Текст книги "Том 4. Повести, рассказы и очерки"
Автор книги: Владимир Короленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Так оно и вышло. Завелись после того в Востоковской округе новые порядки, думы да соборы. Первое время не вовсе было спокойно, так что даже порой улица на улицу ходила и волость на волость. Все спорили, как лучше устроить. И не раз на ту пору Устаревшие подсылали отставных околоточных, чтобы народу про них напоминали: дескать, вот при ком спокойно было. Да людишки только смеялись:
– Это те, что руками потоки весенние ловят да вспять обращают? Не надо! Как уж никак перебьемся, а на эту срамоту не согласны.
Так и перевелся род Устаревших воевод в Востоковской округе.
Двадцатое число *
(Из старой записной книжки)
I
Это было перед «первыми свободами». В один осенний, мглистый, слякотный и тоскливый вечер я шел по Литейному проспекту. Неба не было видно. Вместо него, вровень с крышами, висела красновато-мутная мгла, из которой сыпался дождь, смешанный со снегом. Огни фонарей отсвечивались в лужах, уныло дребезжали пролетки, торопливо пробегали пешеходы под зонтиками. Магазины и лавочки закрывались, младшие дворники уже дремали на приворотных тумбах, вдали чуть вырисовывалась в тумане внушительная фигура городового.
Одним словом – все было скучно, слякотно, обычно и тоскливо. Я спешил по Литейному домой, чтобы поскорее уйти от безнадежной тоски промокшей улицы, как вдруг между Итальянской и Бассейной меня остановила кучка людей у входа в маленькую подвальную мелочную лавочку. Какой-то господин, быстро шедший впереди меня под зонтиком, остановился с разбегу, сложил зонтик и, заглянув в подвал, в котором, впрочем, кроме нескольких пар ног, с тротуара ничего не было видно, спросил:
– Что такое? Скандал? Буйство?.. По какому случаю?..
– Так… Шумит тут один, – ответили из кучки.
– Палатский чиновник, – пояснил какой-то господин в рыжем пальто, с рукавами, отороченными плюшем; у него было круглое довольное лицо, а глаза, как мне показалось, сверкали как будто гордостью.
– Двадцатое число сегодня, – пояснил кто-то.
– Попадет под шары, – вот те и двадцатое, – сказал господин и пошел дальше.
В это время в лавочке произошло движение. Несколько пар ног топтались в куче… Кого-то старались вывести, кто-то упирался… По лесенке быстро выбежал лавочный мальчик-подросток в белом переднике. Его деревенское медно-красное лицо было оживленно, глаза радостно сверкали.
– Дозвольте, пропустите… за дворником бегу, – говорил он весело, чувствуя, что на нем остановлены любопытные взгляды…
– Да ты постой… Что у вас там?.. Что за шум?..
Мальчишка остановился и, окинув спрашивавших сияющими глазами, ответил:
– Взял пачку папирос… шесть копеек… А денег не дает…
– Ну?
– Ей-богу. Не дает – и только… Я, говорит, дворянин… Хочу, говорит, – плачу, хочу – нет…
Я понял настроение этого мальчика: так скучно с утра до вечера стоять за прилавком, отвешивать хлеб, выдавать пачки папирос, как машина, и получать от таких же машин пятаки и гривенники. И вдруг – на автоматическое действие следует совершенно неожиданный ответ…
Господин с плюшевой оторочкой тоже весело захохотал. Любопытные наклонялись ниже, заглядывая в лавочку, где суетня прекратилась. Теперь в самой середине, у прилавка, виднелась пара ног в клетчатых брюках… И среди затишья слышался приятный грудной голос, полный и торжествующий:
– Дворянин. Понимаешь ты… Хочу – иду, не хочу – остаюсь… Никто мне не указ… Зови!.. Городового?.. Хоть околоточного. Чорта!.. Дьявола!.. Не боюсь никого на свете… Чиновник, дворянин. И притом еще октябрист…
Последняя фраза, произнесенная громко, с очевидным расчетом на то, чтобы ее слышали на улице, вызвала явный восторг в некоторой части публики.
– Молодец… Яша! – восторженно захлебывающимся голосом кинул в лавочку с панели господин в рыжем пальто. Какие-то молодые люди, затертые в толпе, его поддержали, но тотчас же и господин в рыжем пальто, и молодые люди как-то быстро стушевались… Два дворника, призванные лавочным мальчиком, подходили, раздвигая любопытных. В своих мокрых клеенчатых плащах, в бараньих шапках с бляхами, огромные и внушительные, они имели вид оживших чугунных статуй, смоченных дождем.
– Расходитесь, расходитесь, нечего… – говорили они привычными голосами привычные слова и один за другим грузно спустились по лесенке, на мгновенье совершенно закрыв свет в дверях лавочки… Господин в рыжем пальто с плюшевыми отворотами опять вынырнул вперед, наклонился и крикнул взволнованным высоким тенором:
– Держись… Яша… ваше сиятельство!.. – Он захохотал и тотчас же опять отпрянул, но его ободряющий оклик, очевидно, достиг по назначению.
– Не б-боюсь… Ник-кого… Подвергаетесь ответственности… Кто смеет тронуть… Дворники?.. Н-не-нет… Протестую!.. Зови полицию…
Одна из чугунных фигур появилась на лестнице, вынырнула до половины над панелью, и переливчатый свисток покатился раз и другой по улице. Неясный силуэт городового, как будто запутавшийся в тумане, шевельнулся и стал быстро вырастать в перспективе улицы. Зрители смотрели на эту приближающуюся фигуру в сознании, что наступает развязка.
С полным сознанием своего могущества и силы, такой же огромный, как и дворники, в таком же клеенчатом плаще с надетым на голову капюшоном, с бляхой и шнуром от револьвера, городовой имел вид внушительный, как сама судьба.
– Рас-хо-дитесь!.. – сказал он кратко, спускаясь по лесенке.
События в лавочке приняли, видимо, решительный оборот.
Беспорядочно и тесно сомкнулась кучка ног, и скоро в дверях лавочки, упираясь в косяки руками, появилась фигура молодого человека. Зрители жадно впились в нее глазами. Он был небольшого роста, в летнем пальто и форменной фуражке с кокардой. Красивые глаза светились непонятным торжеством, форменная фуражка была лихо заломлена назад…
– Мен-ня… удалять! – говорил он, сверкая большими глазами. – Грубое обращение… Со мной?.. Па-стой-те… Строгая ответственность…
– Ничего, ничего, – ободрял городовой дворника, и те сразу вынесли молодого человека на панель.
Лавочный мальчик торопливо стал запирать дверь…
– Бог с ними, и с шестью копейками, – сказал он, делясь этим необычайным известием с публикой, которая, между тем, все возрастала. Скучная улица как будто ожила. С середины, даже с другой стороны, по мокрой мостовой перебегали прохожие, полупьяная девушка расспрашивала всхлипывающим голосом только что подъехавшего извозчика, подходили все новые лица, задние проталкивались вперед, расспрашивали, интересовались. Первоначальный состав толпы изменился… Причина шума для большинства потерялась. Сочувствие публики, видимо, было на стороне красивого молодого человека.
– Что такое? За что его берут?
– Что сделал?
– Да он не так и пьян… Чуть выпивши… Пока стоит на ногах – не имеют права брать…
– Расходитесь, господа, расходитесь…
– За что вы его берете?
– Никто не берет… Просят честью… Не толкайтесь, господа… А вы, господин, идите домой… Нехорошо…
– А! Домой?.. Не-ет, пог-гади. Строгая ответственность. Ты меня спросил, кто я такой?..
– Не для чего… Взяли папиросы… обязаны уплатить…
– Выводить силой!.. А может, я желал добровольно уплатить? Ты спросил? Выводить силой… Меня… Ты еще меня не знаешь… Покажи номер…
– О-го-го… Молодец Яша… Держись… – залился господин в рыжем пальто и опять сейчас же затерялся в задних рядах…
– Пок-кажи номер…
– Для чего вам? – говорит городовой, видимо, немного теряясь.
– Пок-кажи, я тебе говорю… Митя? Здесь? Будьте свидетели, кто еще? Протестую!..
– Номер обязан показать, – раздумчиво заметил кто-то в публике. – Это правильно…
– Так, так, Яша. Запиши номер, не-пре-менно! Строгая ответственность… – вынырнул опять господин в рыжем пальто. – Тебя, Яша, оскорбляют? Не позволим… Запиши номер, запиши… Надо учить дураков!
Лицо городового как-то вдруг застывает. Он отводит руку от груди, где на бляхе ясно виден его номер. Пока молодой человек, пошатываясь, записывает что-то в книжку, городовой стоит прямо, с неподвижным суровым лицом, точно над ним производится тяжелая операция… Когда операция кончилась, на лице городового внезапно появляется выражение отчаянной решимости:
– А когда же вы так… – то пожалуйте в участок!.. Дворник, бери!.. Расходитесь, господа… Нечего!.. А вы, господин, ступайте без стеснения. Не хотели по-благородному… Заходи с другой стороны… Бери под руку… Крепче!.. Без церемонии.
– Кого под руку? Кого без церемонии? Меня? Ты что за птица?..
– Я вам не птица, – говорит городовой ожесточенно. – Не птица, а полицейский чин. При своем исполнении… Пожалуйте в участок… А за птицу тоже ответите… Дополнительно…
– Что такое? – Из толпы появился офицер в красной фуражке и останавливается перед городовым. Городовой становится на вытяжку и говорит:
– Скандалит, ваше благородие…
– Ничего не скандалит, – заступается кто-то из толпы. – Номер записал… Только и всего… Какой скандал? В своем праве.
– Чего говорить… Тоже и их когда-нибудь учить надо, полицию…
– Папирос взял… на шесть копеек, – продолжает городовой. – Не желает платить. При том, ваше благородие, выражает слова… Я, говорит, октябрист.
Офицер, не говоря ни слова, поворачивается и уходит; его красная фуражка прорезается через толпу, настроение которой под влиянием объяснения городового опять изменяется.
– Глупо, – говорит кто-то, удаляясь.
– Верно, дурак!
– Дворя-ни-ин, октябрист!.. Велика птица.
– Что такое есть октябрист? Все равно обязан платить.
– Граф, не то граф… князь обязан платить… Коль скоро взял папирос на шесть копеек, плати шесть копеек. Гривенник с тебя не просят…
– Хоть будь князь, – все едино. Закон…
– Свобода свободой, а за папиросы все-таки плати… А то – в участок…
– Расступитесь, господа, нечего… – говорит городовой, к которому вполне вернулась его спокойная решительность. – С богом, трогай. Веди…
Он понижает голос для дворников и прибавляет:
– А ежели – что, поталкивай, ничего… Увидит, как номер писать… А где тут еще один шебаршил?.. Свидетель?.. И свидетеля туда же…
Он оглядывается и пронизывает толпу сурово испытующим взглядом. Господин в рыжем пальто малодушно прячется за моей спиной… Других заступников за протестанта тоже незаметно.
II
Дворники сразу налегают плечами, и вся группа двигается по панели, постепенно уменьшаясь. Дождь припускает сильнее, прохожие отстают или опережают, городовой отправляется на свой пост, улица принимает обычный вид скучного порядка.
Мне по пути, и я следую за группой, которая поворачивает на Бассейную… Теперь передо мной идут уже только дворники и молодой человек. Но вдруг сзади из темноты появляется господин в рыжем пальто. Захохотав, он догоняет арестованного и толкает его в бок. Тот быстро поворачивается.
– А, Митя, ты?
– Ну что, дурацкая нацыя! Волокут?
– Нич-чего не боюсь. Сбегай за пивом.
– Куда нести?
– Волоки прямо в участок…
– Не боишься?
– Нич-чего не боюсь… Коль скоро я октябрист… Ха-ха-ха… А другие где?.. Удрали?
– Ваня с Шипуновым… удрали, брат…
– Трусы, подлецы…
– Не верят…
– А ты веришь?
– Я за тобой, – видишь… Вот и господин видел. – И, отстав от товарища, он говорит мне, как уже знакомому:
– Видали, правда? А?.. Какую толпу собрал! И всегда этак, заметьте… Как двадцатое число… Шебаршит непременно… Веселая, скажу вам, натура…
– Вы бы удержали вашего товарища, – сказал я, – ведь это может кончиться неприятно. А он, кажется, служит.
– В казенной палате. Влетало уже сколько раз… Ну, теперь, знаете, ничего… Безопасно…
– Почему же?
– Так… Особое обстоятельство…
Он лукаво смотрит на меня и говорит с ласковой доверчивостью:
– Протекция… В участке кум околоточный сегодня дежурный… Понимаете: ха-ха… околоточный надзиратель!.. Свой человек. Посмеемся, пива выпьем, городовому еще зубы при нас же начистит… Только и всего… Что? Что такое? Постойте!..
– Ми-тя! – донесся спереди отчаянный вопль арестованного…
На углу происходила возня и суматоха. Дворники старались свернуть за угол, в Эртелев переулок, Яша отчаянно рвался у них из рук и звал на помощь. Мой собеседник подбежал к ним.
– Что такое? Куда вы?.. Ведите прямо… – говорил он как-то растерянно…
– Зачем прямо? – возражали дворники, в свою очередь удивленные. – Там часть, а тут пожалуйте, вон участок…
– Нет… Как сюда? Не хочу я сюда… Я хочу на Бассейную. Не имеете права…
– Мало ли чего вам захочется. Ежели бы вы на Знаменской наскандалили, или на Надеждинской, тогда бы вас на Бассейную свели… А с угла Литейной – сюда полагается.
– Да как же это? И совсем тут не было участка…
– Не было, а теперь есть… Пожалуйте, не стесняйтесь. Поддай, Семен, заворачивай, вот так… Пожалуйте… сюда… в калитку… Навались, Семен, руку-то отдерни… Ну, господи благослови… Пож-жа-а-луйте. Ух…
У тесной калитки образуется какой-то ком людских тел, потом все это проваливается во двор. На улице светит тусклый фонарь, и ветер поворачивает надпись на красном фоне: «Управление XX участка… Пожарный сигнал…»
Мой собеседник, который тоже было попал во двор, выскакивает оттуда, вытирая лицо платком. Он добросовестно пытался затруднить дворникам исполнение их обязанностей, рискуя разделить участь друга… Выскочив на улицу, он оглядывается с выражением разочарования и испуга и внимательно читает надпись на фонаре…
– Господи ты, боже мой, – говорил он таким тоном, как будто и этот фонарь, и эта надпись представляют какое-то сверхъестественное явление. – Когда же это?.. Каким образом?.. С каких пор? Вот ведь история…
– В чем дело? – спрашиваю я. – Ведь вы говорите – протекция.
– Ах, боже мой. Да ведь протекция-то, понимаете, не здесь, а на Бассейной. А здесь никакой протекции нет… Протокол… Пожалуй, еще бока намнут… Вот те и октябрист… Как вы думаете?
В его лице исчезло недавнее радостное возбуждение. Оно печально, озабоченно, испуганно, уныло. В переулке безнадежно сеет мелкий дождь… Из калитки выходит башнеподобная фигура с бляхой на шапке. Другой дворник, очевидно, остался для составления протокола.
– Господин дворник, – подскакивает мой собеседник к вышедшему. – Не угодно ли папиросочку?.. вот… берите… две-три… сколько угодно. Ну, что там? Как?
Дворник милостиво берет мокрыми пальцами папиросы и говорит:
– Да что. Дело уже так затерлось, что доходит до протокола…
– Неужели до протокола?.. Ах, боже мой… Г-н дворник? Нельзя ли как-нибудь?
– Навряд. Под шарами, пожалуй, и заночует…
– Ах, боже мой, ах, боже мой! Да как же это? Да почему вы его направили сюда? Мы думали – на Бассейную.
– Да что ж на Бассейной?.. Одна сласть и там. Не безобразь…
– На Бассейной, понимаете, дежурный-то околоточный Иван Поликарпович, знакомый. Может, и вы знаете.
– Ну, знакомый, тогда, конечно!.. Ежели бы квартала через два потрафил, по ту сторону, тогда действительно на Бассейную свели бы. А тут, значит, вышло в том смысле, что в здешнем участке…
– Ах ты, господи боже…
– Прощения просим, – вежливо произносит дворник. – Нам, извините… все одно. Мы не то что, а дело наше такое: приказано – веди… Ежели бы он у городового номер не писал…
– А он писал… Верно! Ах, дурак, ах, дурак…
– То-то и есть. Городовому тоже – какая надобность… Тем более, хозяин отступился. Шесть копеек – капитал ничтожный… А ежели номер записал, – городовой должен оправдать себя… Например – жалоба. Они, скажем, скандалили. Одначе, скажут, ты, городовой, их за скандал не представил, а от них, между прочим, заявление… Кто виноват останется?
– Верно, ей-богу, верно. То есть вполне справедливо… Ах, боже мой…
– Как же можно, господа. Тоже и городовой… Надо войти в положение. Судите сами… Ну, окончательно просим прощения…
III
Дворник уходит. Мой собеседник грустно следит глазами, как его фигура перекрывает на ходу светящиеся лужи. Но вдруг он меня дергает за рукав и сам скрывается в калитку.
По тротуару идет женщина и ведет за руку мальчика. Когда она попадает в полосу света, я вижу молодое лицо, бледное и истомленное. Мальчик идет лениво, упираясь, и тянется за ее рукой.
– Мама! Я устал, – говорит он со слезами в голосе. – А папы нет…
– Хорошо, Ваня, хорошо. Скоро придем домой.
– А папа?
– И папа тоже, может, уже дома…
– Возьми извозчика.
– Ах, Ваня… У меня нет денег…
– Возьми извозчика… Я устал… Ножки болят…
Они проходят. Против тусклого света мне видна теперь хрупкая фигура женщины и кривые ножки рахитичного ребенка.
Мой знакомый высовывает голову из калитки и со страхом смотрит вслед уходящим.
– Жена, – говорит он шопотом. – Ищет Яшу… Ах, боже мой… Вот ведь, ей-богу… И нужно же было… Ах, Яша, Яша…
– Зачем же вы спрятались?.. Вы бы ей сказали… Может, она бы как-нибудь…
– Да вы думаете, легко это?.. Сказать!.. Притом мы в ссоре… Терпеть меня не может… Ах, Боже мой!.. А может быть, сказать? Вы окончательно думаете, что сказать?.. Ушла далеко… Догоню, ей-богу… А, была – не была!.. Ведь могут прогнать со службы…
Он сделал два-три шага, остановился в тяжелом колебании, как будто ноги его приросли к панели, и оглянулся на меня с тоской во взгляде. Но затем, резко повернувшись, пошел вперед, быстро семеня короткими ногами.
Я с невольным интересом следил за тремя силуэтами в перспективе переулка… Дама с ребенком подходила к углу, фигура мужчины ее догоняла. Прежде, чем поровняться с нею, мой знакомый еще раз остановился, и я подумал, что он вернется обратно. Но он опять резким движением опередил ее и снял шляпу. Через минуту все три силуэта, – двое взрослых и ребенок, – стали приближаться, чернея над лужами. Бледное женское лицо, с запавшими глазами и складкой страдания между бровей, мелькнуло около меня в свете фонаря и исчезло в калитке участка…
Мой случайный знакомый отстал на минутку и подошел ко мне… Лицо его было печально и серьезно.
– Да, знаете ли… Скверность… Хочется все-таки человеку… чего-нибудь этакого… скандал там, что ли… Одним словом – знай наших, и кончен бал!.. Тем более – время теперь такое… Понимаете вы меня, милостивый государь?..
– Отчасти…
– Да… вот именно… Отчасти-то и выходит скверно… Ну, однако, идти за нею… Все-таки женщина, одна… Может, притом, рупь-другой… Как-нибудь надо выручать… Все бы отдал… Не в Яше дело… Все мы дураки. А бабу эту… Эх, жалко…
И, посмотрев мне в глаза с выражением стыда и тоски, он сказал:
– Думаете, легко мне?.. Слова одного не сказала… Выслушала, повернулась… пошла… Я за нею, как собака прибитая… Ну, спасибо вам… Без вас – ни за что бы не подошел… А надо было непременно…
И он тоже скрылся в калитке…
IV
Я остался один. Дождь пошел сильнее, лужи шевелились, как живые, по временам в переулок заворачивал ветер и останавливался в недоумении, как бы заблудившись… Фонарь над калиткой шевелился и тихо скрипел на железном крюке…
Мне было скучно. Некоторое удовольствие я испытывал только при воспоминании об усилии, которое преодолел мой собеседник, догоняя бледную даму…
«Все-таки, – думал я, – это был мужественный поступок».
1899–1905
В Крыму *
I
Емельян
В начале девяностых годов я прожил месяца два в Крыму.
Поселился я в маленьком имении Карабахе. Небольшой домик стоит невысоко на мысу, омываемом морем. На востоке плавной излучиной берег уходит к туманным скалам Судака. На запад – вид Ялты закрыт Аю-дагом, с его крутыми обрывами, на которых, по преданию, стоял храм, где была жрицей Ифигения. Отсюда некогда предусмотрительные аборигены кидали в море пришельцев, загнанных к ним бурей или иными случайностями, и еще теперь временами после сильной зыби волны выкидывают на берег куски мраморных колонн. Одна такая глыба, древняя капитель, сильно сглаженная прибоями и почти потерявшая форму, лежит на крылечке скромного карабахского дома…
Кругом усадьбы, по уступам гор зеленеют сады и виноградники. Снизу, даже в тихую погоду, доносится протяжный плеск и вздохи моря…
На склоне ясного дня чудесной крымской осени я бродил с одним из молодых хозяев по тропам, от сада к саду и от виноградника к винограднику. Было тихо и пусто, гроздья винограда рдели под ласковыми косыми лучами, и отовсюду была видна синяя громада моря, по которому, без ветра, тихо вставали и падали белые гребни.
Мы говорили о впечатлении, которое Крым производит на меня, приезжего человека… Основным его фоном было ощущение какой-то загадочной тоски, которая, как назойливая муха, преследовала меня среди всей этой захватывающей, ласкающей и манящей красоты и все жужжала мне в ухо что-то навязчивое и непонятное.
Мне казалось, что это было ощущение безлюдья. Даже в Ялте и даже в разгаре сезона вы чувствуете именно отсутствие человека. Народу, правда, много, но все это народ чужой этой стране и этой природе, не связанный с ними ничем органическим. Просмотрите картины русских художников, посвященные Крыму: волна, песок, мглистое, затуманенное или сверкающее море, Аю-даг, утопающий в золотисто-лиловых отсветах, Ай-Петри, угрюмо выступающий над туманами… А если к этому прибавлены где-нибудь человеческие фигуры, – то это только дамское платье и зонтик над грядами волн, или пара туалетов – мужской и дамский, подобранные в гармонии с основными тонами моря.
А местная жизнь? Татары?.. Их мы не видим и не понимаем. Кроме того, это было в разгар эпидемии татарского выселения из Крыма. В то самое время, когда мы вели этот разговор, в легкой мгле виднелся на море далекий парус. Какое-то судно держалось уже несколько часов в виду берега, и мой спутник высказывал предположение, что это турецкая фелюга из Анатолии. Быть может, в эту самую минуту на дальний парус из горных ущелий смотрели жадными глазами группы крымских татар, недовольных своей чудной родиной и готовых пуститься на опасные поиски новой родины и нового счастья… Безлунною ночью фелюга пристанет к условленному месту, где-нибудь под прикрытием скал, а рассвет встретит ее далеко в обманчивом море… Говорили, что хищные анатолийские шкипера вывозили таким образом целые партии людей, грабили их в открытом море и кидали за борт. А потом возвращались за новыми искателями счастья…
Незадолго перед тем большой веселой компанией мы отправились в экскурсию на вершину Чатыр-дага. Вершина эта, красивым маленьким шатром рисующаяся снизу, в действительности представляет настоящую каменную область, с дикими оскалинами, с лесами, хаосами камней и горными пастбищами. В ней есть две пещеры, уходящие на сотни сажен в глубину горы. Одна из них носит название «Бим-баш-коба», что значит: «Пещера тысячи голов». Наклонясь под очень низким сводом, с пучками свеч в руках, – мы пробрались в ее глубину. Свечи плохо разгоняли густой, почти осязаемый мрак этого подземелья. Вверху он висел непроницаемый и тяжелый, а внизу на каменном полу светилась перед нами фосфорической белизной груда человеческих черепов, в которых зияли черные впадины глаз. Говорят, в последние годы их осталось уже немного: человеческое любопытство не останавливается ни перед чем, и скоро беспечные туристы окончательно растащат эту печальную достопримечательность Чатыр-дага. Но в это время их было еще поразительно много… После яркого дня, после сверкающих переливов безграничного моря, после беспечных разговоров и смеха, – это обилие молчаливой смерти в темном подземельи захватывало мрачным трагизмом тайны… Сколько их было и какой предсмертный ужас пережили эти люди, загнанные сюда неведомой грозой неведомой, темной старины?..
– Татар это! – с угрюмой уверенностью сказал кто-то за нами. Повернувшись в сторону говорившего, мы увидели загорелого, почти обугленного солнцем татарина пастуха. Он пас овец по соседству с пещерой и пробрался за нами.
– Нет, так это он… болтает, – сдержанно сказал один из проводников, но пастух посмотрел на него черными глазами, в которых сквозило что-то вроде спокойного презрения, и повторил:
– Татар это, татар… Урус пещера гонял… Ашай нету, вода нету… Все кончал…
– И давно это было? – спросил один из нашей компании, в надежде услышать народное предание, связанное с этой неведомой трагедией…
В глубоких глазах татарина, казалось, мелкнуло что-то, как смутная тень. Он постоял молча, уставившись на груду костей… Но затем лицо его вдруг сделалось апатичным.
– Э! – сказал он коротко, махнув с пренебрежением рукой, и отвернулся. Через несколько секунд высокая фигура в бараньем тулупе утонула в густом сумраке пещеры…
В этом коротком восклицании и в пренебрежительно-печальном жесте было что-то особенное, смутно выразительное, запавшее мне в память… Какая-то скрытая горечь непоправимой обиды, беспредметная и беспомощная жалоба нам, потомкам тех урусов, на жестокость наших предков, а может быть и пренебрежение фаталиста и к нам, и к самой судьбе, которая сумела так ужасно распорядиться с этими безвестно погибшими людьми.
Когда мы вышли из пещеры и проезжали горной лужайкой, на которой овцы щипали сухую серую траву, – этот пастух сидел на камне, сшивая куски овчины, и пел горловым голосом какую-то дикую, мало внятную песню… Наверное это была песня о «тысяче голов», а в мотиве мне слышалась опять презрительная, безнадежная и унылая покорность…
Впоследствии, когда я спросил об этой коллекции пещерных черепов у знатока Крыма, профессора Головинского, он засмеялся и ответил:
– Если бы вы спросили у генуэзца сто лет спустя после татарского нашествия, то он, вероятно, сказал бы вам, что это черепа генуэзцев, которые спасались от татар. А еще ранее греки могли бы пожаловаться на генуэзцев или митридатовы понтийцы на греков…
Не из этой ли пещеры, думалось мне, увязалась за мной та особенная крымская тоска, которая преследовала меня среди этих чудесных ущелий и виноградников, жужжа о чем-то загадочно печальном и непонятном… Чудесный южный берег, находящийся ныне в счастливом обладании курсовиков, проводников, дачевладельцев и туристов, – представлялся мне чем-то вроде отмели, через которую, на расстоянии столетий, как волны перекатываются чередой людские поколения – тавры, скифы, греки, генуэзцы, татары, русские – в поисках счастья…
Здесь, под этим солнцем, вблизи этого моря, оно как будто ближе, чем где бы то ни было… Ласкает, обещает, манит… И волны перекатываются одна за другой, одна прогоняя другую…
А счастье?..
Среди этого разговора о крымских впечатлениях и о пещере «тысячи голов» – мы шли узкой дорожкой меж двух виноградников.
– А вот, постойте, – сказал мне мой спутник, – я вам покажу кстати одного местного жителя… Эй, дед Емельян!
Никто не отозвался. Он открыл деревянную калитку, вделанную в ограду из дикого камня, и мы вошли в виноградник.
Навстречу нам раздался хриплый лай собаки… Собака, видимо, была очень старая. Она даже не лаяла, а как-то взвизгивала и хрипела, поднимая голову кверху и затрудняясь встать на ноги. Лежала она у плохонького сарая, кое-как сооруженного из камней, старых кривых бревен и ветвей и прикрытого сухими лозами. Дверь сарая была открыта, и в нее зияла густая прохладная тьма, какая бывает в знойные дни в помещениях с толстыми стенами и без окон… Кругом рядами расстилался виноградник с созревающими гроздями…
по-видимому, кроме собаки, здесь никого не было, по крайней мере никто не отозвался на оклик моего спутника. Однако, когда мы подошли к широким дверям или, вернее, к входному отверстию сарая, то заметили, что там было живое существо: в темном углу робко притаилась молодая татарка.
Около нее стоял горшок, завязанный белым платком, несколько баклажан и несколько кочней кукурузы. по-видимому, девушка принесла деду ужин. В сарае было неприветливо и пусто. Пахло сыростью и дымом от холодного очага, сложенного из диких камней. На двух досках, служивших, очевидно, лежанкой, был кинут пучок соломы и какое-то тряпье в изголовьи.
– А, это ты, Биби! – приветливо сказал мой спутник, разглядев в полутьме свою соседку из Биюк-Ламбата. – А где же дед?
– По воду пошла, – ответила девушка, все еще недоверчиво сверкая глазами в мою сторону. И потом, как будто успокоившись, прибавила, смеясь:
– Долго ходит: один час ходит, один ведро несет…
Собака опять залаяла как-то особенно, с перерывами и хрипом, повернув голову к тропинке, горбом спускавшейся книзу. Над ее обрезом показалась голова и плечи старого человека, который тихо поднимался в гору. Голова у него была красивая, круглая, густые кудрявые волосы были не седые, а какие-то серые, и завитки кудрей были точно присыпаны пылью. Тот же оттенок какой-то тусклости, лежал на сильно загорелом лице, на толстых бровях, даже на зрачках глаз, глядевших прямо, ровно и безучастно. Плечи были широкие, сложение очень крепкое. Но во всех движениях сквозило что-то особенное. Не усталость, не болезненное старческое одряхление, а какая-то равнодущная медлительность. Казалось, этому человеку было совершенно безразлично, какое именно место в природе занимать в данное время. И теперь, поднявшись на ровную дорожку, он поставил ведро и совершенно равнодушно смотрел перед собой: на нас, на сарай, на виноградник, на белую тучу, тихо клубившуюся над обрезом горы, на свою собаку… Старый пес тявкнул ему навстречу с жалобным выражением, как будто спрашивая: видишь? Старик посмотрел в его сторону, как бы отвечая: «Вижу… ну, что ж из этого». И вновь поднял ведро.
Казалось опять – ему не было тяжело: ни старческого вздоха, ни кряхтения, ни напряженного усилия. Движения были свободны, только очень медленны. Мне вспомнились часы, завод которых кончается, но колеса все еще отбивают обычные секунды… Он вошел в сарай, поставив ведро у входа, и, подойдя к Биби, взял принесенные ею припасы.
– Здравствуй, дед Емельян, – сказал мой спутник. Мне показалось, что в тоне его чувствуется какая-то неловкость. Как будто подошедший сейчас человек, обративший на нас так мало внимания, – имеет право за что-то сердиться или, по крайней мере, может чувствовать за собою такое право, хотя его основания присутствующим неизвестны.
– Здравствуйте и вы, – ответил дед после некоторого молчания.
– Можно напиться? – спросил молодой человек.
– Вода, – вот.
Мы напились холодной воды, и наступило опять неловкое молчание, которое почувствовала, по-видимому, даже Биби. Она стала собирать принесенную ранее посуду и как будто собиралась уходить. Но что-то ее все-таки удерживало. Она стояла в темном месте сарая, но несколько ярких лучей света, прорываясь в щели, испещрили светлыми пятнами ее фигуру, а одна полоса скользнула вкось по ее лицу. Мне было видно в этом лице выражение почти детского любопытства, яркого и непосредственного. Ей было лет семнадцать. Движения ее были эластичны и упруги, в каждом движении чувствовалась сдержанная юная сила, которая может вдруг неожиданно развернуться, как крепкая пружина… Она искоса кидала на деда и на нас пытливые взгляды, и мне казалось, что я понимаю их выражение: она органически не могла понять этого тусклого старческого равнодушия, и то обстоятельство, что дед «один час ходит» за неполным ведром воды, интересовало ее, как явление природы, которое она, быть может, видела много раз, но теперь хотела знать, что думаем об этом мы…