Текст книги "Том 5. История моего современника. Книги 3 и 4"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)
Под этим утесом я пережил несколько минут смертельной опасности, а на его вершине – одну из решающих минут моей жизни.
Это случилось еще тогда, когда Павлов был жив, Ромась жил с ним и нас троих соединяла тесная дружба. Я часто ходил к ним. Не помню, зачем поехал на этот раз. Помню только, что поехал не на своей лошади, а попросил лошадь у того крестьянина Александра, о котором я уже писал выше.
Не знаю, чем объяснить это.о. Товарищи говорили, что я часто думаю о разных литературных предметах и оттого порой «прозевываю» то, что нужно помнить, – но только со мной чаще, чем с ними, случались опасные передряги. Поехал я ранним утром, пробыл у товарищей несколько часов и уже возвращался обратно в Амгу. Дело было в день уже совершенно определившейся весны. День был светлый и теплый. Я ехал над Амгой и любовался закатом. В одном месте Яммалахский утес приближается к самой реке. В этом месте ручьи выбиваются из-под земли и спускаются по наклонному берегу. Здесь они, очевидно, вытекают под сильным давлением и тотчас же замерзают, оттаивая уже дальше у реки. Помню, я ехал задумавшись, но все-таки у меня мелькнула мысль, что в этом месте надо сойти с лошади. Но лошадь немного заупрямилась, остановилась не сразу, вступила на наклонные ледяные струи. Не успел я оглянуться, как она упала сразу со всех четырех ног. Я успел расставить ноги и под нее не попал. Но случилось нечто худшее: лошадь сразу поднялась, а нога у меня осталась в стремени. Она стояла надо мною, а я лежал на земле с ногою в стремени.
К счастью, лошадь Александра была довольно смирная, но положение мое было все-таки отчаянное. Я лежал головой книзу. Всякая моя попытка подняться пугала лошадь. Она расширяла ноздри и по временам привскакивала; я предвидел, что она может понести меня по каменистому берегу, а тогда я едва ли имел бы теперь удовольствие делиться с читателями этими впечатлениями.
Эта минута навсегда запечатлелась у меня в памяти с какой-то фотографической точностью. В стороне слободы заходило солнце, я мог видеть всю реку вверх по течению до поворота. Мне виден был даже силуэт слободской колокольни. Надо мной на утесе склонялось корявое дерево, а впереди по каменистому берегу виднелись камни разной величины, падавшие в разное время со скал. Помню один камень с очень острыми краями. Помню также, что мне представлялось, как через несколько минут лошадь, потерявшая терпение, помчит меня за ногу мимо этого камня. Помню пылающую реку и особенно корявую лиственницу, свесившуюся со скалы и рисовавшуюся надо мной на синем небе.
К счастью, в такие минуты я не терялся. Сообразив, что лошадь Tie побежит на человека, я подтянулся прямо к ее передним ногам. Не стану описывать несколько минут, которые я провел в этом положении. Одно, что мне оставалось, это постараться, чтобы лошадь подняла меня своей мордой. Я был силен и ловок. Пригнув к себе морду коня, я вдруг нанес ей сильный удар снизу. Она бешено рванулась вперед, и я в это время успел схватиться за ее длинную гриву. Несколько минут бешеной скачки, и я очутился в седле. Лошадь мчала меня вихрем, и все-таки, когда я приехал домой, товарищи удивились моей бледности. Почти двенадцать верст бешеной скачки не успели разогнать моего волнения.
В другой раз я был опять у Ромася с Павловым, но уже пешком. Я носил им пилу. Мы работали целый вчерашний день, и теперь я возвращался обратно. Река внизу подо мною опять пылала. Все было так, как в ту критическую минуту. Взобравшись на вершину утеса, я почувствовал усталость, прилег на траве и внезапно заснул. Как это часто бывает, я проснулся внезапно, точно от толчка, с мыслью: где я и что со мною?
Мысль побежала по дороге ближайшего прошлого. Прежде всего я над Амгой, на Яммалахском утесе. Вот корявая лиственница, свешивавшаяся надо мною в ту памятную роковую минуту. Я видел тогда ее снизу. Затем мое положение встало передо мной с какой-то роковой ясностью.
От Петербурга до Москвы – 600 верст, которые я проехал с братом. От Москвы до Перми – 1500 верст. Это уже без брата. Здесь на пути величавая Волга и суровая, порой мрачная Кама. От Перми 7000 верст до Иркутска… Громадная река, порой вдали снеговые вершины. От Иркутска почти 3000 верст до Якутска… Широкая Лена, каменные уступы, туманы в ущельях, низкие облака на скалистых вершинах, тунгусская пустыня по обеим сторонам и убогие юрты ямщиков, несущих здесь на голом камне тяжелую службу русскому государству…
Затем около 275 верст на восток от Якутска. Узкая дорога, то тайгой, то Яммалахским ущельем… Порой убогая юрта с длинной полосой дыма, порой всадник на высоком седле в остроконечной меховой шапке, или проскачет казак из города или в город… Убогая слобода объякутившихся поселенцев… Почта приходит сюда раз в две недели и не идет дальше. Телеграф остался за три тысячи верст, а известия из России приходят приблизительно через два месяца. Здесь три недели молились еще о здравии Александра II после первого марта.
Еще шесть верст лугами, потом вброд через небольшую речку и еще версты три до Яммалахского утеса. Голый камень вступил в реку и перегородил дорогу. От подъема к подъему, с уступа на уступ, и вот я на вершине Яммалахского утеса и думаю о своей жизни.
Не могу сказать, что все эти мысли шли именно так, как я их излагаю. Помню только, что я пережил тогда нечто вроде легкого душевного удара, какой-то толчок. Я здесь… Что ж будет дальше?
Я уже говорил ранее о том влиянии, которое имел на меня Василий Николаевич Григорьев, мой товарищ по академии. Часто в критические минуты моей жизни передо мною вставало его открытое честное лицо, и я думал, как он поступил бы в таких обстоятельствах. Недавно я получил от него письмо, которое произвело на меня большое впечатление. Он был арестован почти одновременно со мной, просидел почти год, сначала в той же Спасской части, в которой сидел и я, потом в доме предварительного заключения. Потом его выпустили на волю. И вот, едва выпущенный, тотчас же, не спрашивая ни у кого разрешения, он бросился в Павловский кустарный район и, пока начальство спохватилось, успел написать замечательную книгу, о которой теперь говорили в литературе. Я представлял себе его лицо, когда он собирал материалы. Потребность узнать тот именно народ, для которого мы работаем, пробудилась тогда в интеллигенции с неодолимой силой. Она-то и вызвала движение в земскую статистику, которая дала огромные результаты. Теперь я, несомненно, был бы с ним вместе.
Но я пошел другим путем. Во имя чего? Во имя «народной мудрости».
Мы часто с Григорьевым говорили о честности перед собой. Теперь я оглянулся на свой путь. Был ли я честен перед собой? Где она, эта народная мудрость? Куда привела она меня?
Вот я на Яммалахском утесе. Внизу передо мною песчаный остров, какие-то длинноногие птицы ходят по песку, перекликаясь непонятными голосами, почти столь же непонятными, как и народная мудрость… Вдали, налево, виднеется слобода и ее колокольня, направо за островом бежит река, теряясь среди лесов и каменистых уступов. Там, за этими лесами, живут товарищи, с которыми мне предстоит долгий и безвестный путь, теряющийся в неизвестности.
Вот я во имя народной мудрости, таинственной, неопределенной, отказался от литературы, быть может, моего истинного призвания. Эта неопределенная народная мудрость привела меня к туманностям Златовратского, а теперь приводит к тому, против чего возмущается все мое непосредственное чувство: к смирению, к покорности…
Народ признает то, против чего возмущается, против чего борется интеллигенция. Где же правда?
И непосредственное чувство, и все, что я передумал, говорили мне ясно, что правда на стороне интеллигенции. Чувство смирения, к которому звал Златовратский, вызывало во мне одно возмущение. Если понадобится, то нужно восстать против целого народа. Я уверен, что правда в этом, и только в этом. Если верен тот голос, который так ясно говорит во мне, у меня есть для этого орудие: литература. Но я одно время подавлял ее в себе во имя пресловутой народной мудрости…
Теперь передо мной долгий путь, туманный, мглистый, из которого мне, пожалуй, не выбраться… Наконец честность перед собой требует поставить еще один вопрос: действительно ли я революционер? Вот Юрий Богданович звал меня на революционное дело. Я отказался. Отказался ли бы настоящий революционер при этих условиях? Я подумал, что было уже несколько случаев, когда настоящий революционер на моем месте уже погиб бы или запутался бы гораздо больше, чем я. Это, во-первых, в том памятном для меня случае, когда мне представился случай побега еще в Вятской губернии. Мне тогда мелькнули в памяти мысли о мести Луке Сидоровичу, но я понимал, что эти мысли и тогда были у меня не серьезны. Мелькнули и исчезли. У настоящего революционера было бы не то… Из-за чего я тогда отказался от них?.. Из-за заманчивых наблюдений. Я не революционер, я наблюдатель… И потом в Тобольске… Мне все казалось, что хотя мне помешала тогда собачка… Но чувства, которые я тогда испытывал, были бы сильнее у истинного революционера.
Одним словом, честность перед собой заставила меня сознаться, что я не революционер… Наконец мои ленские мечты… Могли ли они быть у настоящего революционера, а не мечтателя? Мне казалось, что отзыв гипотетического лица, названного мною «Волком», гораздо ближе передает революционную психологию, чем все мои рассуждения.
В этом месте моих размышлений (повторяю: я их передаю очень неточно, стараясь лишь о том, чтобы они верно излагали общий ход моих мыслей) на дороге, которая вела на Яммалахский утес, послышался топот верховой лошади, и над обрезом утеса показался острый конец якутского бергеса (шапки). Я двинулся… Якут сразу исчез. Он подумал, очевидно, что на утесе сидит татарин, а встретиться на пустынном утесе с татарином, очевидно, не входило в его расчеты. Поэтому он сразу скрылся.
Но это не входило в мои расчеты. Мне страстно захотелось поговорить в эту минуту с живым человеком. Поэтому я его окликнул.
– Догор! (друг) – крикнул я. – Мин нюче сударской. Татар манна сох (я русский, государственный. Татарина здесь нет).
Над обрезом дороги опять появилась расцветшая физиономия якута. Он спешился, подвязал лошадь и сел на траве рядом со мной. Мы дружески поздоровались и затем вскоре разговорились. Это оказался человек добродушный и разговорчивый. Происходил он из наслега, расположенного по ту сторону реки, за островом, на котором звонко кричали голенастые птицы. Не помню теперь, как назывался этот наслег. Он рассказал предание о происхождении этого наслега. В основе предания была любовь. Было два брата, один хороший и для своей семьи, и для людей, другой – настоящий разбойник. Хорошего полюбила девушка. Она соглашалась прийти к нему в дом. Но разбойник тоже полюбил эту девушку и, увидя, что она хочет уйти к хорошему брату, решил отнять ее. Он осадил хорошего брата и его невесту с такими же разбойниками, как сам. Тогда хороший брат отбежал на лошади от берега и, сотворив молитву богам, перескочил через реку. Родовичи увидали в этом явное благоволение богов к хорошему брату, прогнали злого брата, а хорошего выбрали родовым тойоном.
После этого он перешел к более современным событиям. Они не знают, из-за чего был убит царь Александр II. Очевидно, одни русские не соглашались признать его царем, а другие соглашались. А для выбора нужно общее согласие. Соглашающихся было большинство. Из-за этого-то мы и высланы с родины на далекую сторону. Пока много несогласных, царь не может надеть шапку (корона и шапка по-якутски обозначаются одним словом). Так царь и ходит без шапки. Это, разумеется, очень неудобно. Из-за этого он распорядился несогласных выслать. Теперь со всей страны требуют депутатов. От них, из улуса, тоже потребовали (тогда действительно по случаю коронации Александра III призывали депутатов) – Они в своем улусе сказали: «Пусть надевает шапку. Мы не противимся. Но наш улус бедный, нам убыточно посылать депутатов так далеко». Вот теперь, прибавил он, царь наденет с общего согласия шапку. Тогда и вы получите право вернуться на родину. А жаль, что наших депутатов не будет. Наши родовичи сказали бы: «Верни, тойон, когда наденешь шапку, сударских обратно. Народ они, мы видим, хороший: не воры, не разбойники, как, например, татары…»
Солнце между тем садилось в стороне слободы в расплавленную реку, и нам пора было подумать о возвращении. Я был благодарен этому неведомому якуту, с его наивными рассказами о двух братьях и еще более наивными политическими взглядами. Не так же ли наивна вся народная мудрость? И все-таки я чувствовал, что от этого разговора что-то у меня повернулось в душе. Любить этот народ – не в этом ли наша задача? А я в это время чувствовал к нему именно любовь.
