Текст книги "Чекисты. Книга вторая"
Автор книги: Владимир Беляев
Соавторы: Павел Кравченко,Н. Киселев,Илларион Подолянин,А. Нормет,Г. Гришин,Александр Миронов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 25 страниц)
– Все, небось, по колхозным делам торопитесь? – сочувственно улыбнулась старушка. – Ох, и много же нынче уполномоченных по деревням ходит. А какие они особенные, наши дела, чтобы людям из-за них покоя не знать? – И добавила, хмуря негустые брови: – Теперь ничего, живем… Вот когда немца прогнали – худо было, горше горького. На всю деревню – один петух, с полдесятка курей да единственный подсвинок уцелел. Все пожрали, окаянные. Не помоги в ту пору Советская власть, всем бы голодная смерть.
С печи сонный голос спросил:
– Марья, с кем ты там суды-пересуды ведешь?
– Слезай, слезай, – отозвалась хозяйка. – Человек из города тебя спрашивает.
– Человек? А по какой надобности?
И Буданову почудилось, будто сверху невнятно донеслось что-то очень похожее на “носит же их нелегкая!”
Свесив ноги с печи, старик с неожиданной легкостью спрыгнул на пол и за руку поздоровался с гостем. Витя так и остался наверху, посверкивая любопытными глазенками. Зосима Петрович объяснил цель своего прихода, и хозяин охотно согласился побеседовать с ним.
– Говорите, Петро Зорин прямо ко мне послал? – с видимым удовольствием повторил Медведев. – Правильно решил, в самую точку! Я маленько в порядок себя приведу, да и засядем. Мать, слей-ка мне на руки.
Но когда через несколько минут вернулся в избу, после умывания холодной водой, с расчесанными и приглаженными полуседыми волосами, надумал другое:
– Марья, собери-ка на стол. Не получится у меня разговора на пустой живот.
И лишь после того, как со стола исчезла внушительная горка румяных горячих блинов да опустел глиняный кувшин из-под молока, гостеприимный хозяин благодушно посоветовал жене:
– Шли бы вы с Витюшкой погулять на часок. Экая благодать на дворе – чистое лето!
Буданов приготовил бланки протокола допроса. Дождавшись, когда за старушкой и внуком закрылась входная дверь, показания по делу бывших полицейских начал давать свидетель Иван Медведев:
– Бой в ближнем лесу начался внезапно, как всегда начинались ночные стычки партизан с полицаями и гитлеровцами. Вскоре после полуночи там затрещали винтовки и автоматы, сразу поднявшие на ноги крестьян в соседнем селе. Кто кого бьет, чей верх будет – поди, разберись, когда на дворе ни зги не видать, а к лесу и подступиться страшно. Только к рассвету начало утихать, однако и после этого с час, не меньше, бахали одиночные выстрелы. Поняли люди в Высоцком: гитлеровцы одолели, добивают раненых…
Светало, когда в село пришли, вернее, приковыляли трое вырвавшихся из боя партизан. Один ничего, еще крепко держался на ногах, только руки его, перебитые автоматной очередью, висели, как петли. Другой сильно хромал, опирался, как на костыль, на здоровенный сук и сквозь зубы ругал свою простреленную выше колена ногу. А третий совсем из сил выбился: то остановится, шатается из стороны в сторону, то повиснет на плечах у товарищей, и они шаг за шагом волокут его дальше.
Такими и заметил их со своего огорода Иван Михайлович Медведев. Заметил, и сердце зашлось: наши! В село вот-вот могли нагрянуть каратели. Надо было немедленно укрыть от чужого глаза. Но куда? Домой или на сеновал нельзя: явятся с обыском – найдут. Одна надежда – здесь же, на огороде, в бане…
Он и увел партизан в крошечную, почти вросшую в землю баньку, что и поныне стоит на отшибе, в самом дальнем углу огорода. Притащил, уложил на полки, нательную рубаху изорвал на полосы, чтобы ребята раны могли перевязать. Сбегал домой, принес первое, что под руку попало: ведро воды да каравай хлеба. Хотелось Ивану Михайловичу расспросить, не из того ли они отряда, в котором его сын партизанит, но не посмел: худо им. Один, самый слабый, уже и сознание потерял, другой губы в кровь грызет, чтобы не стонать, третий взглядом показывает на перебитые руки: мол, перевяжи. До расспросов ли…
Помог как сумел. “Лежите тихо, нельзя мне тут оставаться”, – сказал и вышел, подпер снаружи, как водится, дверь колышком: пусть, значит, видят кому надо-не надо, что в баньке нет ни души, и огляделся по сторонам, не подглядывает ли кто? Чуть было не перекрестился: слава те господи, рань-ранняя, все односельчане еще по хатам сидят. И, затерев ногами свежие пятна крови на земле, побрел помаленьку по тропочке, протоптанной среди картофельной ботвы, с таким видом, словно и вышел на огород лишь для того, чтобы подальше от избы справить утреннюю нужду.
