Текст книги "Том 4. Повести, рассказы и очерки"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
Моя незнакомка, видимо, сильно страдала, но преодолевала себя из досады или упрямства… Наконец она поднялась, глядя перед собой совершенно растерянными глазами, но тотчас же опять опустилась на скамейку. Я подошел к ней и по-французски предложил ей помочь сойти в каюту. Она сказала «merci» и приняла мою руку с таким видом, как будто я наношу ей оскорбление, которого она не в силах избегнуть. Я помог ей сойти вниз и проводил до двери каюты… Каюта опять оказалась рядом с моею…
Голова моя кружилась, и вид тесного коридора с рядом дверей и боковых проходов, как-то бестолково раскачивавшихся в тесном пространстве, еще усиливал неприятно сосущее ощущение растерянности и тоски… Мне показалось, что на свежем воздухе будет легче, и я вышел опять наверх.
Небо было темно, громады туч, бесформенных, как тяжелые сновидения, продвигались в темноте с какою-то угрожающею сознательностью. Огромная черная труба парохода качалась в вышине, как будто среди самых туч, и за нею мотался густой хвост дыма… Труба как будто напрасно старалась сбросить присосавшееся к ней чудовище и для этого совершала свои гигантские молчаливые размахи… Но чудовище держалось крепко, следуя за ее качаниями… В одном месте на небе среди бесформенной мглы слегка просветлело; это луна старалась пробиться сквозь туманы, чтобы взглянуть на этот хаос. На несколько секунд это ей удалось, тучи раздвинули свои мохнатые очертания, и несколько рассеянных синеватых лучей упало на колыхающиеся волны… Но скоро мгла опять сдвинулась плотнее, луна скрылась, кипящее море погасло, и из сгустившейся тьмы огромная волна кинулась на пароход. Брызги гигантским фонтаном перелетели через палубу, с шипением ударяясь в стенки и окна… На мостике обрисовался в темноте силуэт помощника капитана. Он наклонился, держась за перила, и что-то крикнул невидимому вахтенному. Тот ответил откуда-то из мрака, и вскоре на палубе зачернела вереница людей в кожаных плащах. Одни полезли на ванты, другие тянули откуда-то канаты, переносили и крепили тюки… И протяжная песня, разбиваемая ветром, что-то вроде нашей «Дубинушки», послышалась сквозь плеск волны и свист ветра в снастях… В воздухе вдруг затрепал косой парус, пароход наклонился, казалось вот-вот ляжет совсем горизонтально и уже не встанет. Но в это время он только изменил направление и пошел под парусом несколько ровнее… Было что-то удивительно захватывающее и успокаивающее в этой работе людей, управляющихся в темноте на своей скорлупке, окруженной разбушевавшимся хаосом…
Мне стало значительно легче… Казалось, что я, наконец, нашел какую-то точку опоры среди ударов ветра, волн и непонятных колебаний парохода. Я еще постоял на палубе, глядя на высокое темное небо и следя за тем, как в одном месте то загорается в тучах мутное, как будто маслянистое пятно лунного света, то опять гаснет…
В это время мимо меня, слегка покачиваясь, но довольно, как мне казалось, свободно прошла темная фигура, в которой я узнал седого господина. Он появился со стороны кормы, по-видимому из эмигрантского отделения, и шел к рубке первого класса… Остановившись около матросов, он обменялся с ними несколькими словами, которых я не расслышал за шумом ветра, и двинулся дальше, пробираясь между тюками и канатами. Невдалеке от моего убежища он повстречался с другой фигурой. Это капитан, немного отдохнувший и, вероятно, заметивший перемену курса парохода, шел опять на вахту.
– Frisch Wind, sir? – шутливо сказал мой незнакомец.
– Oh, yes, frisch, frisch Wind, – ответил капитан благодушно, пожимая руку популярному пассажиру, и тотчас же полез по узкой лесенке на свой мостик. А мой незнакомец постоял еще некоторое время, глядя на море и мутное небо и насвистывая какой-то мотив. Потом он прошел мимо меня. Заметив мою одинокую фигуру в укромном уголке, он вдруг остановился, как бы с любопытством наблюдая за мною, а затем круто повернулся и вошел в рубку. Я видел, как он оглядел освещенную каюту. Там сидел один только англичанин со своими бутылками. Незнакомец направился к лестнице и исчез в люке.
И опять его беззаботность подействовала на меня как-то ободряюще. Мне стало значительно легче, особенно после того, как некоторое время я глядел только кверху на медленно передвигавшиеся тучи, и я тоже спустился вниз, лег на свое качающееся ложе и успел заснуть, прежде чем в моей груди исчезло ощущение холодной свежести моря.
Проснулся я среди глубокой ночи. В моей каюте было темно, кругом за стенами стоял все тот же плеск и грохот, пароход все так же раскачивался, сухо потрескивая перегородками, по иллюминатору стекала вода и, казалось, журчала где-то в самой каюте. Было как-то жутко вспомнить, что наша скорлупка-пароход несется, качаясь, таким образом по темному разбушевавшемуся и враждебному простору.
В моей перегородке справа тонкой щелочкой пробивался откуда-то луч света. В соседней каюте слышались тихие стоны, и кто-то говорил… Прислушавшись, я ясно разобрал слова. Говорил мужчина и говорил… по-русски.
– Ах, Женя, Женя… И все отчего? Оттого, что… прости меня, но у тебя именно нет веры…
В ответ на это раздался женский стон, слабый, но очень выразительный…
– Да, положительно! – продолжал мужской голос. – С верой Петр пошел вот в этакую же погоду по волнам и не утонул… А ты вот… Жаль положительно, что я не взял тебя в эмигрантское отделение. Посмотрела бы ты, что там делается… и тогда… я уверен – тебе было бы стыдно поддаваться этому малодушию. А еще лучше, если бы мы прямо поехали с ними… Стоит лишь уступить… Ну, вот… видишь, Женя… Ах, боже мой… Ну, можно ли так?
На время все смолкло, потом налетела новая волна, и ее грохот промчался наискось от носа к корме. Когда несколько стихло, мужской голос продолжал уже другим тоном:
– Знаешь что, Женя. Я вот стоял там на палубе… там матросы заняты работой… И я долго смотрел на небо и на море… И у меня явилась еще новая теория, которую я положительно вставлю в свою книгу. Я думал о том, что такое, в сущности, морская болезнь. И понял. Это, видишь ли… как бы сказать… потеря центра тяготения… Все кругом колеблется, меняет место, дрожит, сотрясается, и человек не может понять закона этих колебаний. Ясно тебе? Нет? Ну, постой, я тебе это скажу яснее… Ах, Женя, да ты лучше слушай… Слышишь, что ли?
Ответа, по-видимому, не было, но говоривший, очевидно, увлеченный ходом собственной мысли, продолжал громко и с возрастающим оживлением:
– Представь себе как можно яснее… Темнота, хаос… В этом хаосе игрушкой стихий несется наше суденышко… настоящий микрокосм… И на нашей «Ботнии», как и во всем нашем мире, – одним слишком тесно, другим, как вот нам, – слишком просторно. Одни вот работают там, в бурю и ветер, другие лежат и ничего не делают… Вон наверху – англичанин один занимает теперь всю рубку, в которую можно было бы пустить половину эмигрантов… И все, понимаешь, Женя, потеряли центр тяготения… И оттого-то… Ну, вот… ты, например… Положительно, – ты именно потеряла центр тяготения… И все тоже потеряли… Одни страдают в тесноте, от недостатка воздуха и простора, другие – страдают не менее среди удобств… Параллель, понимаешь ли, Женя, полнейшая… Ведь и мир, как наша «Ботния», тоже несется среди бесконечного хаоса. И в мире, когда потеряются обычные центры общего тяготения… у всех начинается своего рода морская болезнь… Люди называют это разными там вельт-шмерцами, разочарованием, тоской по идеалам, а в действительности они просто потеряли центр тяготения, и их… ха-ха-ха… просто укачивает на этой скорлупке, которую они называют землей и которая несется в океане эфира… Положительно, – гениальная параллель… А вывод?.. Угадываешь ты, Женя, вывод?..
Он замолчал, как мне казалось с некоторым лукавством, собираясь приятно удивить свою слушательницу, которая попрежнему только слабо стонала, и затем сказал с выражением торжества и удовлетворения:
– Еще одно доказательство в пользу веры… Нужно искать центр тяготения… положительно! Непременно! И притом центр, бесконечно отдаленный, незыблемый, лежащий, так сказать, за пределами… Ну, одним словом, в вечности… и только тогда среди всех треволнений и жизненной качки можно почувствовать некоторый общий закон… И тогда все становится понятно и стройно… И качка уже не действует… Вот сейчас, когда я думал об этом, там, наверху… вижу, стоит какой-то господин… и представь: именно смотрит кверху… Понимаешь: бессознательное подтверждение верности, так сказать, моей теории… Слышишь, Женя? Ах, боже мой… Да ты, кажется, вовсе не слушаешь, – закончил он с досадой…
В ответ на это послышался стон, и притом такой выразительный, что оратор сразу смолк, как-то растерянно крякнул, сказал не то укоризненно, не то сконфуженно: «э-эх…» И я услышал, как он прошел по шатающемуся полу каюты, потом по коридорчику, и затем под его шагами затрещали ступени лестницы. Он ушел, очевидно, дополнять свою теорию, оставив свою слушательницу во власти мучительного недуга.
К сожалению, я почувствовал вскоре, что и я тоже совершенно теряю «центр тяготения»…
VI
Переезд через Немецкое море до берегов Британии потребовал около тридцати часов. Первая половина пути была очень мучительна, но на следующий день ветер значительно упал.
Правда, волны все еще бежали грядами, как будто расколыхавшись за ночь, море не могло сразу успокоиться, но ветер изменился и как будто старался усмирить волнение… Он налетал навстречу волнам, заворачивал их пенистые гребни и разбивал в мелкие брызги… В этой борьбе было что-то, до такой степени сознательное и драматическое, что я невольно вспомнил классические олицетворения ветра в лице Эола и его сыновей… Море понемногу подчинялось… Пароход шел ровнее, и пассажиры выползали из кают на свежий воздух.
Зная теперь, что в лице моих соседей судьба мне послала соотечественников, я представился седому господину. Он встретил меня с какой-то радушной рассеянностью и назвал свою фамилию:
– Софрон Иванович Череванов. Это вы вчера стояли ночью на палубе и смотрели на небо?
– Да, это я…
– Самое лучшее средство… положительно… А вот это Евгения Семеновна, моя жена. Вот, Женя, наш соотечественник.
– И сосед по каюте, – прибавил я, но тотчас пожалел: Евгения Семеновна посмотрела на меня и потупилась… В ее нервном лице опять проступило выражение нерасположения и как будто гнева…
Впрочем, это скоро сгладилось… Пароход шел все ровнее, как будто успокаиваясь на ходу, и это, видимо, отражалось на расположении духа Евгении Семеновны. Ее черные глаза опять внимательно и как-то жадно следовали всюду за фигурой ее подвижного супруга, и в них я уловил несколько раз выражение как будто застенчивой просьбы о прощении.
«Это она, вероятно, стыдится вчерашнего „недостатка веры“», – подумал я, невольно улыбаясь…
Вдали, еще совсем неясная, задернутая туманом, скорее почудилась, чем завиднелась, полоска земли…
– Англия, – сказал, проходя, капитан… Все мы стали смотреть на дальнюю полоску…
Она прорезалась чуть видным, почти мечтательным призраком земли, в ярком просвете заката, между небом и морем… Небо все было обложено тяжелыми тучами, которые от преломленных лучей отливали снизу какими-то грустно-зловещими, рыжими просветами. Под тяжелыми массами облаков такое же тяжелое протянулось море с грядами рыжевато-бурых волн… Косой парус, как крыло птицы, белел вдали…
Все было как-то особенно задумчиво, сумрачно и печально, и все напоминало что-то, как будто пережитое в отдаленном тяжелом сне… Берег определялся, выступал, – пустынный, обрывистый, задернутый задумчивой мглою, угрюмый…
Евгения Семеновна, которая тоже долго глядела в морскую даль, вдруг повернулась к мужу и сказала тихо:
– Точно… у Виктора Гюго…
– Что такое?.. – спросил тот.
– Первые главы… из «L'homme qui rit» [42]42
Человек, который смеется (франц.)
[Закрыть].
Софрон Иванович оглянулся и сказал:
– Пожалуй, да… положительно…
Мне это воспоминание показалось чрезвычайно метким. Конечно, эти волны бежали из Ламанша, где еще недавно омывали берега, описанные великим поэтом… И в моем воображении живо встала поразительная картина, которую я позволю себе напомнить читателю, так как, странным образом, ей суждено было стать рамкой для небольшого последующего эпизода…
Это было в 1689 году… В бурный, кажется осенний вечер разбойничье суденышко «Матутина» оставило пустынные берега Портленда. Спасаясь от преследования властей, шайка бродяг-компрачикосов покинула на угрюмом берегу беспомощного ребенка. Ребенок долго смотрел на море, по которому, утопая в сумраке, светился трепетный огонек, прыгая по гребням волн… Это «Матутина» уходила в глубь темной и беспокойной ночи навстречу своей судьбе…
На палубе разбойничьего судна находился странный человек, которого называли доктором и одни считали мудрецом, другие – сумасшедшим. Доктор Гергардус Гестемунде олицетворял совесть корабля, оставившего за собой преступление и шедшего навстречу буре… Он стоял на носу корабля, всматривался в надвигающуюся бурную тьму и читал намерения бури, точно в открытой книге… «Слишком мало звезд, и слишком много ветра…» Повернувшись к капитану судна, доктор спросил:
– Который рейс ты совершаешь по Ламаншу?
– Первый, – ответил капитан.
– Он будет и последним… Слушай… Если в эту ночь, когда мы будем в море, ты услышишь звуки колокола, – знай: мы погибли… Пришло время обмыть черные души…
«Сумасшедший!» – подумал капитан, отходя, и продолжал вести судно в сгущающуюся темноту, на восток, вопреки совету доктора Гергардуса…
Всякий, кто читал это произведение Виктора Гюго, помнит замечательные главы, посвященные поэтом священному ужасу ночи и моря. Nix et nox [43]43
Снег и ночь (лат.)
[Закрыть]. Не стало ни протяжения, ни пространства. Была только ночь и бездна… Ночь – это присутствие. Чье?.. Таинственного начала природы, которое в этом уединении говорит с душой человека… В бесконечном пространстве раздавался только рев бури… Это были крики, в которых бездна перекликалась с бездной… Они неслись от воды к воздуху, от ветра к волнам, будя какую-то таинственную связь между глубинами природы и глубиной человеческой совести…
Экипаж «Матутины» еще не понимал скрытого значения этих голосов. Бандиты радовались только свободе от человеческого преследования, пока среди шума и криков не раздался торжественный голос доктора Гергардуса Гестемунде:
– Слушайте.
Все притихли… И тогда всем ясно послышались в густой тьме бурной ночи размеренные удары колокола…
– Колокол! – крикнул капитан. – У нас земля за штирбортом.
– Нет у вас земли за штирбортом, – ответил доктор, – это… звонит море.
Тогда дрожь прошла по спинам моряков, а доктор продолжал:
– Среди моря укреплен на якоре буек цепями ко дну, на буйке помещен колокол. В сильную бурю, когда волны значительно раскачивают буек, колокол звонит… Если бы мы шли правильным курсом, ветер отнес бы звуки в сторону от нас, и мы бы не слышали звона. Слышать его – значит идти на смерть… Это буря звонит нам панихиду над водяной бездной.
И, пока говорил доктор Гергардус Гестемунде, колокол звонил, удар за ударом, и этот размеренный звон, казалось, подтверждал слова старика. Бездна звонила над покойниками…
Вся эта картина ярко встала в моей памяти в этот предвечерний час на Немецком море, когда наша «Ботния» неслась по темнорыжим волнам, грядами выбегавшим из Ламанша…
– Теперь уже так не пишут, – сказал Софрон Иванович, очевидно занятый теми же мыслями.
– Да, – подумал и я, – теперь уже так не пишут, может быть потому, что наши отношения к природе меняются. Свистки пароходов разогнали «священный ужас», залегавший целыми тысячелетиями над морями. Одиссей целые годы скитался на своем плоту, чтобы доплыть от Трои до Итаки. Он видел священный ужас много раз лицом к лицу, осязал его, говорил и боролся с ним, и, по пути в Итаку, был вынужден спускаться в преисподнюю и советоваться с духами умерших… Теперь дрянной греческий пароходишко проходит это расстояние в несколько дней, и вы испытаете в пути разве одно неудобство – от излишнего обилия оливкового масла в греческой кухне.
В 1689 году экипаж «Матутины» еще слышал священный ужас в голосах ночи, перекликавшихся от бездны к бездне, а поэт прошлого века еще умел передать его с осязательностью живого ощущения. Наверное, впрочем, еще и теперь многие из той части человечества, которая пускается в море на утлых шхунах, вверяясь изменчивой власти хаоса, – слышат эти голоса в Ламанше, у берегов Бретани или на Нью-Фаундлендских мелях среди океана… Но эта часть человечества еще ничего не пишет. А те, кто пишут, уже не слышат их. Садясь на пароход в Гавре или Галифаксе, счастливцы плотно завтракают или ужинают и поскорее засыпают в своих каютах, если грозит качка или морская болезнь… А просыпаясь на другом берегу Ламанша, – они выходят на благоустроенный дебаркадер и торопятся узнать, не ушел ли поезд и можно ли еще взять билеты до Лондона или Парижа, чтобы поспеть к деловому собранию…
В этом есть, конечно, много утешительного в смысле победы человека над природой. Но иногда становится немного скучно при мысли, что великий, таинственный и загадочный мир начинает нам представляться лишь в виде каменных городов или удобной каюты. И невольно хочется думать, что, овладев пространством, отвоеванным у бесконечности, человек опять подойдет к новым ее граням и опять бесстрашно, с живым ощущением величия и тайны взглянет в глаза неведомому священному ужасу живой бесконечности…
Все эти мысли более или менее смутно бродили в моей голове в этот вечер, и мы обменивались короткими замечаниями на эту тему с Софроном Ивановичем. Евгения Семеновна не принимала участия в разговоре и только, облокотясь на борт парохода, смотрела вдаль своими задумчивыми глазами…
Солнце еще не село, но небо все плотнее закутывалось густыми, некрасивыми и почти неподвижными облаками, которые тяжело налегали на бледную полоску вечерней зари на горизонте, светившуюся печальным красно-оранжевым светом. Свежий ветер, как будто прорываясь в эту щелку, гнал, как покорное стадо, целые гряды бурых волн, взбивал на них пену, и наш пароход мерно разрезывал эту зыбь… Берега Англии вырастали и затягивались дымною полоской бриза. На фоне свинцовых туч резались несколько парусов, сильно накренившихся по ветру, и густой хвост грязного дыма из нашей трубы волочился по верхушкам волн… Я смотрел на эти паруса и думал о разнице, существующей между человечеством, путешествующим в удобных каютах первоклассных пароходов, и теми невидимыми мне рыбаками, которые на этих суденышках, быть может, еще в эту ночь очутятся лицом к лицу с священным ужасом. И невольно мысль бежала дальше, к тем временам, когда сила пара, электричества, света будет служить одинаково всему человечеству… Что же будет тогда? Навеки ли смолкнут голоса мировой тайны, как шум бессильного ветра за крепкой стеной, и человечество будет продолжать свой путь, самодовольно отгородившись от них в своем мире, похожем тоже на удобную каюту без разделения на классы, – или оно сознательно встанет навстречу новым тайнам бесконечности, великой и грозной?..
И вдруг, среди этих мыслей и этих разговоров, странная иллюзия поразила наш слух… Первый насторожился Софрон Иванович и обратил на нее наше внимание: среди ритмического шума волн, какой-то однообразной мелодией звучавших по бортам нашей «Ботнии», ясно слышался звон колокола…
Евгения Семеновна вздрогнула и вопросительно посмотрела на Софрона Ивановича, который взял бинокль и направил его на море.
– Бездна звонит панихиду, – сказал я шутливо…
Софрон Иванович отнял бинокль от глаз и передал его мне.
Сначала я ничего не видел, кроме пенистых гребней, беспорядочно бившихся, казалось, у самого стекла. Однако через некоторое время в поле моего зрения мелькнул большой красный буй, свободно качавшийся на волнах. На его верхушке был прикреплен колокол, и волна, качая буек, раскачивала вместе и колокол, который звонил размеренно и громко. Видимо, колокол говорил о чем-то проезжающим, к чему-то старался привлечь наше внимание. И действительно, когда волна качнула буй и промчалась дальше, на выпрямившемся боку его совершенно ясно выступила надпись.
Она заключала только два слова:
«Pears Soap!»
Что значит в переводе: «Мыло Пирса».
Ничего больше на буйке не было: ни адреса, ни цены, ни рекомендации полезного фабриката, о котором, признаюсь, я не имел до тех пор ни малейшего понятия. «Мыло Пирса». С этими двумя словами, краткими, определенными, несложными, современная бездна обращалась к нам, современным путникам…
Я невольно засмеялся и передал бинокль Евгении Семеновне… Она посмотрела на буек, посылавший нам свой звон как бы вдогонку, и затем с привычным ожиданием обратила глаза на мужа. Софрон Иванович был серьезен…
– Что вы об этом думаете? – спросил он, как будто не заметив моей улыбки.
– Что ж, Софрон Иванович, – ответил я все так же шутливо. – Мне это очень нравится. Во-первых – остроумно, а во-вторых, как хотите, в этом есть много утешительного… Вместо зловещих Nix et nox, вместо священного ужаса, вместо голосов, вещающих из тьмы о гибели и загробной тайне, – здесь стоят два простых слова, выражающих полное доверие к нашему будущему… Вы чувствуете, что неведомый вам Пирс ни мало не сомневается в благополучном окончании вашего путешествия и переносит ваше воображение к тому времени, когда, в удобной гостинице на берегу, вы почувствуете потребность в куске хорошего мыла… и portentosum mare [44]44
Необыкновенное, удивительное море (лат.)
[Закрыть], некогда столь ужасное, теперь дружелюбно предупреждает вас от ошибки: помните – лучшее мыло есть мыло Пирса…
по-видимому, господин Череванов был мало доступен юмору. Он сдвинул свои густые красиво очерченные брови и дослушал мою шутливую речь с видом сурового неудовольствия, которое на лице его молодой подруги приняло форму явного осуждения…
– Извините, – сказал Софрон Иванович. – Я смотрю иначе… Природа есть все-таки храм… А эти господа оскверняют храм своим торжищем.
В глазах его вспыхнуло какое-то особенное одушевление, и он посмотрел на Евгению Семеновну, как будто напоминая ей о чем-то, известном им обоим.
– И я уверен, – настанет время… и оно близко… когда торгующие будут изгнаны из храма…
Тон его становился торжественным, а на лице Евгении Семеновны опять вспыхнуло и застыло то самое выражение, с каким и она и неизвестный мне белесый господин слушали слова Софрона Ивановича в копенгагенском музее…
Признаюсь, этот оборот нашей беседы и удивил и заинтересовал меня, хотя не скажу, чтобы он был способен сразу вспугнуть юмористический оттенок, окрасивший для меня весь этот маленький эпизод. Во всяком случае мне хотелось продолжить разговор, но в это время отвратительно резкий, колеблющийся и завывающий звук гонга напомнил нам, что стюарт парохода «Ботния» считает себя обязанным предложить оплаченный уже нами ужин ранее, чем мы пристанем к берегам Англии, тянувшимся уже на северо-западе заметной грязно-синей грядою.
Софрон Иванович как-то задумчиво поднялся и пошел по направлению к рубке, как будто совершенно забыв о своей молодой спутнице, которая была все еще несколько слаба после вчерашней «утраты веры»… Я предложил ей свою помощь, которую, с некоторым колебанием, она застенчиво приняла, предварительно кинув на меня из-под опущенных ресниц смущенный взгляд, как будто выпытывавший – замечаю ли я неловкость поведения Софрона Ивановича и не осуждаю ли его за это… Я по возможности просто протянул ей руку.
Пароход все-таки покачивался… Она ступала немного неловко, наступая на платье и запинаясь, как человек, глубоко страдающий за другого и смущенный.
– Вы знаете, – сказала она вдруг тихо и как бы невольно уступая какому-то внутреннему, сильно волнующему побуждению… – Софрон Иванович… это такой человек… Конечно, он мой муж и может… вы подумаете, что мне бы не следовало… Но я не могу… Скоро вы услышите… я хочу сказать, скоро все услышат и тогда узнают… и вообще…
Она окончательно смутилась… К счастью, мы были уже у порога каюты, который и переступили при последних словах. Софрон Иванович уже сидел на дальнем конце стола, кажется, беззаботно заняв чужое место. По крайней мере, долговязый англичанин подошел было туда, остановился и, видя, что Софрон Иванович его не замечает, направился к трем свободным приборам, назначавшимся, очевидно, для нас, троих земляков.
Евгения Семеновна еще гуще покраснела своим мучительно нервным румянцем и заняла место между мною и долговязым англичанином. И мне опять пришлось сделать вид, что я не замечаю новой неловкости Софрона Ивановича, который, как ни в чем не бывало, вступил уже в разговор со своим соседом.
По-английски он говорил хорошо. В его манере держаться, несмотря на рассеянность, проглядывала привычная благовоспитанность. И было заметно, что за нашим столом все признавали Софрона Ивановича, быть может, несколько эксцентричным, но во всяком случае наиболее интересным джентльменом из нашей случайной пароходной компании.
VII
В этот вечер мы высадились в приморском городе Гарвиче, откуда нам надлежало по железной дороге ехать в Лондон. Этот переезд мы опять совершили вместе…
За это время мне удалось узнать из коротких разговоров и намеков, что Софрон Иванович с женой остановятся в Лондоне недели на две, а может быть, и дольше. Может быть, даже они и совсем не поедут дальше, хотя… едва ли. Это будет зависеть от того, найдутся ли в Лондоне какие-то подходящие люди для какого-то пока для меня таинственного дела, которое Софрон Иванович пытался осуществить на родине. «Но вы знаете… у нас все это так трудно…» – тихо и таинственно сказала мне раз в вагоне Евгения Семеновна. И ее глаза с восхищением и лаской глядели при этом на Софрона Ивановича, в это время высунувшегося из окна и наблюдавшего английский пейзаж.
– Все разделено на клочки… ничего общего… – сказал он, повернувшись к нам и указывая за окно, где под лунным светом лежали равнины, кое-где сверкало белое электричество и вились в ночном воздухе клубы дыма…
Наконец поезд побежал между рядами зданий, то ныряя в туннели, то выбегая на подъемы, – причем ряды однообразных, похожих на каменные ящики зданий оказывались под нами, – то опять скрываясь в узких каменных коридорах, освещенных огнями. Поезд летел быстро, и по стенам мелькали какие-то надписи. Сначала они проносились перед глазами точно струи, сливавшиеся в одну пеструю полоску, потом, когда поезд стал замедлять ход, – можно было разобрать отдельные буквы, слова…
Они опять были чрезвычайно несложны. По одной стене беспрерывно бежали, чередуясь, два слова:
– Stephens inks, Stephens inks, Stephens inks.
И так без конца… На другой стене с такой же настойчивостью лезла в глаза, в воображение, в память знакомая уже нам фраза: Pears soap… Pears soap… Pears soap…
Это были первые понятия, которые величайшая столица в мире старалась внедрить в умы иностранцев, с благоговением въезжавших в ее пределы…
«Чернила Стефенса»… «Мыло Пирса»…
На дебаркадере мы расстались… Я сказал, что мне рекомевдовали остановиться на Piccadilly, в отеле … [45]45
Пропуск автора. (Ред.)
[Закрыть], надеясь, что мои соотечественники, быть может, выразят желание остановиться там же. Но ни Софрон Иванович, ни Евгения Семеновна не обратили ни малейшего внимания на мой намек, и я скоро потерял их в сутолоке и толчее лондонского вокзала.
Таким образом лондонские впечатления нам пришлось переживать порознь. Это было в 1894 году, когда великая драма Гладстона, связавшего политическую судьбу своих последних годов с ирландским биллем, была в апогее. Газеты, листки, карикатуры носились по Лондону, как листья в осеннюю бурю, дебаты в парламенте становились все напряженнее и страстнее, и наконец … [46]46
Пропуск автора (Ред.)
[Закрыть] июля напряжение разразилось небывалым скандалом: джентльмены «высокого дома» подрались в палате, и лондонские улицы с каким-то злорадством звенели на все лады: «драка, драка в доме», «уличная драка в доме».
В этот самый день я получил надежду проникнуть в парламент. Это – не так легко для туриста, но некоторые мои знакомые уладили это дело, и я очень пожалел, что не могу в свою очередь оказать протекцию моим случайным спутникам по «Ботнии».
Вечером этого дня я сидел на скамье, в сквере у памятника Веллингтона, отдыхая от дневных впечатлений и глядя на улицу и на пешеходов, проходивших мимо меня по панели. Это была по большей части деловая лондонская толпа, спешившая по домам после дневной работы…
Вдруг в этой незнакомой толпе появилась фигура Софрона Ивановича. Он шел один и казался чем-то сильно озабоченным. Когда я окликнул его, он остановился, оглядываясь с недоумением вокруг, и двинулся было далее, так что мне пришлось повторить свой оклик.
– А, это вы? – сказал он как-то рассеянно, садясь рядом со мною. – Осматриваете Лондон?
– Да, – ответил я, – я еще многого не видал. А вы, Софрон Иванович?
– Что? Я? Да у меня, знаете, дела… особые… Мне некогда осматривать достопримечательности… Впрочем, был… в Вест-Энде…
– А Евгения Семеновна?
Он ответил не сразу, как будто не поняв вопроса, и потом сказал рассеянно:
– Благодарю вас…
Я невольно улыбнулся, но тотчас же вспомнил с некоторой грустью свой номер в Эссбиерге и два черных глаза, с нетерпением глядевшие в щель приоткрытой двери… Мне представилось, что теперь молодая жена этого седого господина опять так же нетерпеливо глядит в коридор лондонской гостиницы…
– Читали вы, Софрон Иванович, о сегодняшнем событии?
Он посмотрел на меня недоумевающими глазами и спросил:
– Что такое?.. Ах, вот что! Да, слышал, что-то кричали на улице.
Лицо его несколько оживилось, и, повернувшись ко мне, он сказал:
– Прежде, когда-то, меня это все интересовало, то есть вся эта политика там и суета в этом старом мире…
– А теперь?
– А теперь нет… Все это от ветхого человека… Спасение не там…
Я ждал с понятным нетерпением, что он скажет, в чем именно спасение, и, таким образом, я узнаю, наконец, с кем, собственно, имею дело в лице этого загадочного соотечественника, но он замолк. И вдруг лицо его опять изменилось: густые брови сдвинулись, синие глаза засветились прежнею бодростью и почти детской надеждой.
– Да, положительно!.. Старый мир сгнил, или вернее – замер, застыл, одервенел в своих старых формах… Надо ехать в Америку… Положительно… отрясти старый прах от ног. Здесь все насквозь прохвачено этой конкуренцией, и за суетливыми криками этих… негодяев люди не услыхали бы даже Христа, если бы он вторично явился в мир… Посмотрите вот сюда… Видели вы эту картинку?..
Невдалеке, на транспаранте красивого киоска, освещенного изнутри, виднелся недурно исполненный снимок с известной мраморной группы: старая женщина моет губкой мальчишку, который противится и старается вырваться. Фигуры дышали необыкновенной правдой и искрящимся, захватывающим юмором. Внизу большими буквами стояли знакомые два слова: «Pears soap…», и надпись помельче гласила, что статуя знаменитого скульптора, удостоенная на выставке золотой медали и обратившая на себя внимание всех ценителей искусства, – приобретена фабрикантом мыла, мистером Пирсом. «Воспроизведение запрещено».