Когда мы спустились с утеса, он долго тряс мою руку, дружелюбно заглядывая мне в глаза. Я тоже искренно пожимал его руку, чувствуя, что этот разговор, в свою очередь, дал мне много. Наконец мы расстались, и его темная фигура потонула в приамгинских лугах, а я со своей пилой пошел луговыми дорогами, и передо мной, на фоне всходившей луны, уже заливавшей ту сторону, рисовалась темным силуэтом острая колокольня амгинской церкви.
XIX. Якутская поэзия. – На «ысехе»Я уже пытался дать читателю первые свои впечатления о якутской песне. Это нечто примитивное и крайне немелодичное. Но своя поэзия есть и у якутов. Один знакомый рассказывал мне, что однажды в сумерки он ехал с знакомым якутом по лесной дороге. По обыкновению, якут пел, и его песня сливалась с шумом тайги. Песня была рифмованная. Знакомый мой вслушался и стал разбирать слова. Якут пел:
Бу ордук тит мае турде,
Бу ордук мин ат барде…
то есть:
Вот так стояла лиственница,
А вот так бежала моя лошадь…
Мой знакомый стал вслушиваться далее, и понемногу песня стала его захватывать. Якут пел о том, что еще версты три… Будет в лесу озерко. А там появятся среди темного леса огни его юрты. Его встретит жена, которую он очень любит, и дети… И все это он пел, почти истерически захлебываясь. Тут не было песни в нашем смысле, не было мелодии. Но тут было нечто до такой степени сливавшееся с настроением минуты, с этим протяжным шумом тайги, с мечтательными сумерками, что моего знакомого захватила эта песня… Однажды мы позвали к себе в гости несколько девушек и молодых женщин. Особенное внимание возбуждала молодая девушка, которую звали Ленчик. Она не была красавица, в ней даже с ее полнотой было что-то смешное. При взгляде на нее хотелось смеяться добрым смехом. Она сама то и дело прерывала свои речи внезапными взрывами смеха. В этом было что-то очень женственное и очень милое. Девушки предложили нам спеть что-нибудь об нас. Это была бы поэтическая импровизация, и мы, разумеется, попросили их об этом. Ленчик посмотрела на меня и начала:
В Камчатке стоит серебряное дерево (береза),
На второй ветке этого дерева сидит тетерев.
Он распустил хвост.
На его хвосте есть загнутые очень красивые перья.
Твоя борода напоминает хвост этого тетерева и лучшие его перья.
Когда ты везешь дрова мимо моего двора,
Я выхожу на поленицу и смотрю на тебя.
Но ты на меня не смотришь, и я вздыхаю.
Таким образом они по очереди пели об остальных наших товарищах. К сожалению, повторить этого целиком невозможно. О Хаботине, например, они пели, называя все циничными именами. Они называли Хаботина «саксалы», что значит прихрамывающая утка. (Он постоянно стаптывал валенки и ходил на голенищах, что действительно производило впечатление прихрамывания.) Песня была очень циничная и постоянно прерывалась звонким смехом юных певиц.
Вообще у якутов есть большая склонность к поэзии, хотя не в нашем смысле. Я уже сказал, что закругленной мелодии у них нет, но зато есть другое – есть импровизация. Якут изливает в своей песне мимолетное настроение минуты. Я уже говорил о песенных спорах Захара Цыкунова со своей женой. Этим песням никак нельзя было отказать в искреннем горячем чувстве. Якуты часто садятся у камелька и, уставив глаза на огонь, слушают длинную импровизацию, целые поэмы… Иные поэмы можно петь несколько вечеров подряд, и их слушают все с тем же захватывающим вниманием. Мне помнится, между прочим, длинная поэма о человеке, который называется «Эрейдах-бурейдах, эр соготох», – по-русски это было бы нечто вроде «приключения одинокого бобыля». Эти приключения можно петь бесконечно. Замечательно, что приключения этого эрейдаха крайне разнообразны. Порой он попадает в места, которые певец описывает очень подробно. Описывается, например, покос. Тут есть, между прочим, описание всех кочек разных форм: кочки с круглыми головами, кочки с головами остроконечными, и для каждой формы есть особое существительное. Между прочим, меня поразило также упоминание в этой песне яблок, апельсин и тому подобных фруктов, о которых якуты, по-видимому, не должны иметь понятия. Объясняется это тем, что якутский эпос привезен в эти холодные страны с юга, и песенники сохранили не только слова, но и самые понятия, тщательно оберегая их от забвения.
Однажды собралась компания молодежи на так называемый «ысех». Это весенний праздник, когда освящается с разными древними обрядами весенний кумыс. Для этого якуты строят чумы – тунгусские шалаши, в память о том, что они жили одно время в таких чумах.
Мы отправились с толпой молодежи. К берегу Амги подходили и подъезжали много якутов и якуток. Когда мы подъехали к перевозу, то какой-то пьяненький якут, возвращавшийся с тройкой лошадей (по-видимому, он отвозил за реку какое-то начальство), стал горячо протестовать против того, что нюче (русские) тоже собираются присутствовать на ысехе. Он находил это неприличным нарушением старых обычаев. Остальные ничего против этого нашего участия не имели и стали его удерживать. Но пьяненький якут до такой степени разгорячился, что стал засучивать рукава, намереваясь, очевидно, вступить с нами в драку. Тогда его просто вывели из лодки с его лошадьми, и лодка отчалила без него. Тогда он стал кричать с берега, что его, сахалы (якута), высадили, а нюче взяли, что он все-таки пройдет на другую сторону, хотя бы ему пришлось утонуть, он стал входить в воду,
– Вот я уже вошел по колени, – кричал он. – Вот я вошел по пояс. Якут утонет и не попадет на ысех, а русские попадут. Он расскажет об этом всему своему наслегу. Даже всему улусу… И он посмотрит, одобрят ли это его родичи.
Пока мы переправились на другую сторону, якут все кричал нам и грозился, что вот он войдет по шею и наконец утонет. Другие якуты не обращали на его крики внимания, но подошедший к тому времени к перевозу народ вывел пьяного из воды. «Сударской», – слышал я тихонько передаваемое перевозчиками объяснение нашего присутствия.
Пройдя с полверсты от берега, мы увидели, во-первых, тунгусский чум, сооруженный по старинному обычаю. Это был остроконечный шалаш. В нем уже совершались обряды освящения кумыса. Перед чумом стояли ряды якутов и что-то пели. Я обратился к знакомому амгинцу и попросил перевести мне эти песни. Он стал переводить, но, очевидно, сам не все понимал. Видя, что я вынул записную книжку и пытаюсь записать песни, из группы стариков отделился почтенный, совершенно седой старик, приближение которого ко мне произвело на якутов известное впечатление. Они стали следить за нашим разговором. Я думал, что он станет протестовать против моих записей, но он, наоборот, охотно стал объяснять мне происходящее. Он говорил порядочно по-русски, а затем нам еще помогли знакомые амгинцы, и я приблизительно понял смысл этих религиозных песен. В них якуты молились, чтобы бог принял первую весеннюю жертву милостиво, взглянув на нее «с седьмого неба». Старик, показавшийся мне очень разумным, стал объяснять мне, что бог один у всех людей. Якуты сначала этого не понимали, но один разумный священник объяснил им это. Он объяснил им, между прочим, что у русских есть те же божества, которые есть и в древней якутской религии: бог-отец, живущий на седьмом небе, бог-сын, служащий посредником между божеством и людьми, бог дух святой (дыхание божества), божья матерь, которая родила сына (кажется, о божьей матери были у якутов слишком материалистические представления), и, наконец – по-видимому, это произвело на якутов особенно сильное впечатление, – у якутов оказались даже ангелы. Старик называл их анги, что во множественном числе звучит ангеллер, что уже совсем близко к русскому.
Старик говорил важно и немного торжественно. Остальные ему поддакивали, одобрительно кивая головами и очень интересуясь тем, чтобы мои записи вышли правильно.
Я шел но лесу под сильным впечатлением этого праздника и торжественных объяснений старика. Когда мы подошли к реке, за ней угасало солнце, заливая огнем заката вечернее небо. Спустились сумерки.
Я думал о том, что христианство не потеряло еще своего значения, что оно еще незаменимо для объединения человечества, и бог знает когда роль его кончится.
Из тайги доносились отголоски религиозных гимнов, захлебывающихся, истерических, но производивших на меня свое впечатление.
На берегу реки ко мне подошел тот самый якут, который протестовал против нашего присутствия на ысехе. Он видел, как со мной разговаривали старики, пожал мне руку и извинился.
Вообще в якутской поэзии, несмотря на отсутствие мелодии (в этом отношении она напоминает монгольские песни), есть то, чего у нас нет, – много непосредственности. Якут сразу выливает свои ощущения, без затруднения находя для них и рифмы, и своеобразный ритм, то есть то, что мы уже утратили…