Вошел во двор и ахнул: староста деревенский, ехида остроглазая, стоит у плетня, дожидается!
“Что это ты, – спрашивает, – вроде пляс устраиваешь на огороде ни свет, ни заря? Или рехнулся на старости лет?”
Высмотрел, гад, теперь не миновать беды… Одно оставляло какую-то долю надежды: староста боится партизан. Надо в избу зазвать. И, постаравшись изобразить как можно большее удивление, Медведев ответил вопросом на вопрос:
“Не с похмелья ли померещилось тебе, сосед? Может, после ночной перестрелки пляски чудятся?”
“Ну уж нет, к стрельбе нам не привыкать. – В голосе старосты звучала ехидненькая насмешка. – А вот утренняя самодеятельность твоя и впрямь на диво. С чего бы?”
“Ладно, кум, твой верх, – с притворным покаянием вздохнул Медведев. – Пошли в избу, все расскажу”.
Жена Мария понимала Ивана Михайловича без слов. Мигнул старик, повел глазами на “гостя”, и на столе тут же появилась бутылка самогона, квашеная капуста, нарезанное толстыми ломтями сало. Чокнулись, выпили по одной, закусили, и – разговор:
“Тебе, сосед, чем не житье, когда в старостах ходишь? – издалека начал хозяин. – Знай, покрикивай: “Сало давай! Яйца давай! Хлеб давай!” А нашему брату с обеих сторон нож в бок. Немцев ослушаться – петля на шею, им отказать – пуля в лоб…”
“Это кому же – “им”? – будто не понял староста.
“Известно кому: партизанам. Или сам не знаешь?”
“Я-то знаю, а вот тебе чего партизан бояться?”
Медведев насторожился, почувствовав подвох:
“Как, то есть, мне чего бояться? Или я, по-твоему, не такой же, как все?”
“Брось, сосед, простачком прикидываться, – ухмыльнулся староста и сам наполнил по второму стакану. – Я своим односельчанам не враг, а то бы давно кое-кого на чистую воду вывел. И, между прочим, тебя тоже… Не сынок ли твой на рассвете наведывался из леса? Ась?”
“Ты о сыне моем лишнего не болтай!”
“А я не болтаю, молчу. Небось, и мне моя голова на плечах нужна, вот и помалкиваю. – Гость поднял стакан, чокнулся. – Давай, соседушка, по-хорошему: ни вы меня, ни я вас знать не знаю. Вот за это и выпьем”.
Но такой уговор Медведева не устраивал. Местных, своих, староста, пожалуй, трогать побоится. А чужих? Тех, что в баньке сейчас хоронятся? И хозяин решил добиться задуманного.
“Напрасно ты меня сыном упрекаешь, – начал он, отхлебнув из стакана. – Не видал я его, давно не виделись. А сегодня другое случилось. Потому и тебя на совет позвал”.
“Что случилось-то? Говори!”
“А то, что и в самом деле были у меня давеча трое каких-то. На огороде. “Готовь, – просят, – к ночи побольше продуктов, ночью придем”. Вот и шатало от страха из стороны в сторону, когда назад шел, а ты – “пляс”, “самодеятельность…”
Староста ерзнул на скамье, придвинулся:
“Неужто придут?”
“Запросто. Мы, говорят, и со шкурой здешней, с тобой, значит, посчитаться должны…”
Хмель будто ветром выдуло из головы у побледневшего гостя. Вскочил, шапку в руки, и – к двери:
“Некогда мне с тобой лясы точить!”
Подождав, пока он выбежал со двора на улицу, Иван Михайлович метнулся в баньку:
“Уходите, ребята! Как бы каратели не нагрянули!”
Да разве уйдешь, когда лужи крови на деревянном полке натекли, нет сил руку поднять, а на дворе светлынь, все со всех сторон видно. Решили партизаны переждать, пока стемнеет, и решили на свою же беду. То ли староста, то ли другой предатель выдал, а только вскоре после полудня примчалась в село полицейская банда, и – пошло! Обыски повальные, мордобой, старых и малых – всех без разбору в плетки…
Окружили и дом Медведева:
“Говори, так твою так, кто здесь утром был?”
Начал божиться – “Знать не знаю”, – а они и слушать не стали, хрясь кулаком по зубам! Избу сверху до низу перевернули, в хлеву перерыли, на сеновале. Может, ни с чем и уехали бы: вечер близился, а в чужом селе, да еще рядом с. лесом, где недавно бой шел, этим воякам ночевка не по нутру. Только нет, не уехали. Лешка Антонов, проныра проклятый, углядел-таки напоследок вросшую в землю по самое оконце баньку на краю огорода, и к ней:
“А ну, что там?”
Сунулись к бане, оттуда выстрел: передний полицай с копыт долой. Ох, и озлились, огонь открыли – беда! Да ведь один-то в поле не воин, выстрелил несколько раз и замолк. Пользуясь суматохой, Медведев подался к лесу, чтобы и самому голову не сложить. Вернулся, когда все уже кончилось, и от жены узнал, как полицаи брали раненых партизан. Выволокли их из бани едва живыми, тут же совсем измолотили прикладами и ногами, бросили бездыханными на подводу и увезли…
– А жену вашу не тронули? – спросил Буданов.
– Не до нее им было. Спешили засветло к себе убраться. А может, решили, что те трое без нашего ведома в бане укрылись, потому и не взяли Марию. И такое бывало…
Несколько раз после того банда Антонова наезжала в село. Зимою – за валенками, за овчинными тулупами для своих хозяев, летом – хлеб отбирали, угоняли коров и овец на немецкую скотобойню в Порхов. Хозяйничали, одним словом, по-ихнему, по фашистскому новому порядку. Троих здешних стариков заложниками в гитлеровскую комендатуру увели. Двое вернулись, один так и пропал. Всеми делами заправлял Антонов: и перед немцами выслуживался, и себе, что можно, грабастать не забывал. Староста наш на что по этой части мастак был, а и он, глядя на Антонова, зубами от зависти скрежетал: “Ну и хапуга, ну и грабитель с большой дороги!” Впрочем, кто их там разберет, который лучше, который хуже.
И ведь до чего хитер, до чего осторожен Антонов был – рассказать, не поверят! Сколько раз партизаны пытались поймать его, в засадах на лесной дороге подстерегали – все мимо. Своих же головорезов под пули подставит, а сам целый и невредимый – ходу! Так до самого драпа немецкого и уворачивался, и удрал-таки вместе с ними жив-здоров!..
– А староста ваш? – вставил Буданов. – Тоже сумел скрыться?
Медведев брезгливо поморщился:
– Что о нем говорить? Слизняк, плевка не стоит. После того, как расправились каратели с теми тремя партизанами, он и вовсе скис. Ночевать дома и то боялся. А однажды поутру, незадолго до прихода наших, бежит его жёнка по улице и голосит на всю деревню: “Люди добрые, мой мужик повесился!” Так и подох, паразит…
В избу вернулась бабка Мария с Витей и принялась собирать к обеду. Мальчик, озабоченно “бибикая”, возил по полу фанерный грузовик. “А сколько таких малышей по вине Антонова остались сиротами? – подумал подполковник. – Сколько погибло во время войны?” Горькая эта мысль вызвала в памяти рассказ, слышанной недавно от товарища-чекиста из Бреста, о том, как гитлеровцы, захватив этот город, уничтожили в нем всех ребятишек детского садика, не успевшего эвакуироваться. Не просто уничтожили, а день за днем выкачивали у детей кровь для своих раненых, и когда малыши совсем обессилели, их вывезли за город и расстреляли…
– О чем вы? – нарушил раздумье Буданова голос хозяина. – Задумались, говорю, о чем?
– Нет-нет. – Зосима Петрович улыбнулся. – Я ничего. Антонова вспомнил: где он теперь может быть?
Медведев прищурил ярко-голубые глаза, поднял тронутую сединой правую бровь:
– Где, говорите? – переспросил он. – Вопро-ос… Ежели с немцами не удрал, так не иначе, как затаился в каком-нибудь глухом углу, где его ни одна душа не знает. К старшему сыну, что в Питере на заводе работает, податься не мог: с такого живодера родной сын строже самого строгого судьи спросит. В другой город? Тоже не с руки: начнет поступать на работу, перво-наперво потребуют документы. Где был в войну? Что делал? Нет, не таковский Лешка Антонов, чтобы дуриком на рожон переть. Живет, небось, под чужой фамилией да посмеивается: “Черта лысого вы меня найдете!”
– Как под чужой? – не поверил Буданов. – Где же он мог документы на чужое имя раздобыть?
– Э, друг, не знаете вы Антонова, – усмехнулся Иван Михайлович. – Он, небось, не с пустыми руками отсюда ушел: добра всякого у народа награбил – дай бог. А за деньги в первые дни после освобождения что не купишь? Вот вам и документы в чистейшем виде, такие, что комар носа не подточит!
Годы работы в органах Государственной безопасности выработали у Зосимы Петровича привычку прочно держать в памяти самое главное, самое основное из существа дела, которое он ведет. Так получилось и сейчас: начал Медведев развивать мысль о том, где может скрываться Антонов, и в цепкой памяти подполковника всплыла фраза, произнесенная сыном предателя, Иваном Алексеевым, на одном из допросов в Калининграде. Буданов не стал повторять ее вслух, чтобы не сбить Медведева с мысли. Заговорил, как бы продолжая развивать его доводы:
– Пожалуй, вы правы, в глубь страны Антонов податься не посмел. Там его разоблачили бы в первом же городе, в любом населенном пункте. Липовые документы? Не думаю: и достать их не просто, и опасно с ними, а на опасность разоблачения, вы сами говорите, Антонов не пойдет. Что же ему остается?
– Что?
– Скрываться на территории, которая во время войны была оккупирована фашистами. Там и архивы не сохранились, и люди в большинстве своем новые…
– Ну, уж нет, – перебил Медведев, покачав головой, – с этим я не согласен. Какие-такие новые люди? Откуда? Взять хоть бы наши деревни. Правда, и тут хватает пришлых, однако любого из них мы, коренные, и узнать успели, и проверить сотни раз. Так, небось, и в других местах: без проверки – ни шагу.
– А как же там, где если не все, так подавляющее большинство населения после войны переменилось? В бывшей республике немцев Поволжья, например, или в Крыму? Наконец у нас в Калининградской области, где все до единого люди новые, переселенцы из других мест? Ведь именно там у нас и был разоблачен самими вашими переселенцами сын Антонова Алексеев.
– Вот-вот, – подхватил Медведев и даже прихлопнул ладонью по крышке стола, – совершенно правильно: разоблачили волчьего последыша! А потому и не поедет туда сам этот волк. Ни в жисть не поедет: вдруг да и его кто-нибудь из нашенских переселенцев опознает?
– Заколдованный круг, – хмыкнул Буданов. – Выходит, ему вообще нет места на нашей земле?
– Не должно быть места! – с суровым упорством уточнил хозяин. И искать его, если вас мое мнение интересует, надо там, куда русский человек из-за незнания местного языка не поедет.
– Например?
– В Прибалтике, вот где! Там, да еще в глуши. Попробуй, найди его, ежели он по-местному ни “гу-гу”, да вдобавок каким-нибудь сторожем при складе околачивается. Одно слово – тише воды, ниже травы.
“Верно! – хотелось крикнуть Зосиме Петровичу. – Верно, чудесный ты мой человек! Ведь и подследственный Алексеев назвал Прибалтику, точнее Эстонию, куда мог сбежать его отец. А сбежал ли туда – узнаем, послав запрос эстонским чекистам!”
В это время бабка Мария пригласила собеседников обедать. После обеда, как на зло, опять зачастил дождь, и Буданов подумал, что едва ли ему удастся сегодня попасть в Старищи. Хозяйка, словно бы догадалась о сомнениях гостя, начала уговаривать:
– Ночуй, сынок, места хватит. Как засветает, я тебя разбужу.
А хозяин, поддерживая жену, добавил:
– Галопом нестись – не дело делать. Этак и мимо важного проскочить можно. Верно Марья говорит: ночуйте. – И, немного подумав, посоветовал: – В Старищи успеете. Сначала к соседям нашим в Хрычково неплохо бы заглянуть. Село большое – недаром в нем гитлеровская комендатура была. Да и досталось тамошним мужикам покруче нашего. Глядишь, и еще ясней следок двуногого волка высветлится.
Последние колебания Зосимы Петровича развеял Витя. Пнув ножонкой надоевший самосвал, он подошел к подполковнику и решительно заявил:
– Оставайся, дядя. В прятки играть будем. Только тебе первому водить. Ладно?
– Ладно, – рассмеялся Буданов, – уговорил. В прятки, так в прятки…
…Улеглись, когда колхозный сторож Иван Михайлович отправился на свой ночной пост. Витя первый забрался на теплую печь и вскоре затих там. Бабка Мария устроилась на широкой лавке возле печи. А гостя уложила на единственную в горнице кровать, на пуховики, мягкие, как в его собственном деревенском детстве.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
И опять в путь, к новой деревне, к Хрычково…
Сколько сотен, быть может, тысяч километров исходил уже Зосима Петрович Буданов по родной земле! Чекистские походы по глухим, непроходимым лесным и болотным дебрям Прибалтики, где в первые послевоенные годы пришлось разыскивать, преследовать и уничтожать бандитские шайки буржуазных националистов и гитлеровских последышей; и более ранние, фронтовые походы офицера-артиллериста по военным дорогам и бездорожью, до предела заполненные почти не прекращавшимися боями с сильным, грозным, жестоким врагом; и совсем уже давние, когда деревенский подросток, бедняцкий сын Симка Буданов, только-только начинал совершать свои первые в жизни самостоятельные шаги.
Ему не было еще и шестнадцати лет, когда голод, нахлынувший вслед за неурожаем, вытолкнул парнишку из отцовской семьи, из родной деревни. Все решилось однажды вечером, когда мать вместо ужина выложила на стол пяток отваренных в кожуре картофелин:
“Больше, детки, в избе ничего нет…”
А отец разломив свою долю на две части – для самых младших – с необычной, несвойственной ему дрожью в голосе добавил:
“Жмись, не жмись, до нового урожая всем нам не дотянуть. На подмогу надеяться тоже пустое: кругом голод. Искать надо, где посытнее. – И, подняв постаревшие от горя глаза на Василия и Зосиму, произнес последнее, на что хватило решимости: – Вам придется уйти, вы старшие”.
На рассвете – чтобы соседи не видели, чтобы не плакали младшие братья – покидали деревню. Мать рыдала возле калитки, отец то ли укорял, то ли пытался успокоить ее:
“Полно слезы-то лить, слышишь? Не мы гоним, голодуха гонит из дому. Может, в городе по-хорошему им обернется. – А проводив сыновей до околицы, крепко обняв их на прощание, в последний раз глянул в глаза одному и другому: – Людьми будьте. Как бы трудно ни пришлось, – по правде живите. Надо есть только тот кусок, который сам заработаешь, а чужое, обманом нажитое – не в прок. Полегчает у нас – верну, а пока…”
Повернулся, побрел в предрассветную синь и, ни разу не оглянувшись, исчез в сонной тишине деревенской улицы. А ребята – одному шестнадцать, другой двумя годами старше, – постояли еще с минуту, придавленные свалившейся на них безвыходностью, и, покоряясь неизбежному, тоже тронулись в путь.
Вместе пробыли недолго: Василию посчастливилось поступить чернорабочим на завод в Рязани, а Зосиме не нашлось в этом городе места, как ни искал. Да и кто возьмет на работу узкоплечего, хилого деревенского неумеху, если слесари, токари, фрезеровщики и литейщики, мастера первой руки, из-за тогдашней безработицы с утра до ночи околачивались на бирже труда?
“Подавайся-ка ты на север, – сказал как-то вернувшийся с работы Василий, вытаскивая из кармана замусоленный обрывок газеты. – В Великом Устюге, вот тут напечатано, речной техникум открывают: капитанов для речных судов готовить будут. Может, примут? – И, скрывая за подобием улыбки невольную свою виноватость, пошутил: – Выучишься на капитана, прокатишь меня разок на пароходе бесплатно, ладно?”
Делать нечего, надо воспользоваться хоть этой весьма и весьма призрачной надеждой. Но как ехать, на чем, если в кармане нет ни копейки, а до первой получки брата еще ждать да ждать? К счастью, мать с отцом выручили – прислали сыновьям котомку ржаных сухарей. От подмоги Василий решительно отказался: “Тебе вон куда добираться, а я как-нибудь перебьюсь”. Даже трешку где-то занял, может, выпросил на заводе авансом для брата, и в тот же день отправился Зосима в дальнюю дорогу, за двести с лишним километров, в чужой, незнакомый город Великий Устюг. Шел пешком, шаг за шагом – со шпалы на шпалу. Ночевал то под вокзальными скамейками, а то просто в лесу или в поле рядом с железнодорожным полотном. Всей еды за весь путь только и было, что материнские сухари. И все же дошел, на шестые сутки добрался до Устюга! Добрался и в техникум поступил! Потом по комсомольскому набору Буданова приняли в военное училище.
Больше четверти века прошло с той поры. А кажется, будто совсем недавно…
Было, разное было. Чаще – трудное. Научился Зосима Петрович душа в душу сходиться с людьми, разбираться в них без предвзятости. А кому, как не чекисту, больше воздуха нужно такое умение!
…А дорога все дальше и дальше вьется по безлюдным осенним полям Псковщины – до Хрычково рукой подать: перебраться через реку – и деревня. А как перебраться, если осенний паводок до того разлился, что даже мост скрыт под водой? Пришлось подполковнику вырезать в прибрежных кустах палку покрепче и, прощупывая ею невидимый бревенчатый настил, чуть не по пояс в холодной воде осторожно брести на противоположный берег. Пока брел на колючем, пронизывающем до костей ветру, так продрог, что руки и ноги начало судорогой сводить. Отшвырнул палку и бегом в деревню: совсем окоченел!
Останавливаться, расспрашивать, к кому зайти? Не до того, скорее бы в тепло попасть! Добежав до первого с краю двора, Зосима Петрович перепрыгнул через жерди невысокой ограды и торопливо забарабанил костяшками пальцев в тесовую дверь избы:
– Хозяева, можно к вам?
Открыла дверь морщинистая худенькая старушка в темном платье и в сером платке на седой голове, узелком стянутом под подбородком.
– Заходи, заходи, – пригласила она гостя в избу и тут же пододвинула табуретку поближе к пышущей жаром печке. – Садись, грейся. С утра тебя жду. И другие наши давно дожидаются…
– Как ждете? Откуда вы узнали, что я приду?
Довольная улыбка еще гуще усеяла лицо хозяйки частой сеткой мелких морщинок:
– Как же не знать, когда ты уже третий день ходишь по нашим деревням? По такому ненастью, думаю, не миновать тебе моей избы. Дождь да холод ко мне приведут. Вот и ждала… – И, спохватившись, всплеснув руками, захлопотала, заохала… – Батюшки, человека того и гляди болезнь свалит, а я его разговорами потчую. Скидай сапоги, портки, сейчас пересменку подам.
Зосима Петрович успокоил старушку:
– Ничего, мне не привыкать. Жив буду до самой смерти…
И все же стащил с себя сапоги, потом насквозь промокшие ватные штаны, а вместо них натянул потертые, с заплатами на коленях брюки и засунул в теплые валенки назябшие до красноты ноги:
– Вот так, теперь живем!
Хозяйка тем временем успела собрать на стол, пригласила:
– Похлебай горяченького. А может, чаю с малинкой? Первое средство против простуды.
Он с наслаждением выпил две вместительные кружки круто заваренного на сушеной малине чаю. Пил и слушал неторопливый рассказ гостеприимной, по-матерински сердечной женщины.
– Третий год пошел, как моего старика не стало, – с давно устоявшейся печалью говорила она. – Полицаи все внутренности ему отбили, так и зачах. А сынок, Петруша, в войну на фронте погиб. Только прогнали отсюда немцев, тут и похоронная пришла… Поначалу я думала, не переживу – днем ли, ночью ли, все голос его чудился, будто зовет меня, на боль свою жалуется. А потом ничего, перекипело; разве одна я такая? Кругом материнские слезы рекою льются… Помер муж, я к себе девочку соседскую взяла, у которой мать с отцом фашисты повесили. Вырастила Анютку, вместе с нею телятницами в колхозе работаем. Ничего, живем. Люди тоже нашей избы не минают: нет-нет – заходят, в чем нужда есть – всегда помогут…
– Так и я ненароком зашел. Незнакомый, чужой, а будто к себе домой.
Он не думал разговаривать со случайной своей собеседницей, как с возможным свидетелем по делу Антонова. Еще раньше решил: “Обогреюсь, высушу одежду и пойду либо к председателю колхоза, либо к кому-нибудь из здешних коммунистов”. А услышал ответ хозяйки на шутливую свою реплику, и даже кружку с недопитым чаем оставил, насторожился.
– Почему ж ты чужой? – сказала старушка. – Не чужой, а свой. Наши двери и до войны, и теперь всегда для своих людей открыты. Прежде, бывало, чаще других профессор один из Ленинграда приезжал: песни наши да сказки, да говор здешний записывал. Только после войны горем-горьким обернулись для него те песни: в соседней деревне сына своего нашел, застреленного Алешкой Антоновым…
– Постойте! – привскочил Буданов. – Какой профессор? Какого сына?
Хозяйка удивленно округлила чуть выцветшие голубые глаза:
– Неужели не знаешь? Был такой профессор, ученый из Ленинграда. То ли Малышев по фамилии, то ли Малищин, точно уже и не помню. Не беда, пойдешь в Старищи или в Петрово, там скажут: комсомольцы тамошние помогали ему и могилку сына раскапывать, и опять хоронить.
– Зачем же они могилу раскапывали?
– Не знаю. Может, искал чего тот человек, а может, надеялся, что другой кто в ней похоронен.
– В Старищах эта могила? Или в Петрово?
Настойчивость гостя начала беспокоить старушку, и, кажется, она уже жалела, что так некстати затеяла этот разговор. Стала отвечать коротко, односложно, а потом и совсем затвердила: “не помню”, “не знаю”, “спроси у людей”… Зосима Петрович понял причину столь внезапной сдержанности хозяйки: ждать-то ждала, а вот ради чего он явился в деревню, так и не знает…
– Ну, вот что, мать, – заговорил Буданов, вытаскивая из нагрудного кармана служебное удостоверение, – смотри: приехал я из Калининграда, из управления Комитета государственной безопасности, чтобы узнать у здешних жителей всю правду о преступлениях полицая Антонова. Ищем мы его, понимаешь? Будем судить. И если вы нам не поможете, этот негодяй так и уйдет от суда. Решай сама: свой я тебе человек, как ты говорила, или чужой?
Он спрятал удостоверение, поднял глаза и встретился с глазами много пережившей, перестрадавшей женщины:
– Что же ты сразу-то не сказал, сынок?
А минуту спустя по бумаге уже торопливо скользило перо следователя, излагавшего суть показаний, которые подробно и обстоятельно давала свидетельница, престарелая колхозница деревни Хрычково Пелагея Семенова:
– До войны эта деревня считалась самой большой и богатой во всей округе. Колхоз был крепкий, с достатком, люди в нем дружные, трудолюбивые. Осени не проходило, чтобы о богатых урожаях хрычковских хлеборобов не писали в районной, в псковских, а то и в ленинградских газетах: всей области пример!
Но началась война, и все прахом пошло: одна беда за собой другую ведет. Прежде всего фашисты разместили в колхозном правлении свою комендатуру, а в новом здании школы – волостное управление и полицию. Потом приказали хрычковцам работать на нужды “великой Германии”. Ну, а дальше – купил мерина, запрягай в хомут: всех – и старых, и малых из лучших домов вон на улицу, вместо них в те дома своих солдат и продажников-полицаев. Сила!
Дальше в лес – больше дров. Встретил немца на улице – дорогу ему уступи, шапку с головы долой, кланяйся до земли. Зашел “непобедимый” к тебе в избу – успевай поворачиваться, мечи на стол все, что еще не успели отнять. И молчи, иначе тут же на виселицу, да еще фанерку на грудь прицепят: “Партизан”.
Одним словом, вот он, оказывается, какой, этот самый фашистский “новый порядок”…
Ворон ворону глаз не выклюет, а на падаль да на поживу воронье и за тысячу верст дорогу найдет. Не успели гитлеровцы обжиться, как со всех сторон начали слетаться к ним здешние выродки. Нацепили полицейские повязки на рукава, винтовку за плечи и давай: “Мы вам покажем, так вашу растак, советскую власть! Всех под корень, вместе с семенем, чтобы и духу не было!” Сколько наших людей загубили, замучили, как сочтешь, как узнаешь? А еще больше на каторгу в неметчину поугоняли. Соберут из окрестных деревень человек двести парней да девчат и под конвоем – марш на железнодорожную станцию, а там, как скотину, в теплушки. И так чуть не каждый месяц…
Видят люди, что пришла погибель, и давай один за другим потихонечку в лес уходить. Наших тоже много ушло, хрычковских. И не только те, кто помоложе, но и большая часть мужиков в летах подалась в партизаны. А оставшиеся в деревнях старики да кволье все как один помогали им: с миру по нитке – Гитлеру петля.
Вскоре, слышим, припекать начало “завоевателей”: то машины с солдатами на дороге подорвались, то эшелон немецкий на железке загремел под откос, то застава полицейская вся, до единого выродка, полегла от партизанских пуль.
Немец – он не дурак, знает, где жареным-пареным пахнет, норовит туда вместо себя холуя подставить. Отправляют обоз с награбленным хлебом на станцию – полицейских в охрану. Надо место в лесу прочесать-проверить, где, по слухам, партизаны скрываются, и туда полицейских самыми первыми гонят. А в лесу не как в мирное время, когда каждый кустик ночевать пустит. В лесу и кусты, и деревья наповал этих гадов били.
К весне сорок второго года до того дошло, что чужаку хоть совсем на дорогах наших не появляйся. Тут уж гитлеровцам стало невмоготу. Как-то в начале июня навезли они сюда пушек, танков, солдат своих – туча тучей, не пересчитать. Ну, думаем, не иначе, как карательную экспедицию против партизан готовят. Глядим, и полицаи повеселели, гоголем ходят: мол, знай наших!
Да только веселость эта для них же самих слезами обернулась. Не зря в здешних деревнях у партизан десятки недремлющих глаз дни и ночи следили за каждым шагом врагов. Не успели каратели выступить и оцепить лес, как тою же ночью на наше Хрычково – на комендатуру немецкую, на волостное правление, на остававшийся охранять их гарнизон – налетела-обрушилась партизанская сила.
Всего лишь нескольким немцам в ту ночь удалось, в чем мать родила, унести ноги. Остальные – и солдаты, и офицеры – тут полегли. До утра гремели выстрелы по деревне, пылали комендатура, волость, склады с гитлеровским добром. А когда, уже утром, на помощь примчались те, что в лесу на блокаде были, партизан и след простыл: ищи в поле ветра!
Головешки на месте комендатуры и казармы гарнизона да десятка три трупов фашистских вояк. Хоть и лето уже стояло, а на пепелище не больно поживешь. И пришлось господам немцам перебираться со своей комендатурой в Порхов. Туда же и волостное предательское правление переносить. А полицейский участок остался только в Старищах.
Правда, нам, хрычковцам, партизанский налет тоже обошелся дорого. В отместку за него гитлеровцы всю, до плетня, сожгли деревню. Плетями и резиновыми дубинками перепороли всех крестьян. Тогда и отбили они такой дубинкой внутренности моему и без того хворому старику. Мы вытерпели все муки и в землянках до самого прихода наших маялись, а все равно и выжили, и остались, как были, советскими.