смутно как относительно плана, так и размеров. Я представлял себе только основной мотив: борьбу за возможную полноту существования. Весьма возможно, что я отступил бы перед трудностями задачи и впоследствии заменил бы эту первую главу, присланную в редакцию, чем-нибудь другим. Во всяком случае я не представлял себе, что эта первая глава может быть напечатана еще без продолжения…
Как это вышло, не знаю. Возможно, что редактор, которому я прислал письмо, сменился другим по обычной очереди, а тот решил тиснуть первую главу, не зная о содержании моего письма… Как бы то ни было, в один из первых дней по приезде в Москву я увидел под дверью своей комнаты в «Московской гостинице» подсунутый коридорным номер «Русских ведомостей», в котором с некоторым ужасом я увидел первую и единственную написанную главу «Слепого музыканта». С полным отдыхом пришлось распрощаться и тотчас же приняться за продолжение. Возможно, что без этого «недоразумения» мой бедный «Музыкант» так и остался бы у меня в виде начала.
Совсем иначе пошли мои дела с публицистикой. Первая же моя корреспонденция или заметка (не помню) вернулась ко мне с кратким извещением, что редакция, к сожалению, воспользоваться ею не может. Это меня очень огорчило, так как я придавал значение этой стороне своей работы. Правильно ли или неправильно было такое раздвоение, – но я никогда не представлял себе иначе своей литературной работы. Это была у меня вторая натура, и иначе я не мог. Поэтому я отдавал заметки в приволжские газеты, там их уродовала цензура, а я продолжал стучаться в «Русские ведомости». Я сознавал, что мой стиль, слишком задорный и плохо забронированный, не подходил к тону «профессорской газеты». Мне это было досадно и, пожалуй, обидно. О моих рассказах уже много говорили, а между тем оказывалось, что я не умею написать простой заметки или корреспонденции для столичной газеты. Из самолюбия я пытался объяснить эти неудачи излишней «сухостью» редакции, ее «осторожностью», непривычкой к индивидуальным особенностям стиля. Может быть, порой у иных редакторов это отчасти и было. Но все же, когда я брал в руки номер газеты и читал в ней иную передовицу, или статью по острым и опасным вопросам минуты, или берлинскую корреспонденцию Иоллоса, – я не мог не чувствовать, что, несмотря на крайнюю сдержанность изложения, под этими строчками бьется и трепещет приподнятое и горячее гражданское чувство. Правда, порой действительно в ровном течении этой умной коллективной речи исчезала индивидуальность, но зато тем сильнее звучала общая доминирующая нота.
И я все настойчивее стучался в редакцию любимой газеты, чувствуя, что в этих попытках я действительно прохожу строгую школу, вырабатывая «ответственный» слог под влиянием таких писателей, как Соболевский и Посников, Чупров, Иоллос и весь тесно спевшийся отряд «Русских ведомостей»… Наконец мне удалось достигнуть того, что мои статьи проходили целиком, без купюр и редакционных изменений. Может быть, этот результат достигнут в конце некоторого компромисса. Я вырабатывал стиль, позади которого не чувствовалась надежда на цензуру, по образцам, которые были у меня перед глазами. И в некоторой степени, быть может, редакция прислушалась и стала терпимее к некоторым моим личным особенностям. С этих пор я стал провинциальным журналистом в лучшей столичной газете. Вместе с другими товарищами мы провели немало кампаний в местной прессе. И когда почва бывала подготовлена на месте, я давал в «Русских ведомостях» общие итоги кампании, и дело приобретало при помощи авторитетного органа общее значение.
И только после этого я почувствовал, что мое литературное воспитание в известной мере закончено. Благодаря участию в «Русских ведомостях» я прошел строгую публицистическую школу, дававшую тон всей провинциальной прессе.