355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 4. Повести, рассказы и очерки » Текст книги (страница 18)
Том 4. Повести, рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:28

Текст книги "Том 4. Повести, рассказы и очерки"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 32 страниц)

IX
Столкновение

– Для чего ты у наш клуб не пишешься? – доносится ко мне медленный голос Луки… – Хочется ему, чтоб я записался у clubul muncitorilor. Ну, мне не надобно… Почему не надобно?..

Он обращается ко мне, и я просыпаюсь…

– Он, господин Володя, боится, что мы у бога не верим, – живо подхватывает Катриан. – Боже мой! – поворачивается он к Луке. – Кто тебе запретит? Верь ты у свой бога, только будь солидар… Чтобы не давать своего труда кушать другому…

Лука не отвечает. Катриан закуривает. Опять долго едем молча. Вечереет. Вверху над лесом проносятся красноватые облака, точно торопятся на ночлег… И опять, очнувшись от дремоты, я слышу разговор:

– Так и не будешь жениться? – спрашивает Лука.

– Не буду, – отвечает Катриан и выпускает в воздух длинный густой клуб дыма…

– Не хочешь… Ну, а как дитенок будет?..

– Дитенок родился уже, – говорит Катриан живо. – Один большой мальчишка… Четыре кило тянет.

– Ты уже его на кантаре [21]21
  Cantar – весы.


[Закрыть]
 важил?

– Важил.

– Т-а-ак. А крестил?

Катриан молча пожимает плечами.

– У какую ж ты его веру окрестишь? – с глубоким интересом продолжает Лука. – В церкву понесешь?

– Зачем у церковь? Не надо мне церква.

Лука поворачивает голову.

– Неужто у синагогу потащишь?

– Не надо мне синагога, – равнодушно отвечает Катриан. Лука слегка откидывается и весь поворачивается к сидению.

– Как же он у тебя будеть?..

– Никак…

Глаза Луки делаются круглыми и на несколько секунд как бы застывают… Он как будто не может дать себе ясного отчета в слышанном и начинает уяснять его себе, пустив лошадей. Потом опять поворачивается.

– Слышите вы, господин Владимир… Вот у его баба. Жидовка. Жениться он не хочет. У нас у Румынии это можно: либер, хочь з христианкою, хочь з татаркою венчаться можно. Неправду я говорю, Катриан?

– Правда, – подтверждает Катриан.

– Ну, он не хочеть. Значить, так: збежались как собаки у одно место… Свадьба…

Папироса в губах Катриана слегка вздрогнула. Его бледное лицо еще побледнело, а в серых глазах вспыхнул гневный огонек.

– Ну, – продолжает Лука успокоительно, – это их дело. У нас тоже много так живут. Грех, конечно, ну, ничего. А вот что он теперь говорит… Это как?

– Слушай, Катриан, – говорит он странно переменившимся, почти просительным тоном, – ты мне этого не говори… Пож-жалуйста, не говори! Я тебе прошу… Ну, не хочешь у церкву, неси у синагогу… Будет он у тебе жиденок. Усё-таки вера… Понесешь?

– Не…

– В мечеть неси. Будет он турчин.

– Не надо мине мечеть. Никакая вера не надо…

Каруца катится совсем тихо. Лука смотрит на Катриана.

Катриан, крепко зажав в зубах папиросу, смотрит на Луку. Я с несколько тревожным любопытством смотрю на обоих. Трудно представить двух людей, менее похожих друг на друга. Лука – крепкий, прямоугольный. Все на нем прочно, широко, сшито с запасом. Движения немного неуклюжи, но в них чувствуется какое-то грузное, медвежье проворство. Лицо смуглое, трудно выдающее душевные движения. Черные глаза глубоки, и в этой глубине все смутно. Точно в голове и сердце этого человека клубятся и передвигаются медлительные чувства и мысли, похожие на облака ночью над курганами Дениз-тепе… Катриан, сухой и нервный, весь точно на пружинах. Так как в горах сыровато и холодно, то я дал ему пелерину от своего непромокаемого плаща. Из-под нее виден черный сюртук. Все это как-то странно и случайно. В фигуре Луки чувствуется быт, по которому тяжело прошли вековые перемены. Фигура Катриана вся – сегодняшний, может быть, завтрашний день… На бледном от нездорового труда лице проступает быстрый, непрочный, нервный румянец…

– Будешь крестить? – спрашивает Лука медленно.

– Не буду, – говорит Катриан.

– И в турецкую веру не окрестишь?

– Отвяжись от мене…

Лука останавливает коляску и говорит:

– Вылазь из каруцы!..

– Вылазь из каруцы! – повторяет он крепче. – Ты мою каруцу опоганил. Я добрых людей вожу. Вылазь из каруцы!

И затем медленно, замотав на облучке вожжи, он слезает с козел.

Едва он ступил на землю, как Катриан, быстрым, как молния, движением, выпрыгнул из каруцы и стоял против него в своей шляпенке и моей пелерине, но не смешной. Он весь выпрямился, как тугая пружина. Глаза его сверкали, тонкие черты стали красивы и значительны.

– Как ты смел говорить так о моей жене? – заговорил он по-румынски звенящим голосом.

– А что ж тебе сказать? – медленно тоже по-румынски отвечает немного оторопевший Лука.

– Ты… ты глупый царан, – почти задыхаясь, заговорил Катриан, – зверь лесной… Ты вот это дерево, ты вот этот камень, ты ничего не можешь понимать. Ты не имеешь разума… И ты смеешь так говорить о моей жене. Она честная женщина, мать моего ребенка…

Он нервно засмеялся и, указывая пальцем на Луку, заговорил, обращаясь ко мне, опять на своем руснацко-румынско-болгарском жаргоне. В голосе его слышался горький сарказм.

– Посмотрите на его, господин Володя, – это есть один моралист, один христианин. Он учит мене, как держать моя семья. А сам…

Он остановился и, пронизывая Луку горящим взглядом, прибавил:

– Имеет одна жена у селе и одна любовница в городе… Скажи: неправда я говорю?

Лука, ожидавший, по-видимому, более простого разрешения этого спора, видимо, растерялся. Он смотрел на противника округлившимися несоображающими глазами.

– Ха-ха! – нервно захохотал Катриан. – Он, господин Володя, сегодня ударял кнутом эта девушка. За чего ты ударял Марица?.. За того, что она тебе бросала, пошла к грекам. А за чего ты ее бил? Это я считаю низкость, бить одна слабая женщина. И ты… ты говоришь о моей жене…

По бледному лицу социалиста прошла судорога. Серые глаза вспыхнули. Он подскочил к Луке и схватил его левой рукой за грудь.

Я выскочил из каруцы, чтобы предупредить столкновение, которое, я чувствовал, могло быть ужасно. Катриан, надорванный городской жизнью потомок сильных предков, обладал все-таки запасом той «короткой», как говорил Лука, нервной силы, которая дает вспышками огромное напряжение. Лука подался назад, тяжело дыша и озираясь, как медведь, поднятый из берлоги.

Так прошла одна или две секунды, которых я никогда не забуду, с этой лесной дорожкой, с тихим шорохом листьев и с журчанием невдалеке невидимого источника. Одна лошадь повернула голову, вытянула шею и широко зевнула…

Лука отвернул лицо и тихо отстранил руку Катриана.

– Пусти, – глухо сказал он и тяжело, точно спросонья, перевел дух…

Это тоже было неожиданно. Катриан, выпустив пиджак Луки, остался в той же позе.

Тяжелое недоумение разрешили лошади. Они тихо двинулись по дорожке и через несколько секунд вынесли каруцу на площадку, где у подножья холма оказался небольшой каменный водоем. На стенке виднелись завитушки арабского изречения из корана. Водоем был, очевидно, сделан в турецкое время. Вода тихо стекала по желобку, с мелодическим примирительным журчанием и звоном. Мы втроем пошли за каруцой…

Лука снял недоуздки, и, когда лошади принялись жадно пить, он повернул ко мне печальное смуглое лицо и сказал тихо:

– Это, господин Владимир, все… правда. Только ты, Катриан, – повернулся он к недавнему врагу, – не знаешь мою душу… Ни один человек не может знать чужую душу… Ни один… На всем свете. Только вот кто знает…

Его черные глаза печально поднялись кверху… А в голосе звучала глубокая, хватающая за сердце тоска…

Катриан вынул из кармана портсигар, достал оттуда две сигаретки и, подавая одну Луке, сказал, покрывая весельем не вполне еще улегшееся волнение:

– Давай, хохол. Выкурим по одна сигарка…

По кустам шел тихий шорох… Красные облака вверху уже потухли. За балканчиками село солнце. Булькала вода, вздыхала напившаяся лошадь… Казалось, в тихом, застывающем воздухе слышен полет уходящей минуты…

X
Вечер в балканах

…Над балканами тихо. Вечер, должно быть, еще ранний, но мне кажется почему-то, что уже глубокая ночь. Мы едем по темным лесным ущельям, то взбираемся на крутые вершины, и тогда над нами широко и далеко раскидывается ласковое, чистое небо, на западе еще светящееся отблеском отошедшего дня. Нигде не слышно стука колеса, человеческого голоса, собачьего лая, живого звука… Кругом – крутые горы, лесистые, молчаливо-таинственные. Где-то здесь забилась в ущельях «Черкесская Слава», где-то есть хутора. Все притаилось, замолкло, может быть, уже заснуло. И если порой послышится в сторонке частый топот и побежит рядом с нами шорох колес, смолкая и опять гулко отдаваясь в чутком воздухе, то это только звуковой призрак: по ущельям бежит за нами наше эхо…

Катриан много курит. Огонек его сигареты вспыхивает красной искрой. Тогда я вижу его бледное лицо, с глазами, поднятыми к небу. Оно неопределенно задумчиво, почти мечтательно… В этих поездках он переживает самый поэтический период своей жизни. Детство в тесных кривых улицах полуазиатского, полуевропейского большого города. Утомительный труд в душной мастерской… Ни отдыха, ни игр, ни ласки, ни просвета. Недолгое обязательное учение в школе… Потом грубый разгул с товарищами-подмастерьями, потом случайная встреча с социалистической молодежью и яркие, нетрудные, простые откровения, в которых он, как ему казалось, понял всю свою жизнь, как можно узнать коридоры и переходы в большом доме. Переезд из столицы в Добруджу, опьяняющий успех пропаганды и непонятная ее остановка… Потом – деревенская темнота, деревенская стихийность. Лука, который становится его приятелем, но по непонятным причинам не пишется в клуб… а сегодня на минуту стоял перед ним смертельным врагом. Широта и раздолье степей, по которым рассеяны величавые памятники человеческой глупости, и ночь в лесных балканах, может быть, первая в жизни, проводимая таким образом.

Смутный звук, точно дальний призыв или стон, пробегает в чутком воздухе… Ночь от него вздрагивает, и эта дрожь замирает в ущельях. Потом другой, третий…

– Че аста (что такое)? – спрашивает Катриан почти с испугом.

– У ченобии [22]22
  Киновия, монастырь.


[Закрыть]
, – отвечает ему Лука, – к вечерне вдарили.

– Значит, «Слава» близко? – спрашиваю я.

– «Слава» близко, а монастырь далеко. Это вот тут дялами (ущельями) доносить…

Действительно, мы оставляем за собой устье ущелья, и звон смолкает… Опять тихо. Навстречу из-за деревьев поднимается бледный серп луны, свеженький, точно сейчас обмытый дождями и росами. Он то пробегает, будто играя, за сеткой зелени, то скрывается, падая за какую-нибудь вершину, то опять появляется, торопливо карабкаясь по веткам. И вдруг смело пускается плыть по чистому небу… Катриан следит за этими его проделками и поворачивается ко мне. Лицо его здесь, на открытой горной площадке, видно мне довольно ясно. В нем недоумение и вопрос, очевидно, выходящий из обычного круга его мыслей.

– Господин Володя, – говорит он медленно, – что я хочу у вас спрашивать?

– Пожалуйста, домну Катриан…

Он продолжает следить за луной, как будто отыскивая на ней какую-то свою заблудившуюся мысль, и потом в забывчивости, говорит по-румынски:

– Vezi asta luna… Посмотрите на этого луна. Был круглый… потом не было. Теперь маленький…

– Совершенно верно, что же?

– Я хочу знать: это все один месяц? Или все новый?

– Домну Катриан, – говорю я с невольным удивлением, – разве в школе вам этого не объясняли?

– Я учился мало, – печально говорит он.

Я кратко объясняю фазы луны человеку, который понял сложные вопросы прибавочной стоимости и ее распределения, но еще в первый раз задумался о том, что каждую ночь глядит на землю вечною заманчивой тайной. Катриан внимательно слушает. Лука едва ли интересуется моими объяснениями. Он знает это небо и эту луну по-своему… Когда я кончаю, он тоже смотрит кверху и говорит:

– А будет дощь. Завтра у полдни…

– Почему? – спрашиваю я. – Небо чистое.

– Оно чистое. А зори невеселые…

Действительно, вверху протянулся почти незаметный тонкий туман. Зори – это, на языке Луки, звезды. Они видны ясно, но, точно светящиеся паучки, протянули в тумане огненные лапки…

XI
Ночной сход в «Русской Славе»

Каруца плавно катится по отлогому склону, как будто падая в темноту широкой долины. И по мере того, как она падает, на противоположной стороне неба ширится и растет огромная гора, точно мглистая туча, занявшая половину горизонта. Она все подымается, поглощая вверху звезду за звездой. А внизу, У ее подножья, вдруг загораются огоньки. Один. Другой. Третий… Потом огоньки посыпались кучками, выползая из невидимого ущелья… Среди них, чуть освещенная снизу, вырисовывалась, на фоне горы белая колоколенка…

Это «Русская Слава».

У въезда – околица, как у нас в России, и у околицы огромный бородатый старичище поднимает фонарь и смотрит на нас с выражением той почтительной враждебности, с какой и у нас глухая деревня встречает неведомых приезжих господ… Становой?.. Исправник?.. Податной инспектор?.. Префект? Перчептор? Землемеры?

На небольшую тесную площадку, сжатую надвигающимися склонами горы, приветливо светит раскрытыми окнами большая корчма. Свет падает на группу осокорей, у которых стоит спутанная кучка телег. На одной тихо плачет маленький ребенок. Детский голос постарше тянет, хныкая, жалобно и певуче:

– Тять-ка! А, тятька! Тять-ка-а-же! Чо-орт.

А тятька, должно быть, сидит за корчемным столом, свесив буйную русую голову, побежденную хмелем, и забыв, что пора ехать из села лесными дорогами куда-нибудь на хутор, в темное ущелье…

От «Русской Славы» с первых шагов веет на меня наивным юмором и наивною печалью родины…

У корчмы на крыльце и на завалинке маячат фигуры. По тому сдержанному и молчаливому вниманию, с которым смотрят на нас, пока мы вылезаем из каруцы и когда входим в корчму, – я чувствую, что нас здесь ждали, о нашем приезде много говорили, может быть, много спорили, до хрипоты, до взаимного озверения, и разошлись с неразрешенными спорами и с гневом.

В светлой «кырчме» за прилавком кырчмарь – человек серьезный и дипломатичный. Он вежливо и сухо кланяется нам. На вопрос Катриана о Сидоре, к которому его направил доктор, корчмарь поворачивается к служащему с кратким приказом:

– Поди. Позови.

В ожидании мы заказываем кофе и сыру. В избу потихоньку входят мужики с широкими бородатыми лицами, смотрят на нас пытливо, недоброжелательно и серьезно. Точно Катриан приехал не по просьбе их односельцев и не по их собственному делу, а с неизвестными, может быть, враждебными намерениями. И мне кажется, будто из этих глаз или через эти головы к нам заглядывает в открытое окно темная лесистая гора, которая закрыла над «Славой» полнеба своею мглистою тенью.

Приходит Сидор, тот самый, который последним говорил с доктором и выражал опасения насчет отношения Катриана к богу. Он без шапки. Жесткие белокурые волосы угрюмо торчат в разные стороны. В глазах странное выражение сдержанной, неизвестно еще куда направленной злобы… Он неприветливо кланяется нам и садится на лавку, быстро и пытливо оглядывая густеющую толпу.

Катриан наскоро допивает кофе, обтирает платком тонкие усики и говорит:

– Ну. Мене послал доктор.

Молчание.

– Такое дело, – произнес Сидор, и опять его угрюмый, сверкающий взгляд быстро вонзается в толпу…

– Доктора довольно знаем, – произнес кто-то благожелательно.

– Доктор – так и доктор, – холодно говорит другой.

– Доктор лечи… Наше дело особое…

– Не брюхи болять…

Сидор вдруг вспыхивает.

– Умные больно стали… Откеда набрались стольки ума…

В его голосе что-то закипает, плечи нервно шевелятся.

– В люди за етим не ходим, – отвечают ему…

– То-то вот. Не хотится вам людей послушать. Своим умом наживете добра.

– Чаво не наживем, – раздается несколько голосов сразу. – Сколько время жили, не жалились… Завсегда миром… Сопча…

– При турчине мало делов бывало?.. Паша не грозился?.. Черкес не приходил?.. А?

– А чего взяли?.. Дрючков не попробовал он?

– Не о турчине дело! – кричит Сидор, вскакивая с места. – Только вы, старики, и знаете, что турчина поминать. Теперь не те времена.

– Чаво не те… – Толпа гудит на разные голоса, точно улей. – То-то и есть, что не те… За турчина хуже, что ли, было?

– Не об этом и речь, что хуже или лучше… Порядки были другие… Турчин землю никогда не мерял!..

– И рамуну не дадим мерять, вот те и все. Не поддадимся…

– Не подладишься ты…

– Чаво толковать: держись уместе, больше ничего… Ходоков послать у Букарешты…

– Чаво не ходоков… Не видали там лапотников…

– Боярин тоже сыскался.

– И то, братцы, боярин. Гляди, бороду-то уж постригать стал.

Кругом нашего стола становится тесно, душно, потно и жарко. Я беру свой стакан и выхожу из толпы, провожаемый пытливыми взглядами. В другой комнате почти пусто. В открытые окна веет свежестью, видна площадка, небольшие домики, колокольня, кусок чистого неба с звездами и серпом месяца над обрезом горы.

А сзади кипят споры, которые отсюда я различаю яснее. «Русская Слава» разделилась на две партии. Сидор и его сторонники, уже слегка подстригающие бороды, стоят за Катриана, который своим звонким голосом убеждает липован выступить с отдельными личными исками. Другие считают, что это подвох и необходимо стоять всем одной безличной, сплошной мужицкою тучей. Им не страшно стать толпой хотя бы и против вооруженной румынской силы. Но страшно в одиночку выступать хотя бы только с жалобой в гражданском суде…

– Поди-ка! Сунься к ему…

– Он тебе покажеть.

– Дряпт, дряпт (dreapt – право)… – передразнивает кто-то Катриана. – Он тебе дряпнет, погляди!

– Не бывало, что ли?

– За турчина… При черкесе…

– Держись уместе, больше ничего!

Снаружи, у дверей, какой-то топот… Новая кучка людей вваливается в комнату. Говор сначала смолкает, потом раздается шумнее, и из общего гула выделяется тонкий, надтреснутый, как будто знакомый мне голос:

– Пустите, братцы… Я его поспрошаю сичас… Ты кто по здешнему месту? А?.. Зачем пожаловал?

Вопрос, очевидно, направлен к Катриану, и среди восстановившейся тишины раздается несколько удивленный ответ:

– Я? Я есть Катриан, социалист. А ты кто?

– А-а?.. Я кто? – передразнивает спрошенный таким тоном, как будто уличает Катриана в преступлении. – Не зна-а-ешь?

И вдруг, переходя на басовые ноты, говорит грозно:

– Я кто? Дыдыкало я. Ялбар [23]23
  Ходатай по делам.


[Закрыть]
. Вот я кто! Православный христианин… Был купец, теперя писец. Вот кто. За православных постою крепко, с господом, с Николаем чудотворцем… Дыдыкало напишет – рамун зубом не выгрызет… Вот кто я…

И вдруг, затопав ногами, он закричал громко, визгливо, как тогда на улице, когда гнал всех липован за ненадобностью:

– Можешь ты мне отвечать, сукин сын! Отвечай: кыт есте термин де касацие [24]24
  Какой срок для кассаций?


[Закрыть]
 …Ежели тебе джудикатор де паче [25]25
  Мировой судья.


[Закрыть]
сделал рефуз [26]26
  Отказ.


[Закрыть]
, – куда ты пожалишься? А? Не зна-а-аишь, тынер, мукос (мальчишка, молокосос)… У трибунал, вот куда! А ежели трибунал рефузует?.. Иди у куртя де апел. А еще куда? Еще у куртя де касацие… Не зна-аешь?.. А суешься! Туда же – петицу писать! Ты знаешь, за это что бывает… За петицы? А?..

Сбитый с толку, под этим градом бессмысленных вопросов, которыми старый плут засыпал его, не давая времени для ответов, Катриан, по-видимому, растерялся. Некоторое время его не слышно. Перед славским миром состязались как будто два кудесника, спорившие за преобладание в неведомой и таинственной области румынских законов, и старый знахарь, видимо, одолевал молодого. Когда он упомянул, наконец, о возможных грозных последствиях сепаратных петиций, корчма опять зашумела:

– Петицу, петицу!.. Не надобно петицы!.. Не надо, не надо… Поезжай, отколь приехал… Доктор прислал?.. Доктор лечи!.. Платили, больше ничего!.. Квиты у нас…

– Платили, платили. А сколько платили?.. – кричит Сидор.

– Сколько! Как и прошлые годы, столько же и теперь…

– Так ведь слухайте вы, разумные головы: тогда была земля не меряна!.. А теперь обмерял. Дурак он по-вашему, хоть бы и рамун… Ты вот сколько платил, Тимохвей?

– Чаво сколько! Сколько у людей, столько и у мене. Сингур (одинаково). Чаво пытаешь?

– Нет, вре-ешь… У тебя сколько лишку?

– А тебе што… Тебе за мене платить, што ли?..

– То-то нахватали, вы, богатеи… Мир за вас пропадай. Войски он пришлеть, рамун, вы рады в мутной воде рыбу ловить…

– Чего брешете?

– Не брешеть он… Правда!

– Ах, бог мой! – выносится еще раз звонкий голос Катриана. – Какой народ. Как вы не понимаете простого дела…

– Ты понимаешь!.. Отколь взялся учить. Молоко не обсохло…

Дыдыкало стучит палкой и кричит визгливым голосом:

– Братцы! Православные! Он в бога не веруеть… Ему, вишь ты, и бог не надобен…

Шум становится сплошным, и мне начинает казаться, что поездка домну Катриана с целью пробуждения правосознания среди моих земляков едва ли окончится успешно. Но в это время на сцену выступает новая действующая сила.

Мне в окна видна тихая площадь, облитая мягким лунным светом. По ней, в направлении к корчме, идет группа из трех человек, и на одном поблескивают галуны. Когда эта группа подходит к крыльцу, в корчму врывается фраза, которая вдруг заглушает крики и шум:

– Пример…

– Пример идет… И нотар с ним.

– Третий – епистат.

Пример – это сельский староста, нотар – писарь, епистат – полицейский. В Румынии должность сельского мэра считается выборной, но это только фикция; общество выбирает трех кандидатов, местная администрация прибавляет еще двух, и из составленного таким образом списка высшая администрация назначает одного. Нечего и говорить, что этот счастливец всегда бывает из рекомендуемых администрацией. В Добрудже в то время, особенно в русских селах, примарями были почти исключительно греки. Чуждые и по культуре, и по происхождению местным жителям, они являлись просто правительственными чиновниками, престиж которых поддерживался властью… Измельчавшая традиция прежних турецких порядков, когда таким же образом Высокая Порта навязывала балканским народностям даже князей из фанариотов.

В корчме водворилась выжидающая тишина. Я поднялся и заглянул через головы в комнату. На пороге стоял пожилой человек в партикулярной серой клетчатой паре, небольшой, весь квадратный, с четыреугольным лицом и торчащими волосами с сильной проседью. Усы и борода у него были седые, и только глаза выделялись ярко и властно из-под черных густых бровей. Лицо сельского владыки было спокойное и твердое. Он смотрел прямо перед собой, как будто считая ниже своего достоинства обращать внимание на отдельные фигуры этой серой толпы. И только на Катриане взгляд авторитетного «начальника» остановился пытливо и внимательно. Нотар, молодой румын с закрученными кверху усиками и с претензиями на щегольство, и епистат, недавно командированный в «Славу» для порядка, – почтительно и корректно стояли сзади.

Я с любопытством присматривался к энергичному и неглупому лицу грека. Что он думает и какую «политику» проводит среди этого брожения умов? Оно может разрешиться сепаратными жалобами, которые, в сущности, будут означать подчинение новым порядкам и обмеру земли, или… тупым массовым сопротивлением, вызовом войск, усмирением… Что нужно ему лично? Только порядок, как администратору? Или, наоборот, ему улыбается картина глупого замешательства, за которым последует дешевая распродажа скота и имущества глупых русских дикарей? В лице умного грека нельзя было найти ответа на эти вопросы.

Остановившись на мгновенье и сразу изучив положение дела, он сказал твердым и спокойным голосом:

– Че интрунире аста (что это за собрание)?

Затем, сделав несколько шагов среди расступившихся липован, подошел прямо к Катриану и спросил в упор, по-румынски:

– Кто вы? И по какому праву собираете здесь сборища?..

Сотня внимательных глаз обратилась на Катриана, который стоял у самого прилавка, прямой и спокойный. Лицо его оживилось, в серых глазах переливалась и поблескивала насмешка. Теперь, лицом к лицу с привычным противником из администрации, он, видимо, чувствовал себя в своей тарелке.

– Я – Денис Катриан, социалист… гражданин свободной страны, пользующийся своим правом.

Может быть, это заявление не особенно подействовало бы на примаря… В румынской деревне, особенно в деревне добруджанской, ссылка на гражданские права звучит не особенно сильно. Но примаря немного озадачила насмешливая уверенность, с которой говорил этот странный пришлец. Как будто играя недоумением авторитетного сельского чиновника, Катриан, все улыбаясь глазами, медленно вынул записную книжку, достал оттуда небольшой кусочек белого картона и подал примарю.

– Vedz asta, domnule (посмотрите это, сударь), – сказал он, продолжая насмешливо улыбаться…

В комнате стало так тихо, что можно было слышать шелест осокорей под ночным ветром снаружи. Перед затаившим дыхание славским миром происходило новое действие из той самой таинственной и непонятной области, в которой закон и власть сплетаются в магический узел. Еще недавно этот молодой человек, казалось, был побежден старым знахарем Дыдыкалом. Теперь старик стушевался, и его хитрые глазки лишь злорадно заглядывали из-за чужих плеч, ожидая последствий… Молодой стоял лицом к лицу с энергичным греком. Белый кусочек картона в руках примаря привлек все взгляды, как талисман. Подействует ли? – думали славцы. Молодой человек все так же весело поблескивал глазами…

Начинает действовать: грек, властный, умный и хитрый, по-видимому, растерялся. Он еще раз прочитал карточку, повернул ее, осмотрел с изнанки и, отдавая обратно, сказал довольно угрюмо:

– Bine (хорошо), домнуле… Вы можете делать свое дело…

И окинул глазами тесно набитую корчму. Теперь он вглядывался в отдельные лица, по-видимому, только затем, чтобы скрыть некоторую неловкость положения и внушить этой руснацкой толпе, что власть его остается попрежнему твердой, хотя… в виде этого лоскутка белой бумаги сюда, в глухое ущелье, заглянуло что-то новое… Она определила курс нового министерства, обязательный хотя бы на некоторое время.

Пример повернулся и вышел. За ним последовали щеголеватый нотар и молчаливый полицейский.

В корчме пронесся общий вздох, и я почувствовал сразу, что дело Катриана теперь окончательно выиграно. Его аргументы значили мало, не факт решал дело. Сила молодого горожанина в недоступном и таинственном мире закона и власти была доказана. Толпа сразу перекрасилась настроением Сидора и его сторонников.

– Что узял? – заговорил наивно-весело какой-то молодой голос. – Отскочил сразу…

– Найшлось и на них слово.

– Молодой, молодой, – а гляди ты на его… A?

– Доктор знает, кого послать, зря не пришлет…

– Ну, чего тут, – сказал, выступая вперед, Сидор. Лицо его было спокойно, и даже вихры не торчали так сердито, как в начале беседы. – Давайте кончать, – прибавил он деловито. – Поздно. Пиши петицу, домнуле… Кто хочет подписывать!

В толпе слегка замялись. Кому-нибудь нужно было подписать первому, а это все-таки требовало решимости.

– Я подпишу, – выступил, расталкивая мужиков, рослый человек в полугородском костюме.

– Герасим подписует, – заговорили в толпе.

– Откуль взялся? Не было его?

– С Ду́наю вернулся. Сиводни…

– Да он землю-то разве орал?

– Орал… жуматати ектар (полгектара), – сказал насмешливо какой-то старик, очевидно, из противной партии и, наклонясь к соседу, сказал хорошо слышным полушопотом:

– Что ему? Такой же отчаянный… Молоко в пост в городу хлебает… Сам видал.

– Что говорить. Остатние времена пришли, – сказал тот, и оба повернулись к выходу.

Катриан потребовал у корчмаря перо и чернил и на маленьком столике открыл походную канцелярию. Два или три экземпляра «петиции» были у него заготовлены. Герасим, завернув рукав и наклонив большую кудрявую голову, вывел свою подпись.

– И мене пиши, – выступил из толпы другой, тоже в пиджаке и с слегка подстриженной бородой.

– И мене, когда так…

– И мене…

– И мене пишите!

Тот, кто вошел бы сюда в эту минуту, мог бы подумать, что здесь спокойно и просто делается обычное дело. От прилавка, держа в руке стакан с вином, смотрел на Катриана Лука своими глубокими черными глазами, не выдававшими ворочавшихся в его голове мыслей. Мне казалось, впрочем, что он доволен успехом приятеля.

– Basta! – сказал Катриан, захлопывая в бумажнике две или три подписанные петиции.

Когда Лука подал лошадей, луна светила уже с самого зенита. По площади расходились липоване, тихо разговаривали и скрывались в тени домов. Под осокорями было пусто: телеги разъехались и теперь, вероятно, поскрипывали плохо смазанными колесами по темным лесным дорогам в ущельях «балкана».

Уехал и плакавший мальчик. Я представлял себе, что его тятька, вероятно, храпит на возу, а он держит вожжи и всматривается в темноту круглыми, робкими, внимательными глазами.

Когда мы опять выехали за околицу, направляясь по дороге в монастырь, на сельской колокольне ударило полночь. Задумчивый, медлительный звон разносился над долиной, заглядывал в сонные ущелья, умирал, оживал вновь и бродил над лесом, и искал чего-то, и о чем-то спрашивал, закрадываясь в глубокие тайники уставшей души.

И от всего окружающего веяло опять печальным юмором и насмешливой грустью нашей родины…

Через час мы стучали в запертые ворота старообрядческого монастыря, погруженного в глубокий сон за крепкими каменными стенами… Эхо отдавалось в темном лесу, и мне казалось, что какие-то чары перенесли нас в седую глубину прошедших времен.

Катриан, наклонившись ко мне, говорил своим наивно-удивленным голосом:

– Ах, господин Володя. Для чего народ такой глупый?.. Таскал гора на ровном месте. Строил монастыря, чтобы другие жили без труда. Ах, боже мой… Для чего это…

* * *

Когда, года через два, я опять приехал в Добруджу, Катриан все еще продолжал стучаться у дверей деревенского правосознания и читал изредка свои конференции для ремесленников города Тульчи.

Луки не было на свете. Погиб он бессмысленно, глупо, стихийно из-за той самой девушки, которую ударил кнутом.

Но это уже другая история, о которой когда-нибудь после.

1909





Из поездки по Румынии


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю