355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Короленко » Том 4. Повести, рассказы и очерки » Текст книги (страница 10)
Том 4. Повести, рассказы и очерки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 05:28

Текст книги "Том 4. Повести, рассказы и очерки"


Автор книги: Владимир Короленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)

1895

Фабрика смерти *

(Эскиз)
I

Я открыл как-то окно в своей комнате, в Чикаго, на Rhodes avenue. Комната быстро наполнилась особенным, тяжеловатым и чрезвычайно неприятным запахом.

– Заприте окно, – ветер от Stock-yard'а, – сказал мне Виктор Павлович, один из моих гостей-соотечественников.

– Это что такое? – спросил я.

– Как?.. Неужели вы еще не видели Сток-ярда? Напрасно: Пульмановский городок, где пьют кровь из людей, и Stock-yard, где убивают фабричным способом животных, – две great attractions [5]5
  Знаменитые достопримечательности. (Ред.)


[Закрыть]
 Чикаго даже и не в выставочное время. Разве вы не знаете, что на свиной туше основано все величие Чикаго?

Виктор Павлович был человек желчный и не мог решить в течение долгих странствований, – где хуже: у нас, или в Америке, или еще где-нибудь на белом свете… Мы решили в этот день вместо выставки отправиться маленькой компанией к Stock-yard'у.

Ехать пришлось долго, и я начал было сомневаться, возможно ли вправду влияние столь отдаленного учреждения на атмосферу моей комнаты на Rhodes avenue. Но вот вагон, повертывая из улицы в улицу, несет нас чем-то вроде предместья: дома ниже, шире площади, много дыма, больше грязи на неровных мостовых, кое-где деревянные тротуары, стоптанные и с провалившимися досками. Еще далее наш вагон бежит, неизвестно уже как выбирая свою дорогу, по целой сети рельсов, искрестивших широкие площади и улицы, точно паутина.

Мы останавливаемся… Поперек нашего пути идет поезд, весь нагруженный скотом. Головы, головы, головы… Быки солидно смотрят на суетливую картину грязного города, сменившую для них простор родных прерий. В другом месте глупо толкутся овцы… Свиньи нервно возятся и обнаруживают беспокойство… Вагоны, вагоны, еще вагоны, без конца… Начинает накрапывать дождик, с утра уже разводящий на улицах тонкую, липкую грязь.

Последний вагон прошел, обвеяв нас полосой острого скотского запаха. Мы трогаемся далее… Дождик сильнее, грязь гуще, небо застилает каким-то особенным дымом, тяжелым и вязким. Вагон то и дело подпрыгивает на стыках. Три степных пастуха, в кожаных одеждах, покачиваясь на высоких седлах, тихонько едут под дождем и ведут о чем-то спокойную беседу. Они, вероятно, сдали уже свои партии. Теперь, может быть, считают барыши и с удовольствием думают о чистом воздухе и просторе прерий, где на зеленой траве пятнами бродят стада…

Чувствуется близость бойни. Сырой воздух пропитан угнетающим запахом, тем самым, от которого пришлось закрывать окна за несколько верст отсюда.

– Stock-yard! – выкрикивает кондуктор…

Перед нами целый городок сумрачно-муругих зданий с широкими дворами, обвеянных клубами пара и дыма… Грязно, сурово и уныло. Stock-yard неряшлив, серьезен и несколько циничен. Он грязен, некрасив, он нехорошо пахнет, и порой гости Чикаго, съехавшиеся со всего мира на его выставку, вынуждены затыкать носы… Что делать! Городу приходится выносить эти неприятные черты в характере Stock-yard'a: ведь город сделал блестящую карьеру, он может принимать, у себя блестящее общество, главным образом, благодаря своему некрасивому дедушке, Сток-ярду… А дедушка не торопится скидать для гостей грязный халат…

Мы пробираемся по плохим мосткам между паутиною рельсов; на широком дворе – грязные загородки, ограждающие еще более грязные загоны, затоптанные пригоняемой скотиной… Множество лошадей коу-бойсов, с оригинальными седлами, стоят у этих загородок. Это – все пастухи, быть может еще сегодня пригнавшие табуны или приехавшие с ними в поездах. Скот – частию в загородках, частию же в огромных зданиях, мимо которых мы проходим. Я заглядываю в запотелое, грязное окно: коровы тупо и равнодушно пережевывают жвачку; в другом месте овцы сбились в кучу, как будто над ними носится ощущение смерти. Их уже не кормят, потому что дело идет здесь быстро, и пока cow-boy получает расчет и садится на коня, чтобы двинуться в обратный путь, – его стадо уже выходит с другого конца Stock-yard'a в виде туш, полстей и консервов… Скотская смерть густо нависла всюду; ею насыщена атмосфера, и я положительно уверен, что видел смертельную тоску в глазах этих сотен и тысяч живых существ, сбитых в кучу и ожидающих своего часа.

Stock-yard охотно принимает любопытных посетителей. Мы входим в дверь office'a [6]6
  Бюро. (Ред.)


[Закрыть]
и становимся на площадку щегольского лифта, и в несколько секунд мы уже наверху, в конторе. Не успели мы даже объяснить нашего желания, как навстречу нам вышел изящно одетый джентльмен и привычными движениями автомата роздал всем прибывшим по карточке. На моей карточке было напечатано:

Армор, Свифт и К о, год 1892.

Число убитого рогатого скота – 1.189.498

убитых свиней – 1.134.692

овец – 1.013.527

И т. д. Общая цифра – девяносто миллионов голов.

Затем Свифт и К осчитают нелишним сообщить для сведения посетителей, что по плану города Чикаго их здания занимают 40 акров земли. Поверхность всех полов в этих зданиях 60 акров, крыши 29 акров…

И это лишь одна из компаний Сток-ярда, который весь состоит из таких же учреждений…

Джентльмен попросил нас присесть, а сам ушел в контору, где множество молодых людей и девушек считали что-то и щелкали клавишами ремингтоновских машин… Вероятно, он внес нас в свою статистику посетителей. Весь воздух конторы был заполнен этим щелканием и жужжанием… Девяносто миллионов голов, – думалось невольно, – каждый из этих звуков отмечает одну смерть из числа этих девяносто миллионов… Характерная бухгалтерия Сток-ярда!

II

Через минуту мальчик в ливрее Свифта и К оявился за нами. Он только что отпустил такую же партию посетителей и теперь привычным жестом пригласил нас за собой… Рядом со мной в приемной сидела дама, державшая за руку девочку лет пяти. Она тоже взяла карточку с извещением о том, сколько Свифт и К оубили голов в 1892 году, но я думал сначала, что это недоразумение: дама, вероятно, пришла навестить кого-нибудь в конторе. Однако оказалось через минуту, что мы стоим рядом с этой дамой и с этой девочкой на галерее-помосте, висящем над обширною бойней.

Свет проникает сюда с двух сторон. Рассеянные лучи бродят и скользят в воздухе, точно на картинах фламандских мастеров, изображающих мирные сцены большого скотного двора. Только здесь совсем не идиллия… Внизу под нами вдоль всего здания тянутся ряды стойл. Их много. В эту минуту все они открыты, и в них, точно по команде, неохотно, но с тупою покорностью входят рядами огромные красавцы быки с крутыми рогами. Стойла задвигаются загородками, и стук этих загородок сливается в один продолжительный треск, проносящийся из конца в конец огромного помещения… Потом короткая тишина… На узеньком помосте, вдоль стойл, над каждым быком стоит по человеку… Когда стойла задвинуты, ряд железных молотов на длинных рукоятках разом поднимаются в воздухе… И вдруг стук грузных тупых ударов проносится по всему зданию, сливаясь в частую, короткую, глухую дробь…

Дело редко кончается с одного удара… Я вижу, что ближайший от меня бык упал на колени, полежал, потом поднялся и стал мотать рогатой головой, как будто отгоняя какое-то назойливое насекомое. А молот уже опять подымается над его головой…

Бык не видит… Мы сверху видим и ждем…

Дама стоит в двух шагах от меня, красиво облокотившись на перила, а ближе пятилетняя девочка просовывает личико в промежутки перил и с бессознательной детски недоумелой жадностью приглядывается к непонятному еще зрелищу смерти.

– Так и надо, – говорит Виктор Павлович. – Янки народ последовательный. Они не отворачиваются от того, что делают…

III

Первый акт кончен. Юный джентльмен в ливрее приглашает нас далее… Каждой партии посетителей показывается вся операция над партией введенных при них животных. Дама с девочкой и несколько мужчин пошли за провожатым, но мы все, кучка русских, как будто по уговору, свернули к выходу, откуда спускались рабочие. Это – задний ход Сток-ярда. Грязная площадка, грязный лифт, сам похожий на стойла. Блоки скрипят, пол качается и задевает за стенки, все сооружение кряхтит, стучит и встряхивается при остановке. Это далеко не похоже на щегольской лифт, которым любезные гг. Свифт и К овводят своих посетителей с парадного хода. Но… мы сами отступили от программы…

Мы опять на дворе, под мелким дождем, среди грязных зданий… Мутный дождь разводит какое-то месиво на грязной земле, и грязные люди в тяжелых сапогах выпускают грязный дым из трубок в грязный, насыщенный жирными испарениями воздух.

Очутившись на панели, мы с недоумением посмотрели друг на друга: как это случилось, что мы вдруг очутились здесь, точно нас выкинула посторонняя сила, тогда как мы не осмотрели еще и десятой доли того, что нам готовы показать Армор, Свифт и К о.

– Российское слабодушие, – сказал желчный Виктор Павлович. – Кушать бычка можно, а смотреть, как его убивают, мы не согласны… Природный аристократизм и лицемерие чувства… По мне так вот, как эта американка, – привела ребенка и показала… вот, милая, что для тебя готовят эти добрые дяди… Это умнее и честнее. Нет, господа, пойдем уж далее…

IV

Мы были рядом с входом в другое здание… К нему по рельсам подкатился вагон, и огромное стадо свиней, подгоняемых палками, высыпало на широкий помост, который вел кверху. Это очень остроумно: живая свинья должна доставить себя наверх, а уже оттуда ее с комфортом спустят вниз через разные отделения. Мы посмотрели на этот поток живых существ, идущих в жерло смерти, и еще раз вошли внутрь здания по скользкому коридору, на скользкую лестницу.

Мы в коридоре второго этажа. Мимо нас быстро прокатываются тачки с потрохами, десятки, сотни, без остановки. Приходится сторониться, но посторониться некуда: стены облипли, с потолков каплет что-то, стоящее на полу клейкой грязью. Здесь еще грязнее, чем на бойне быков. Может быть, можно было бы при таких оборотах сделать все это чище и приличнее… Но гг. Армор и Свифт не думают придавать более привлекательный вид своему доходному делу.

Еще лестница. Атмосфера еще тяжелее, люди полуобнаженные. Мне кажется, что я прямо осязаю этот воздух, плотный от густых осадков крови и жира. В нем ходит теплый пар, что-то глухо шумит, откуда-то несется заглушённый стенами визг… Окрик сзади… Мы сторонимся: это с конца коридора в клубах тумана несутся свиные туши, подвязанные за ноги к рельсам под потолком; они скользят мимо нас, уже ободранными от шерсти… не более пяти минут назад все это еще жило, барахталось и страдало. Навстречу им открываются с грохотом и визгом железные дверки… Клубы горячего пара вырываются из печей, и туши одна за другой опускаются туда по рельсам. Пока они спустятся в следующий этаж, горячий пар обожжет на них остатки шерсти… На потолок, на стены садятся жирные осадки, и среди тяжелой мглы, как привидения, несутся по коридору новые ряды белых туш…

Еще поворот, еще подъем. Что-то клокочет. Тесно, суета, визг сильнее… Люди почти совсем голые, с скользкими, неприятно белыми телами; один из них указывает почти вертикальную лесенку, всю облипшую грязью. Мы всходим по ней и оказываемся в главном отделении. Дальше идти уже некуда: те самые свиньи, которых мы видели у входа, теперь поднялись к своему последнему этапу. Толкаясь, упираясь, визжа, они всходят на верхнюю площадку. Их подгоняют ударами дубин, и меня поражает необыкновенная жестокость этих ударов. Как будто в самом положении «обреченных» есть что-то, пробуждающее по отношению к ним инстинкты жестокости в душах людей… Животные мечутся, жмутся друг к дружке и визгливо, пронзительно жалуются… Напрасно. В самой свалке, наверху подъема стоят два человека, очень ловко накидывающие петли на правую заднюю ногу животного. Минута – веревка натягивается, животное опрокидывается, виснет в воздухе, нервно визжит, а блок, к которому привязана его нога, начинает тихо скатываться вниз вправо и влево, по наклонным рельсам, проведенным под потолком коридоров. Наклоночень незначителен. Механизм передвижения рассчитан на эти судорожные вздрагивания…

А вот и главные герои Сток-ярда…

Невдалеке от подъема, почти голый, весь скользкий, белотелый и равнодушный, стоит человек с узким ножом в руке. Когда животное прокатывается мимо него, он делает привычное движение сверху вниз. Визг, предсмертное хрипение, волна алой крови из разреза… А блок катитея по рельсу далее, и к полуголому человеку неотвратимо подвигается другое животное… Вся работа этого человека состоит лишь в одном этом движении ножа сверху вниз. От пяти до десяти секунд – на одну жизнь, шесть жизней в минуту, тридцать шесть в час, триста шестьдесят в десять часов, а на бойнях работают по двенадцати и тринадцати часов… Рабочие на бойнях – самые неразвитые и тупые из всех рабочих: они еще не участвуют в союзах и не умеют отстаивать свои интересы. Около пятисот убийств в день, пятнадцать тысяч в месяц, и в этом вся жизнь полуголого человека с ножом…

Я с некоторым ужасом смотрел на этого мастера смерти… А он, полыснув по горлу очередную жертву, нашел еще время в промежутке толкнуть меня локтем и быстро подставить руку. Я торопливо вынул монету и сунул ему. И тут же подумал: за что?.. Мне представилось невольно, что если бы по ошибке моя нога запуталась в петлю, и я подкатился бы к нему по рельсу, – едва ли он остановил бы из-за этого привычное движение привычной руки.

В нескольких шагах от этого места веревка блока внезапно ослабляется, животное, еще бьющееся в судороге, попадает в резервуар с грязно-кровавым кипятком… Не проходит и полминуты, как оно уже ошпарено, ободрано на вертящемся железном зубчатом барабане, опять поднято на блок и тихо катится по коридору вниз к паровой печи… Визг, клокотанье, шипение, стук… И обнаженные люди среди скользких стен, на залитом кровью полу, в липком воздухе продолжают работу смерти…

Когда мы сошли вниз, к выходу, то на тачках мимо нас катились шары белого жира, груды совершенно готовых окороков… и коробки, коробки, коробки… Армор и Свифт работают отчетливо и быстро. Очень вероятно, что это, в закупоренных н запаянных жестяных коробках, уходили те самые животные, которые вошли сюда одновременно с нами.

V

На этот раз с нас было довольно: мы видели главное, и мне казалось, что я знаю остальное: бык умирает спокойно и тупо, но величаво, – и только в глазах видна тоска глубокая и сознательная. Овца валится безропотно и глупо, свинья нервничает, мечется и проклинает судьбу… А фабрика работает без остановки, и целые поезда кидают сюда все новые и новые тысячи жертв…

Мы торопливо выбрались из Сток-ярда, торопливо миновали загоны и хлевы, прошли мимо коновязей, с оседланными лошадьми cow-boys'ов… Умные животные стояли задумчиво и смирно. Понимают ли они, в каком соседстве находятся, содрогается ли сердце животного от сочувственного ужаса… Наверное понимают… Кучка пастухов вышла из какой-то конторы и сели в седла. Лошади внезапно оживились и как-то особенно нервно побежали прочь, вздрагивая и отряхаясь…

Stock-yard остался назади, застилаясь пеленой своей мглы, пара и дыма; вагон опять громыхал на стыках, то и дело останавливаясь, чтобы пропустить поезда, из которых опять тупо глядели овцы, быки, коровы.

Уже далеко на длинной улице, все еще пронизываемой то и дело веянием Stock-yard'a, нас обогнал щегольской возок-ящик, на котором по красному полю белыми буквами стояла надпись Armor, Swift и К о, а затем следовало длинное перечисление предметов производства. Я посмотрел на этот красивый фургончик с неприятным чувством… С таким невольным содроганием мы встречаем в толпе иное приличное, но почему-то зловещее лицо… Фургончик ожидал вместе с нами, пока пройдет новый поезд, – и мне казалось, что это соседство наносит мне какое-то личное оскорбление. Я вздохнул с облегчением, когда последний поезд прошел, и щегольская тележка с белыми буквами по красному полю быстро умчалась, утопая в тумане.

– О чем это вы задумались? – спросил у меня Виктор Павлович…

– Фабрика смерти! – сказал я, формулируя свои впечатления от Сток-ярда.

– Да, фабрика… И все итоги подведены! Общая цифра – девяносто миллионов в год. Заметили вы этих молодцов? Замечательные психологи!

– Кто это?

– А эти рабочие-бойцы… Здесь уже нигде не дают на чай, даже ресторанной прислуге. Обидятся… А эти молодцы собирают дань со всех приходящих… Знает, каналья, что ему стоит толкнуть тебя локтем, и рука невольно лезет в карман за деньгами. Вот вы… За что вы ему дали десять центов?

– Чорт его знает, в самом деле, за что я ему дал десять центов?

– Да, просто, вы его боялись и питали к нему отвращение. Это как раз то чувство, которое можно питать к сообщнику давно забытого преступления… Вы живете спокойною жизнью уважаемого джентльмена. И вдруг он является и уверенно протягивает вам руку: пожалуйте нечто старому товарищу, сэр… Ведь это я оказываю вам маленькие услуги…

– Вы вегетарианец? – спросил я.

– Такой же, как и вы! Впрочем, в данную минуту… Пожалуй – да. Армор и Свифт хоть на время делают людей вегетарианцами…

– А потом?..

– Я взялся быть вашим гидом только по Сток-ярду… Вот мы и вышли… А дальше… Спросите лучше у Егорова… Он все это знает…

Егоров сидел на скамье вагона, задумавшись, и не слышал нашего разговора, но теперь он вдруг отряхнулся и сказал:

– Я вспоминал, как у нас в деревне били свинью… Это было целое событие. Батюшка с матушкой долго совещались, потом решили, что, по хозяйственным соображениям, пора убить «любимого» борова. Мы все его загоняли с помощью деревенских ребят, и это было очень весело. Боров визжал и долго бегал от нас по двору и огороду… Потом его растянули на зеленой траве, над речкой. Остального мы, ребята, не видели…

– Необыкновенно поэтично, – сказал Виктор Павлович.

– Все-таки лучше, чем то, что мы видели сейчас.

Егоров был романтик, ненавидел городскую жизнь и фабрики. Мечтал о работе на ферме, а пока перебивался в какой-то конторе.

– Разумеется, – насмешливо сказал Виктор Павлович. – Вот индейцы привязывают пленника к дереву, резвая молодежь упражняется на нем в меткости ударов томагаука, а юные девы поощряют наиболее удачные удары… Это длится целый день… и так это хорошо описано у Майн-Рида, что порой не прочь и сам испытать эту поэзию… Однако по зрелом размышлении я лично предпочел бы погибнуть от цивилизованного шаспо, а еще приятнее от пушечного ядра… Армор и Свифт кончают сразу… и это лучше… Думаю, что всякая благоразумная свинья разделяет мое мнение.

Виктор Павлович впадал в обычный сплин, становился неприятен и циничен…

– И все-таки это ужасно, – сказал задумчиво Егоров…

– Да, как всякая последовательность. Нет ни цветочков, ни лужайки, ни речки, – все просто, откровенно и всему подведены итоги… Однако мы приехали… Поблагодарите меня за доставленное удовольствие. А впрочем не взыщите…

VI

На следующий день выставка развлекла и рассеяла мои воспоминания о Stock-yard'e. Однако когда в обычный час я пришел в ресторан, и миловидная Лиззи, ирландка, взявшая меня, чужестранца, под свое покровительство, принесла мне обычную порцию ростбифа, – я увидел, что решительно не в состоянии к нему прикоснуться.

– Вы здоровы, сэр? – спросила Лиззи, вглядываясь в мое лицо, на котором, вероятно, слишком явственно выступило мое ощущение.

– Я здоров, Лиззи, но я желал бы лучше получить кукурузы, картофеля и апельсин.

Это продолжалось что-то около недели…

1896

Стой, солнце, и не движись, луна!

В некотором царстве, в некотором государстве, за тридевять земель, в тридесятом царстве стоял, а может, и теперь еще стоит, город Восток со пригороды и со деревнями. Жили в том городе и в округе востоковские люди ни шатко ни валко, в урожай ели хлеб ржаной чуть не досыта, а в голодные годы примешивали ко ржи лебеду, мякину, а когда так и кору осиновую глодали. Народ они были повадливый и добрый. Начальство любили и почитали всемерно.

Лежал тот город Восток с округой в местах отдаленных, хоть три года от него скачи, ни до какого государства не доскачешь. И случилось как-то так, что во всех прочих местах начальство давно переменилось: на место воевод стали ландраты, потом капитан-исправник, потом еще поновее. Завелись даже думы; а в Востоковской округе по-старому правили все воеводы и все из одного рода Устаревших. Как это так вышло и кто того дела недосмотрел, этого и по сию пору объяснить никак невозможно; только всюду перемены пошли, а в Востокове с округой как сел воевода Устаревший, так и сидел до своей кончины. Сам, бывало, задумывается: когда же, мол, мне смена выйдет?.. Подумывал даже сам на иной манер повернуть, – да так с этими мыслями и помер. А как востоковцам без начальства быть не повелось, то и стал ими править сын Устаревшего и тоже правил до своей кончины. А там пошел править и третий. Востоковцы и довольны: будто так и надо. И почитали своих природных воевод свыше всякой меры. Потому – видят: никто Устаревших не ставит, никто не сменяет. Стало быть, от бога пошли.

Так и жили. Только со временем пошли по Востоковской округе неподобные речи: рано ли, мол, поздно ли, а уж выйдет Устаревшим упразднение.

Кто первый те речи пустил – неведомо. Говорят: от заезжих людей пошло. Действительно, наезжие люди – хитрые. Устаревшие им торги-промыслы разрешали, а они им же, как говорится, в шапку накладывали.

Позовет их, бывало, Устаревший на воеводский двор и станет спрашивать:

– И как только вы, поганцы этакие, без воевод в своей стране живете?

А они отвечают:

– Мы, мол, и сами, ваше воеводство, не рады. Известно, народишко от начальства отбился. Озорники!

– Известно, озорники, – воевода говорит. – А вот у меня – благодать. Что хочу, то и делаю!

– Разумеется, – говорят, – благодать. На что лучше, ежели чего хочешь делать, – никто не препятствует…

Ну, а пойдут после того же гости по востоковским людям торговать или по дворам ночевать, тут опять другие речи поведут:

– Больно у вас, – говорят, – Устаревшие-то плохи. Чего и вы-то, полоротые, смотрите?..

Конечно, который крепкий человек, слушает да ухмыляется. Ладно, мол! Было бы нам солнце красное, да дождик, да вёдро во благовремении. Будет, мол, и хлебушко. А до прочего дела нет… Еще, бывало, другой раз и в драку полезут. А драться были горазды… Ну, да на грех мастера нет: другой, глядишь, и задумается. А уж это, известно, последнее дело. Думает-думает, да и сам туда же:

– Оно, мол, и правда. Надо бы и у нас, как у людей. Чем мы хуже?

Может, и в самом деле от этого, может, и от другого чего, только пошли по округе темные толки… Дошло и до воеводы, и стал воевода тоже задумываться. Велит согнать обывателей, выйдет на крыльцо, посмотрит, посмотрит, да вдруг и крикнет:

– Кто я по здешнему месту?

Людишки кланяются: «Ты, мол, по здешнему месту воевода, отец и благодетель».

– То-то, – говорит. – Посадить их в холодную.

Людишки кланяются:

– На то есть твоя воеводская воля!

А Устаревший доволен.

– Вот, – говорит, – обыватель у меня как приучен… Откуда же мне может упразднение произойти, ежели они только кланяются да благодарят… Не может этого быть…

Велит опять людишек повыпустить, – они сейчас смирно да благородно кто в лавку, кто за промысел. Воеводской милости рады. А толки-то все где-то ходят: «Будет Устаревшему воеводе упразднение…» И у воеводы на сердце сосет что-то.

Велит воевода звездочета позвать. Еще прежние Устаревшие выписали к себе из другой округи ученых людей: пущай, говорят, и у нас, как у других прочих начальников, ученые живут, около наших достатков кормятся, да про меня, воеводу, истории пишут. А там и из востоковцев, которые повострее, стали тоже доходить. Много понавыкли и много про воевод историй написали.

Вот позвал воевода одного ученого и говорит:

– Скажи ты мне, умная голова, всю правду: откуда в прочих землях воеводам упразднение вышло и может ли мне выйти?.. Потому народ у меня смирный: боярин ласковый, на подачки падок, купец жадный да смирный, и все вообще только кланяются… Хочешь, – говорит, – в старые книги гляди, хочешь – по звездам читай, а только говори всю правду, за свой живот не опасайся…

Пошел звездочет на свою вышку, сидел ночь, да еще ночь, и еще ночь. Всего три ночи. Потом на самой заре велит воеводу разбудить и говорит ему:

– Глядел я, – говорит, – в старые книги и чел по звездам, и вот что я тебе скажу, воевода Устаревший. Всякому овощу есть свое время, и ничто в сем мире не вечно. Оттого и всякому чину со временем упразднение выходит, оттого и воеводы упразднились. Только редкие упразднялись в свое время, а больше безо времени, от своей глупости. Смотри же и ты, воевода, опасайся. Наипаче имей опаску, как подойдет весна красная да зазвенят потоки весенние…

Осердился воевода на звездочета и договорить ему не дал:

– Вот, – говорит, – ты какой! Я думал, ты меня, воеводу, успокоишь… Хорошо же, – говорит, – я своего слова ломать не стану, живота тебя весьма не лишу. А только, чтобы те речи ты никому не мог повторить, сошлю тебя в самую дальнюю волость, где живет одна чудь бессловесная. Калякай там с чудью, сколько твоей душе угодно.

Мигнул воевода, звездочета схватили, – хотел он что-то еще сказать воеводе, пытался кричать, да тот не захотел слушать. Усадили звездочета в кибиточку, посадили с ним двух архаровцев, зазвенел колокольчик, и повезли ученого на самый край Востоковской округи, куда и ворон костей не занашивал, к самому холодному морю. Только и слышно, как море холодною волною плещет да чудь промежду себя балакает.

Никто не видал, как увезли звездочета. Было это на самой зорьке. Людишки спали, а кто и видел, не смел много рассказывать. Да ведь все-таки: где утаить, когда был человек среди людей, а тут человека не стало. Пала на востоковцев пущая тоска. По-прежнему в церкви по праздникам ходят, в будни делом занимаются и кланяются все по-прежнему, а молва-то так и ходит, так каждому в ухо и шипит: послал воевода звездочета в холодную сторону, знать, сказал ученый воеводе что-нибудь об упразднении… и стало в округе пущее беспокойство.

Что больше слухи идут, то воевода больше свирепеет. А больше воевода свирепствует – и опять же больше слухи идут. Фискалы рыщут, доносят. Схватят Ивашку либо Ми-кишку с базару, волокут в воеводскую тюрьму, народ смотрит… Иные, которые построже, говорят: «Так и надо», – а другие жалеют:

– Эх, из-за этих Устаревших только людям перевод!

А фискалы слушают да новых волокут: то были все слетыши, а тут уж за отцов да за дядьев принялись. А говор не унимается.

– Ежели, – говорят, – и дальше этак, – бог с ними и с Устаревшими!

Беда, да и только!

Видит воевода эту крамолу и думает: «Верно, им другой такой же мудрец что-нибудь сказал. Сем-ка я всех ученых прекращу. Будет им на моем дворе кормиться да про меня, воеводу, книжки складывать».

А к тому времени ученых-то столько развелось, что давно и во дворе воеводском не умещаются. Стали вольным манером жить и про воеводу книжки складывать забыли, а вместо того стали прочими книгами торговать и ведомости выпускать. И начал он над всеми книжными людьми лютовать… Оставил на воеводском дворе малое число таких, что только жуют губами да у воеводы к фалдочкам, походя, прикладываются, а остальным велел кормы прекратить, а то и хуже…

Подивились востоковцы на воеводину свирепость, да делать-то нечего, – отступились. Мол, дело не наше. Кто землю пашет, кто сапоги тачает, кто промыслами промышляет. В сытые годы, мол, едим мало, не досыта, в голодные годы кору гложем, на все воеводская милость. Когда ни то воевода усмотрит, опять милостив станет. А ученые стали ему неугодны, – его дело, воеводское, а наше, мол, дело сторона.

Только смотрят людишки, посмотрят, что ни дальше, то больше – чинит воевода не гораздо, – принялся уж казну расточать; созвал именитых купцов – дал им льготу, созвал дворян – дани-пошлины скостил: «Вот, говорит, вам моя милость, чтобы, в случае чего, быть мне на вас в надежде…» Подивились людишки: годы будто плохие пошли, из каких капиталов воевода богатых людей задаривает? Ну, да ладно. Ничего! Хоша, говорят, не допьем, не доедим, все авось живы останемся… Пущай потешит свой нрав воеводский… От черни берет, богатых задаривает…

Опять только кланяются…

Пирует воевода с именитыми боярами, льстивые речи слушает, ан память-то и подскажи звездочетовы слова: «И купец смирен, и боярин льстив, и чернедь только шапки ломает… А опасны тебе, воеводе, земля-матушка, да красное солнышко, да звенящие потоки весенние…»

– Что бы это значило? – говорит себе воевода. – И может ли такое быть? Нет, – говорит, – не может, – а у самого что-то сосет, и сам все про весну думает, пуще прежнего сумрачен стал.

Услышал как-то, что детишки на улице песню поют: «Придет, придет весна красна». Он их собственной рукой за виски таскать.

– Чему, мол, пострелята, радуетесь? Кто вам крамолу внушает? В школах небось пакость эта завелась.

Зашел в училище, а там учитель ученикам стихи читает:

Солнце встанет, солнце спросит…

«А-а! – думает воевода. – Вот оно что! Ладно!»

И стало ему учение ненавистно. Ну, пристав Негодяев приметил это и давай на школы походами ходить. Придет, разгонит и окна заколотит…

Вот приходит раз этот Негодяев с докладом.

– Ну что? – спрашивает воевода.

– Все, – говорит, – благополучно, никаких происшествий нет, ваше воеводство.

– А о чем говорят?

– Мало и говорят-то. Больно народ присмирел. Только, мол, и радости, что праздник Христов да новый год встретить… А весна, мол, нынче по приметам будет ранняя да многоводная…

Вскочил тут воевода, как ужаленный. Откуда такие крамольные речи пошли? Сыскать, кто про весну слухи превратные пускает.

Пошел Иван Негодяев, позвал Иудушку Ухина и велел ему со домочадцы ходить по базарам, в домы и во дворы заглядывать и сыскать, откуда у людей речи про новый год и про раннюю весну, да про большую воду весеннюю.

Приходит вскоре тот Негодяев с докладом.

– Сыскал ли, что приказано? – спрашивает воевода, сам темнее ночи.

– Сыскал, ваше воеводство. Есть в городе книжная торговля Сосноборского, так он целую партию календаря господина Суворина выписал. Народ покупает…

– Как же, – воевода говорит, – ты мне этого своевременно не доложил? Знаешь, кто такой Суворин?

Иван Негодяев испугался.

– Они, – говорит, – точно что в прежнее время… Только давно покаялись…

Воевода даже ногами затопал.

– Знаю, – говорит, – я его покаяние, а сам вот календари сочиняет! Календари отнять, и которые куплены ранее, тем произвести тщательный поиск и народу объявить: нынешний раз никакого им нового года не будет, чтобы и не ждали. Понял? Я, – говорит, – им такой новый год покажу!

– Слушаю-с, – говорит Негодяев и сам сейчас кинулся к Иуде Ухину со домочадцы.

Пошла во всем городе переборка. Сосноборского обыскали, а поелику оный оказался польского происхождения, то его заточили, а животишки отобрали в казну. Календарей он выписал сотни две. Одну сотню нашли в наличности, штук восемьдесят по строгим объявкам принесли сами обыватели, прося их за то не казнить, будто купили они не с вымыслу, а по простоте и не зная подлинного закона. Таковых Иуда Ухин с Негодяевым заточили в тюрьму и о поступке их довели до воеводы, но воевода велел их помиловать. А двадцать штук календарей как в воду кануло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю