355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 4. Повести, рассказы и очерки » Текст книги (страница 26)
Том 4. Повести, рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:28

Текст книги "Том 4. Повести, рассказы и очерки"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 32 страниц)

Старый тип постепенно вымирает. Вы увидите его еще кое-где, в глухих частях или на самых окраинах, у Камер-Коллежского вала, или у Марьиной рощи, вообще всюду, где его тусклая, порыжелая, невзрачная фигура может сливаться с серыми заборами и старыми зданиями, не нарушая общей гармонии. Но зато всюду, где раздаются звонки конно-железных дорог, где стройно стали ряды чугунных фонарей, где пролегли широкие и порядочные мостовые, – его сменил уже тип новейшей формации.

И вот, в тесной связи с этим процессом, Прошке становилось все грустнее жить на белом свете. Всякий промысел требует приспособления к изменяющимся обстоятельствам, а Прошка не чувствовал себя способным к такому применению. Бывало, когда темной ночью какой-нибудь молодец проходил с ломом (фомкой) или иным орудием своего промысла мимо будки, будочник смотрел на него равнодушным взглядом. Зевнув и понюхавши табачку, он уходил в свою будку и, располагаясь на сон грядущий, сообщал «будочнице»:

– Прошел, слышь, одинкакой-то.

– Ну? – спрашивала будочница.

– Лом у него… Как бы где-нибудь поблизости не вышло качества… Пойтить бы по-настоящему… А?

– Вот еще… была надобность, – зевая, отвечала супруга. – На то сторожа… Слышишь, чай.

Будочник прислушивался. В темноте с разных сторон, на разные голоса стучали трещотки, лаяли собаки. Темнота кипела звуками… Сомнения будочника исчезали. Огонек в окне угасал, и будка становилась явно нейтральным местом по отношению ко всему, что происходило под покровом ночи… Трещотки постепенно тоже стихали… Успокаивались собаки… Ночные промышленники спокойно выходили «на работу»…

С некоторых пор и это изменилось, когда будочник пошел «новый». Теперь – чтобы просто пройти мимо, не привлекая на себя орлиного, испытующего взгляда, нужна особая выдержка. Успех в борьбе за существование покупается не идущею напролом храбростью, а скорее хорошими манерами и модным пальто; не грубою силой, которою в достаточной мере обладал Прошка, а ловкостью рук, сноровкой и приличной внешностью. Прошка был примитивный жулик; он грабил, как грабили на Москве в «допрежние времена»; между тем будущее явно принадлежало тому, кто овладеет культурными приемами и сумеет запастись «протекцией». Одной из таких жертв прогресса становился и Прошка.

Конечно, «прогресс» имеет свои права; но разве не грустно, что он должен сопровождаться таким множеством жертв? Жизнь шаг за шагом, неторопливо, но и неуклонно давала ему чувствовать его непригодность, и, как ни мало был он способен к рефлексам и раздумью, тем не менее, в глубине его души накоплялось неясное, несознанное, тупое чувство меланхолии.

В один прекрасный день к перекрестку, с которым связаны были лучшие воспоминания Прошки, пришли кучкой землекопы. Они скинули с плеч на землю верхнюю одежду и заступы, вынули кисеты с табаком, набили трубки и закурили их, искоса поглядывая на узкую и неудобную дорожку, пролегавшую от перекрестка к Петровскому парку. Покурив, они отмерили в ширину четыре сажени, протянули веревки и принялись копать канавы и ровнять дорогу. Через несколько дней на месте прежней ухабистой и живописно терявшейся меж кустов тропки протянулась широкая мостовая, а еще недели через две она выступала на зеленом фоне белою ровною полоской, утрамбованная щебнем и посыпанная белым песком. Конечно, само по себе это обстоятельство, по-видимому, не имело к судьбе Прошки ближайшего отношения; однако, когда он впервые увидел новую дорогу, его сердце будто ущемило какое-то неприятное чувство. Он долго стоял, задумавшись, у столба, смотрел на дорогу, и ему казалось, что его любимый ландшафт окончательно испорчен. Многие, быть может, находили, что новая дорога красиво выделялась на зелени, точно нарисованная на плане, но в сердце Прошки она пролегала неясным и смутным предчувствием, еще одним лишним напоминанием, что его, Прошку, и его промысел все эти новинки сживают со свету.

Ему стало так тоскливо и неприятно, что на целых два месяца он пропал, и его не видели ни на Выселках, ни на перекрестке. За это время он посетил много мест, приобрел несколько новых знакомств и даже одного друга в лице отставного служивого, которого многочисленные военные заслуги не спасли от той же мало уважаемой и трудной профессии; но где ни пробовал Прошка удачи, работа все не клеилась, и вообще Прошке все не нравилось. Он затосковал по родным местам; в два месяца неприятное воспоминание о новой дороге улеглось, и он стал чванливо расхваливать «свое место». Наконец в одно воскресенье, вечером, когда в заведении Петровского парка должна была появиться какая-то новая шансонетная дива (Прохор был в курсе таких событий музыкального мира) – и, значит, на перекрестке тоже предстояло движение, – Прошка появился на излюбленном месте. Он был не один. С ним был его новый друг, которому он самонадеянно обещал «в своем месте» хорошую работу.

Скоро, однако, он должен был убедиться, что хвастал своими местами напрасно. Движение к парку было действительно сильное, но для «клёву» условия оказались неблагоприятные. Виной была новая дорога. Там, где прежде пролетки с седоками ныряли по ухабам меж кустов, – теперь они проносились легко и быстро. Прошке оставалось только провожать их глазами… Кроме того, движение на этот раз оказалось слишком сильно. Обстоятельства складывались плохо…

Товарищ Прошки был человек угрюмый и молчаливый. И нравом и судьбой он был отчасти похож на гоголевского капитана Копейкина, хотя изувечен не в такой степени… Сидя с Прошкой в канаве, он не сказал ни одного укоризненного слова, но во всей его угрюмой, горемычной фигуре Прошка видел безмолвный и тем более горький укор. Наконец служивый крякнул и, вынимая трубку, предложил Прошке:

– Ох-хо-хо-о!.. покурить, что ли?

Когда трубка была набита и вспыхнувшая серная спичка осветила лицо служивого, Прошка окончательно сконфузился. Лицо приятеля было сурово. Он сидел на корточках, потягивая из чубука и глядя задумчиво в сторону. Прошка ясно понял, что мысли служивого теперь далеко: по-видимому, он предавался общим размышлениям о горькой жизни, не обращая внимания на дорогу, как будто его приговор над хвалеными местами был уже окончательно составлен. Прошке стало очень стыдно, и вся его чванливость совершенно исчезла.

– Плохое житье, – заговорил он печально.

Служивый не ответил, а только затянулся сильнее, и вспыхнувший огонек трубки опять осветил его энергичные черты с густо нависшими бровями и резкими морщинами.

Прошка легко поддавался настроению. Забыв, что еще недавно он рисовал самые радужные перспективы, теперь он стал изображать перед товарищем всю горечь их общего существования. Все идет к худшему. Еще года четыре назад кормиться было много легче. Семья находилась в сытости, родитель сыт и пьян (много ли ему нужно?), сам Прошка пользовался кредитом в нескольких трактирах. Главная причина – народ был «проще». Теперь год от году народ становится хитрее. «Прожженные какие-то, прости господи! – сказал Прошка и плюнул сквозь зубы. – Пьют, что ли, не попрежнему, или девиц тех нету, чтоб от них человек сам себя забывал. Нет в народе шири и размаха. Случается просиживать в канаве ночи напролет – и все без толку. Приказчик хоть и напьется, так валит гурьбой, купец ездит на лихачах, а если и попадется паренек попроще, так смотришь – в кармане двугривенный. Да и то еще иной из-за двугривенного орет, точно у него тысячи отняли. Тьфу!..»

Товарищ слушал эти жалобы в мрачном молчании, только затягивался трубкой и сплевывал. Вдруг он протянул к Прошке руку и поднялся.

По тропинке, пролегавшей через поле, приближались две фигуры. Место было очень удобное, и два смельчака, выбравшие самый глухой путь, по торфяному болоту и буеракам, мимо самых кустов, должны были, по соображениям служивого, находиться в том состоянии, когда человеку море становится по колена. Служивый вдруг потерял свою неподвижность, вытянул шею и, впиваясь волчьими глазами в приближавшуюся добычу, стал тихо прокрадываться к кустарнику, подходившему к самой тропке. Но, к великому его изумлению, Прошка вдруг быстро вскочил на ноги, подбежал к нему и, оттащив его в кусты, посадил на землю… Служивый послушался, хотя и не понимал причины странного поведения товарища.

Шаги приблизились; в ночной темноте прозвучали беззаботные молодые голоса. Двое юношей беспечно разговаривали о театре, об игре Ермоловой и Живокини и громко смеялись, повторяя некоторые места из комедии. Вскоре разговор стал тише, и, наконец, фигуры скрылись на дороге к академии.

– Студенты это, – сказал Прошка. – Арфанов с товарищем. Я их знаю.

– Ну-к што? – спросил угрюмый товарищ, желая получить более обстоятельное объяснение.

– Свяжешься – не рад будешь… Да и что с их возьмешь? – уклончиво ответил Прохор.

Служивый крякнул, и в темноте Прошка угадал саркастический и почти враждебный взгляд товарища.

– Невозможно мне, – прибавил опять Прошка, угрюмо потупляя глаза. – Как я теперича живу по соседству… начальство ихнее… Ну, и опять, здоров драться этот Арфанов… Все они отчаянные…

И Прошка рассказал несколько случаев, хотя и относившихся к более или менее отдаленному прошлому, о том, как один студент побил трех «ребят» на этом самом перекрестке, как другой вырвал нож голою рукой и при этом успел еще «накласть» нападавшему и свалить его еле живого в канаву, где тот пролежал, пока пришли дачные дворники, и т. д. Нужно заметить, что случаи эти относились к героическому прошлому академии, но слава этих подвигов жила еще на Выселках и, передаваясь из уст в уста, покрывала и последующие поколения студентов некоторым ореолом.

Трудно сказать, был ли служивый убежден Прошкиной аргументацией, но так как дело все равно было потеряно, то он, не теряя слов на возражения, вернулся к прежнему месту. Прошка последовал за дам и, настроенный в эту ночь необычайно грустно, возобновил малодушные жалобы…

Между тем ночь бежала своим чередом, и хотя на небе стояли тяжелые и темные тучи, но все же было заметно, что утро близко. Неровные кочки торфяного поля выступали яснее, подернувшись с одной стороны белесоватым отсветом; березки тихо шептались, вздрагивая от предутреннего холода; где-то далеко кричал петух, и раздававшиеся по временам звуки ресторанного оркестра доносились как-то вяло, точно мелодия засыпала на лету. Служивый давно докурил трубку; и так как набить ее было нечем, то он поковырял в ней ржавым гвоздем и стал тянуть отвратительный табачный сок… Трубка при этом как-то хрипло ворчала, точно грудь больного, готового закашляться последним предсмертным кашлем. Все это, в связи с неудавшейся ночью, еще более располагало к меланхолии. Прошка замолк.

– Прямо хоть с пером [35]35
  Перо – на воровском жаргоне означает нож.


[Закрыть]
работай, – сказал вдруг служивый решительным тоном.

Прошка беспокойно заерзал на месте.

– А то с кистенем, – продолжал служивый, выколачивая трубку о ближайший пень. – Видно, такие времена подходют…

– Ну, нет, – заговорил Прошка, – не согласен я… Потому главная причина, как я при семействе живу, на миру. Человек я по своему месту известный… невозможно мне. Да и грех.

Служивый не возражал, но и не соглашался. Он был человек молчаливый, но его молчание было значительно и мрачно. Он опять не ответил и прислушался.

По новой дороге, в направлении от парка к перекрестку, слышалась приближавшаяся песня. Какой-то беззаботный гуляка шел неторопливою походкой и громко пел. Весь напитавшись за вечер мелодиями из опереток, он изливал теперь из себя веселые шансонетки, и звуки раскатывались далеко по росе. Служивый встал, поднял на дороге камень и стал неторопливо обвязывать его платком, которым был опоясан по животу.

– Что это ты? – робко спросил Прошка.

– Ничаго, – ответил служивый.

– Нет, ты этого «в моем месте» не моги, – заговорил Прохор довольно решительно и затем, несколько оробев от презрительного и укоризненного взгляда товарища, которого он сам же заманил в свое место, прибавил оживленным и радостным тоном:

– Да ты погоди. Я этого самого песельника сейчас тебе предоставлю… Потому это чиновник.

– Ты почем знаешь? – спросил служивый.

– Да уж будь спокоен. Здешняя публика мне, братец, достаточно известна. Здесь ведь пешком-то больше приказчик идет да чиновник, купец не пойдет: у него лихач. Приказчик заорет, сейчас все собаки в Бутырках взвоют. А этот, вишь, как складно выводит, и голос тонкой. Видно, человек деликатный, а выпивши крепко…

Прошка повеселел.

– Ты вот что, служивый, – заговорил он опять. – Ты послушайся меня… Ты это брось. Лучше сядь ты у дороги и сиди. А уж я сам… Сейчас его ежели облапить, все отдаст… Белендрясы эти на нем нацеплены, цепочки, за девками так гоголем и плавает. А драться не мастера… У иного и «припас» [36]36
  Припас – оружие, «припасенное» на всякий случай.


[Закрыть]
какой бывает, так он даже и не вспомнит. Деликатный народ.

Товарищ не возражал. Он только посмотрел на Прошку таким взглядом, который показал ясно, что теперь предстоит или восстановить пошатнувшуюся репутацию, или потерять всякое доверие. Между тем певец приблизился к роковому месту.

Прошка обыкновенного медвежеватой походкой вышел на дорогу.

– Дозвольте, господин, огоньку-с… цыгарку закурить! – сказал он, налезая вплотную на беззаботного певца.

Но тот не оправдал Прошкиных ожиданий. Слегка отшатнувшись в сторону, так что нельзя было заметить, произошло ли это вследствие винных паров, или было рассчитанным маневром, – веселый господин вдруг остановился и сказал резко прозвучавшим в темноте голосом:

– Закуривай!

Мелькнул огонь, что-то грянуло на всю окрестность, отдавшись далеко эхом. Прошка упал.

Беззаботный господин отвернулся и, как ни в чем не бывало, пошел далее, опять покачиваясь на ходу и продолжая песенку с того места, на котором был остановлен. Эта удивительная беспечность произвела даже на служивого столь сильное впечатление, что он в течение некоторого времени провожал веселого господина остолбенелым взглядом, не выходя из кустов.

Затем, вспомнив о Прохоре, вышел на дорогу.

– Прошка! – окликнул он довольно робко лежащую у края дороги фигуру.

Прошка шевельнулся.

– Прохор, слышь! Прохор, голубчик! Жив ли? – спросил служивый с участием.

Прошка зашевелился сильнее и присел.

– Кажись, ничего, – заговорил он, тяжело вздыхая и разминаясь. – Верно… вреда, кажись, нету. А то было вовсе убил.

Товарищ искренно обрадовался.

– Слава-те, господи, владычица небесная… А ведь я думал – крышка! Ну, ин вставай. Надо, видно, убираться, пока целы… Ишь, собаки на даче заливаются…

– Ничего, – уверенно ответил Прошка. – Кому надобность… Далеко. А как он меня полыхнул-то… Ну-у, ну-у! И народ нонче пошел. Креста на нем нет… Убил человека и пошел ссбе… Слышишь ты?

Оба прислушались. Издали все еще доносились обрывки лесни.

– Поет-заливается… Ушел и не оглянулся… Может, я здесь поколел, как собака.

Он всхлипнул.

– Каскеты медные теперь на персты надевают… Свинчатками лупят, – говорил он жалобным, почти плачущим голосом… – Долбанет этак невзначай, искры из глаз… Обеспамятеешь…

– Ну-ну… – угрюмо сказал товарищ, очевидно, не одобрявший Прошкиного малодушия.

– Ну, пущай… – продолжал Прохор простодушно. – Надо, скажем, и ему какое-нибудь средствие… оборону какую-нибудь… А этот смотри ты: палит, не говоря худого слова…

Он опять всхлипнул. Волнение было слишком сильно, и он хотел жаловаться и плакать.

– Народ пошел какой… Неаккуратный…

– Ну-ну!.. – сказал опять товарищ.

Прошка склонил голову на руки. Жизнь казалась ему невозможной. В душе было темно и тоскливо, как еще не бывало никогда. Кроме тоски, он чувствовал еще обиду: ему казалось, что в игре, которую он вел с ближними, последние прибегают к неправильным и непозволительным ходам. Сам он работал только «всухую» и не мог без страха подумать об убийстве. Как и в кулачных боях, он полагался на кулак и на крепкую медвежью хватку. Он желал бы, чтобы ближние боролись «благородно».

Все еще по временам всхлипывая, он поднялся с земли ипересел под навес. Выстрел, действительно, не вызвал на дачах никакого движения, и собачий лай, поднявшийся сначала более не возобновлялся. Товарищ Прошки присел с ним рядом. Он был озадачен слабостью Прошки. Не обладая большим запасом утешительных слов, он ничего не сказал, но, кажется его молчание на этот раз имело сочувственный характер.

Становилось светлее; роса налегла матово-белою пеленой на зелень. Оркестр смолк. Первые лучи солнца освещали две угрюмые фигуры, неподвижно сидевшие на перекрестке.

III

Отношение выселковских обывателей к Прошкиной профессии отличалось чрезвычайной терпимостью. С тех пор, как уклад прежнего крестьянского мира был порушен и его члены пошли вразброд, все они находили естественным, что человек так или иначе кормится по силе возможности. Обломок прежнего крестьянского общества – Выселки требовали только, чтоб их члены не забывали вконец своих связей с «миром», не делали вреда своим однообщественникам. Кажется, что именно таким образом следует объяснить тот сочувственный нейтралитет, какого придерживались выселковцы в отношении к Прошкину способу кормления. В свою очередь, и отношения Прошки к согражданам были исполнены взаимной благосклонности. По крайней мере так было прежде. Выселки знали Прохора, и Прохор знал Выселки. В случае удачи Прошки, на Выселках многие бывали веселы и пьяны, и никому не приходило в голову задаваться нескромным вопросом: откуда взяты деньги, которыми оплачивалось это веселье? Впрочем, все хорошо знали это без всяких справок. Зато в самые темные осенние ночи Прохор различал своих компатриотов рысьими глазами, и никогда он не позволял себе испугать выселковскую женщину, не обидел ни одного пьяного выселковца. К сожалению, в наступившие для Прошки тяжелые времена этому трогательному согласию предстояло жестокое испытание.

Не случилось еще ничего особенного, но уже многие наблюдательные люди заметили, что Прошка начал «задумываться». Это был очень тревожный симптом. Известно, что, если человек начал думать, от такого человека добра не жди. Поэтому и от мыслей Прошки все ждали худа, и между Выселками и Прошкой пробежала черная кошка. О чем, собственно, он думает, никто этого, конечно, не знал; тем не менее, когда домохозяин-сапожник, у которого подозревались некоторые деньжонки, проходил мимо Прошки в минуты раздумья, – он чувствовал себя как-то неловко под внимательным и тяжелым взглядом жулика. До сих пор Прошка никогда не задумывался, а только пьянствовал и дрался на кулачках. В настоящее же время он «думает» и смотрит нехорошо.

Хотя Прошка не был особенно расположен к анализу своих ощущений, тем не менее, он тоже заметил за собою мысли и смутился. Остатки доброй выселковской совести подымались в нем против новых искушений. От мыслей в нем поднялась такая кутерьма, что бедный Прошка был близок к настоящей меланхолии.

С течением времени эти неопределенные взаимные отношения Прошки и Выселков стали невыносимы. Прежде выселковский гражданин, шел в ночное время мимо столба, без всякой опаски, – ныне он шел и озирался. Он шел, так как не было еще примера, доказывающего, что хождение это опасно; но озирался, так как не был уверен, что подобный пример не воспоследует именно на нем.

Некогда Прошка добродушно в любое время окликал из канавки: «Здорово, Фадеич! Хорошо ли гостил?» На что обыватель отвечал столь же радушно и останавливался покурить с земляком. А ныне Прошка сердито ворчал:

– Откедова вас, чертей, экую пору носит! Проходи, проходи, не проедайся! – Голос Прошки при этом звучал такими враждебными нотами, что земляк долго оглядывался назад с тяжелым чувством.

– Задумал чего-то, дьявол… Беспременно задумал, – решили Выселки.

Всем было ясно, что так дольше продолжаться не может, и действительно наступил кризис.

Была темная осенняя ночь, когда дворник Алексеич возвращался с поминок. Дворник Алексеич оберегал архиерейские дачи и в силу этого факта считался особой духовного звания, даже с монашеским оттенком. Это внушало всем чувство некоторого уважения. Поэтому Алексеич менее, чем кто-либо другой, помышлял об опасном хождении мимо столба. В эту ночь, как уже сказано, он возвращался с поминок, мысли его были настроены на торжественный лад, а в руках он нес полуштоф. Он шел своим обычным размеренным шагом, в длинном полумонашеском хитоне и круглой шляпе, шел и на ходу, помахивая полуштофом, размышлял о суете сует в таком роде, что вот умерший кум получал хорошее жалованье, а нонче что ему в деньгах? Одним словом, мысли Алексеича были торжественны и поучительны. О том, что он подходит к опасному месту, он не думал вовсе.

– Стой! Кто идет? – раздался вдруг незнакомый голос.

Алексеич вздрогнул и остановился.

– С нами крестная сила, рассыпься! – вскрикнул он тоном заклинания.

– Небось, не рассыплюсь, – ответил неизвестный. – Тебе нешто экую пору полагается шататься с водкой?.. Откупайся!

Алексеич быстро окинул взглядом поле действия, и от его взора не ускользнула другая темная фигура, стыдливо скрывавшаяся за кустом. Он сразу сообразил положение дела, стал в позу, отодвинул назад одну ногу и поднял правую руку с полуштофом.

– Прохор, – заговорил он глухим голосом, – а Прохор, бога не боишься! Своих уже стал останавливать! Думаешь, не вижу? Вижу тебя, окаянного: вот ты где, за кустом. А ты, между прочим, не подходи! – обратился он к остановившему его субъекту. – Верь истинному богу, всю морду посудиной изувечу. Не пожалею полуштофа.

Реплика произвела впечатление. Незнакомец замялся, хотя, по-видимому, не вполне отказался от своих намерений. Но патетическое воззвание архиерейского дворника проникло в глубину Прошкиной совести. Он вышел на дорогу, подвигаясь как-то нехотя, боком.

– Эй, служба, не трожь, слышь! Это, вишь, Алексеич… Знакомый… Кто ж тебя экую темень узнает?

– Не узнал? – произнес Алексеич язвительно. – Вишь ты, ослеп ноне что-то. Эх, Прохор, Прохор! Вот ты нонче на какие поступки пускаешься? Своего человека… Ах-ха!

– Ну, будет, – произнес Прошка, переминаясь, – что уж! Поднес бы, Алексеич, по рюмочке, право. Вишь, холодно к ночи-то стало.

Алексеич смягчился.

– Вишь, рюмки нету, – сказал он уступчиво. – Ну, да уж ладно, лакай из бутылки… Ах, Прохор, а-ах, Прохор!

Алексеич укоризненно качал головой.

Прошка приложился и передал посуду товарищу. Тот взял ее с мрачным и недовольным видом.

– Не видал, что ли, водки твоей? – сказал он угрюмо, тем не менее, не отказался и мигом будто прирос губами к горлу полуштофа. Слышно было, как булькает влага и мрачный мужчина тянет ее со спертым дыханием… Отдавая посуду, он пошатнулся.

– А-ах, Прохор! – сказал Алексеич еще раз, принимая посуду. Она стала заметно легче… Это обстоятельство придало голосу Алексеича особенно выразительный оттенок.

Прошка понурил голову и удалился. Алексеич тоже направился дальше, но, удаляясь, слышал, как мрачный мужчина сказал укоризненно:

– Сидел бы уж. Ишь тебя вынесло… Рохля!

На следующий день с раннего утра Алексеич уже был на Выселках и именно в трактирном заведении. Важная новость, которую он имел сообщить выселковцам относительно Прошкина поведения, не давала ему покоя. Так этого дела оставить невозможно, – это знали, конечно, обе стороны, и Прошка тоже чувствовал грозу, нависшую над ним в родных Выселках.

В заведении, несмотря на ранний час, два стола были заняты посетителями, оживленно беседовавшими о событии прошлой ночи. Духовный дворник был героем собрания. Он уже несколько раз успел рассказать происшествие, сообщив, в назидание слушателям, полный текст нравоучительной речи, которою он якобы тронул сердца злодеев. С каждым новым вариантом назидательная речь приобретала новые риторические красоты.

Вдруг дверь заведения отварилась, и на пороге появилась фигура самого злодея. Не ожидая, очевидно, встретить здесь Алексеича в такой ранний час, Прошка на мгновение остановился в дверях («Так его и шатнуло», – рассказывали впоследствии очевидцы). Тем не менее возвращаться было поздно, и Прошка подошел к стойке. Вся его фигура действительно обнаруживала нечистую совесть: походка стала еще более неуклюжа и нелепа, глаза косили, стараясь не глядеть в ту сторону, где сидел Алексеич; к стойке он пододвинулся как-то боком.

– Налей косушечку, – сказал он застенчиво и грузно опустился на лавку.

– Сьчас, – ответил целовальник, не торопясь исполнить требование, и кинул многозначительный взгляд на Алексеича. Прошка сразу заметил все: как смолкли собеседники, повернувшись в его сторону, как сдержанно и с ожиданием смотрел на Алексеича целовальник, как сам Алексеич принял суровую позу, приличную обстоятельствам, и безмолвное внимание сограждан. Все это произвело на Прошку угнетающее влияние. Он потупился еще больше и как-то растерянно повторил:

– Косушечку мне, подай-ка… – Тон был неуверенно-робкий и фальшивый.

– Слышали-с, – ответил целовальник дипломатично, но не двинулся за прилавком. Прошку что-то кольнуло в сердце; он чувствовал, что в родном выселковском заведении он стал будто чужой.

При общем молчании все взоры обратились на Алексеича. Духовный дворник сознавал важность момента. Он молча поднял стоявший на столе графин, налил, не торопясь, стакан и подозвал Прошку:

– Поди сюда, Прохор…

Прошка, точно осужденный, подошел к столу.

– Пей, – сказал Алексеич таким голосом, точно в рюмке он подносил яд.

Прошка выпил залпом, скосил глаза, покраснел и, как будто не зная, что сказать и как вести себя в столь неожиданных обстоятельствах, вдруг бесстыдно обратился к духовному дворнику:

– Наливай еще.

Это была храбрость отчаяния, но общественное мнение истолковало ее, как доказательство закоренелого бесстыдства. Обыватели покачали головами. Кое-кто вздохнул.

– А-а? – протянул Алексеич. – Желаете еще, Прохор Иваныч? Что ж, мы и еще поднесем… – И, наливая другую рюмку, Алексеич прибавил: – За ваши добродетели…

Стакан был налит. Рука Прошки, подносившего его ко рту, сильно дрожала, но он все-таки выпил. После этого он совсем не знал, что ему делать.

Алексеич несколько секунд молча смотрел на его нелепую, сконфуженную фигуру и затем сказал:

– Скажи-ка ты нам теперича, Прохор Иваныч, как нам об тебе понимать?

– Насчет чего? – спросил Прошка, скашивая глаза.

– Не зна-а-ешь?! – иронически переспросил Алексеич. – Вишь ты, дитё несмысленое… Не ломайся, Прохор, говори!.. Птица теперича, пернатая тварь… об своем гнезде имеет понятие… А ведь ты есть человек!

Прошка отвернулся.

– Да ведь не тронули, – сказал он глухо, – чего ж тебе?

– Не тронули? – с горечью проговорил Алексеич. – Спасибо, Прохор Иваныч, что живого отпустили. И на том благодарить прикажете? Так, что ли? Нет, а ты зачем же это притаился?..

Прошка молчал. Он сознавал, что Алексеич успел рассказать все, и совесть у него была перед односельцами нечистая. Обыватели на разные лады высказывали свое неодобрение. Алексеич при этом случае с особенным воодушевлением рассказал еще раз все происшествие и закончил, пронизывая Прошку укоризненным взглядом:

– Нет, ты скажи: зачем ты притаился-то? Значит, пущай чужой человек меня обчистит, а ты в стороне!.. Вот какое ноне у вас поведение, Прохор Иваныч! Думаешь, не понимаем мы?.. Ах-ах-ах…

– Па-анимаем, – произнес сапожник, который сидел за столом и пожирал Прошку горящими глазами. Алексеич налил третью рюмку и молча, но необыкновенно укоризненно подал ее Прохору. Он был тонкий политик. Пытая Прошку, он в то же время подносил ему. В этом символически Выселки как бы предлагали Прошке на выбор: гнев или милость. Прошка, весь красный, выпил водку и опустился на лавку, подавленный отношением выселковского «мира».

– А-ах ты, господи! – заговорил он глухо. – Господа поштенные!.. Иван Алексеич!.. Да неужто же я, например, супротив односельцев вроде варвара окажусь?

И прибавил тронутым и размякшим голосом:

– Тяжело, братцы… Верьте богу: трудно мне, страсть!.. Ну, однако, супротив односельцев… ник-когда! Будьте, поштенные, без сумления…

И он взглянул на всех просветлевшим взглядом.

Все почувствовали, что Прохор раскаялся совершенно искренно и превращается опять в своего человека, в прежнего выселковского Прошку. Выселки отпраздновали возвращение своего блудного сына, и даже сапожник улыбался и качал головой с самым благосклонным видом… Алексеич ночевал в заведении, и архиерейская дача на шоссе оставалась в эту ночь без его охраны.

IV

На следующее утро Прошка проснулся рано. Голова у него трещала с похмелья, но на душе не было скверно. Он вспомнил вчерашнее, вспомнил трогательное примирение с согражданами, и ему во всем этом почудилось что-то теплое, умиляющее, точно начало какой-то новой жизни. Вчера он, вместе с Алексеичем, был героем дня. Он был для Выселок чем-то вроде блудного сына, возвращение которого празднуют закланием тельца. Еще неделю назад он был просто жулик Прошка, которым вне кулачных боев интересовались мало. Потом он сделался для Выселок угрозой. И когда угроза миновала, – последовал короткий период трогательного общения. Прохор надеялся продолжить его и вкусить еще от сладкого покаяния. С такими чувствами и ожиданиями он переступил порог заведения.

Ему нужно было опохмелиться, – это было несомненно и разумелось само собой. Но не это было главное. Он знал, что Алексеич ночевал в заведении, что теперь он тоже проснулся, что у него явится та же потребность в поправке, и Прошка намеревался отплатить за вчерашнее взаимностью. Это подымет его в собственных глазах и в общественном мнении. Денег у него не было ни копейки, но кредит был восстановлен. Для начала он закажет полбутылки с какой-нибудь закусочкой… Он уже видел в воображении, как они с архиерейским дворником будут «поправляться» за столиком, покрытым скатеркой. А через некоторое время станут подходить другие похмельные обыватели. И вчерашнее общение продолжится… неопределенно.

Но эти приятные ожидания были обмануты. Когда за Прохором завизжала и хлопнула дверь с блоком, – в трактире было еще не прибрано и пусто. Два заспанных парня убирали грязные столы и спрыскивали пол. В хозяйской комнате чирикала канарейка. Сама хозяйка возилась за прилавком вместо мужа, а духовный дворник уже сидел у окна за столиком и опохмелялся.

Похмелье у него было трудное и тяжелое. Лицо за ночь еще более пожелтело, волосы прилипли по сторонам щек, и он жевал губами с выражением страдания и отвращения. Увидя Прохора, – он стал как будто еще более мрачен, но все же поманил вошедшего пальцем и молча налил рюмку. По его угрюмо-страдающему виду Прохор понял, что вчерашнее миновало бесповоротно. Духовный дворник становился опять особой, не под пару Прошке, и у Прохора не хватило духу предложить ему свое угощение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю