355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Гиляровский » Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи » Текст книги (страница 22)
Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 01:11

Текст книги "Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи"


Автор книги: Владимир Гиляровский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

– Кто пришел из библиотеки? – спросил он хриплым голосом. – Деньги принесли? У кого деньги? Давайте порционные!

Между сидевшими за столом раздался смех. Высокий человек направился ко мне – я в нерешительности хотел было отступить, но он, обходя стол, поскользнулся и, падая, задел меня.

– Ах, pardon, – проговорил он, вставая с полу и протянув ко мне свои мокрые от грязи руки, – я это нечаянно, je suis un peu gris! Мне послышалось, что кто-то пришел из библиотеки, и я думал получить свои порционные.

Мне не хотелось говорить с пьяным, и, к моему удивлению, кто-то из-под нар отозвал этого господина к себе. Через минуту он уже пел, сжимая в руках стакан с водкой:

 
Всему на свете мера,
Всему есть свой конец,
Да здравствует мадера,
Веселие сердец.
 

– Кто это? – спросил я. – Знакомое что-то…

– Один актер-любитель, из дворян… Второй год у нас околачивается… Три раза брали его родные, одевали, как барина, а он опять к нам… Говорит на всех языках. В Париже прокутился… Пишет хорошо.

«Кто же это! Неужели?!» – мелькало в памяти.

Перебила рассказ безносая нищенка – она высыпала на стол из мешка гору корок и ломтей черного хлеба и объедков пирогов.

– За все гривенник!

– Мы у нищих хлеб покупаем, втрое дешевле лавочного. Окуски пирогов попадают… вот, глядите, ватрушки уголок.

– Здесь и обедаете?

– Куда же мы, голые, пойдем. Одни опорки на четверых. У съемщицы харчимся, обед из четырех блюд четыре копейки, каждого кушанья на копейку: щей, супу, картошки – и на две каши. Хлеб свой, вот этот. За ночлег – пятак. Верит до получки, сейчас деньги из библиотеки пришлют – разочтемся…

Мы смотрели на пляску пьяных нищих.

Безносая топотала в стоптанных башмаках, развевая над головой рваным платком, а за ней петушком, петушком засеменил босой нищий, бросив свои два костыля на нары и привизгивая:

 
Ходи, барыня, смелей,
Музыканту веселей…
 

Потом явился из соседней ночлежки гармонист, и разноголосый хор орал свою любимую:

 
Пьем и водку, пьем и ром,
Завтра по миру пойдем…
 

Изорин спал поперек нар, один опорок свалился на пол. Так и не пришлось мне поговорить со старым товарищем по сцене. Когда я зашел через месяц, его разыскали старые друзья и увезли к себе.

С этого времени я стал иногда заходить к писакам, и если меня друзья просили показать им трущобы, так я обязательно водил их всегда к писакам, как в самую скромную и безопасную квартиру, где меня очень уважали, звали по имени-отчеству, а иногда «Дядя Гиляй», как я подписывался в журналах и газетах.

На Хитровке, в ее трех трактирах, журналы и газеты получались и читались за столами вслух, пока совсем истреплются. Взасос читалась уголовная и судебная хроника (особенно в трактире «Каторга»), и я не раз при этом чтении узнавал такие подробности, которые и не снились ни следователям, ни полиции, ни судьям. При мне говорить не стеснялись, а тем, кто указывал на меня, как на чужого, говорили:

– Это наш, газетчик, он не лягнет!

На «Каторгу» к переписчикам раз я водил Т. Л. Щепкину-Куперник…

* * *

Я познакомился с Т. Л. Щепкиной-Куперник за кулисами театра Корша. Она играла гимназиста и была очень хорошеньким мальчиком. В последнем антракте, перед водевилем, подошла ко мне вся сияющая, счастливая успехом барышня, и я сразу не узнал после гимназического мундира Т. Л. Щепкину-Куперник.

Спустя долгое время я с ней встретился в Малом театре, и она, начитавшись моих статей о трущобах, просила показать ей их и пригласила меня зайти к ней.

Она занимала маленький флигелек на Божедомке вдвоем с артисткой Терьян и прислугой. Три небольших комнатки, уютных и почти роскошно, по-артистически, обставленных, картины, безделушки, портреты писателей. Вечера веселья, небольшой кружок одних и тех же знакомых молодых артисток. Чтение, музыка и пение. И только дамское общество. Я любил бывать там. Просьбу показать ей Хитровку я все отклонял – не хотелось ее окунать в грязь, но, наконец, уступил. Она оделась в очень скромную шубку своей горничной, на голову дешевый шерстяной платок, а на ноги – валенки. Я решил ей только показать переписчиков. Пока мы шли рынком мимо баб, торгующих с грязными фонарями на столах разной «благоухавшей» снедью, которую пожирали оборванцы, она поражалась и ужасалась.

Да еще бы не ужасаться после ее обычной жизни в уютном флигельке! Как-то, во время революции, вспоминая прошлое, я написал Т. Л. Щепкиной-Куперник:

 
…Я помню милый уголок
На незабвенной Божедомке!
Мускат-Розе, ликер, медок,
Икра и сайки на соломке.
Кипит веселый самовар,
До света тихие беседы,
Шумит поэзии угар —
Живой магнит для непоседы…
Вот развеселый день Татьян.
Скромна мечтательная Чайка,[32]32
  Роксанова – первая Чайка в первую постановку пьесы. Ее очень хвалил А. П. Чехов


[Закрыть]

Проникновенная Терьян
И именинница хозяйка… и т. д.
 

И тут:

– Иди, на грош горла отрежу!

– Тухлая!

– А тебе за семитку-то с лимоном?.. Дальше пьяная ругань и драка…

В трактире «Каторга» – драка. Кого-то вышибают за дверь. Звон стекол… вопли о помощи…

Мы исчезаем в темном проходе, выбираемся на внутренний двор, поднимаемся во второй этаж – я распахиваю дверь в № 6-й. Пахнет трущобой. Яркая висячая лампа освещает большой стол, за которым пишут, согнувшись, косматые, оборванные, полураздетые, с опухлыми лицами восьмеро переписчиков.

Подняли головы и радостно меня приветствуют.

– Мешать не буду… я вот зашел с молодой писательницей показать ей, как ее пьесы переписывают.

Встали, кланяются.

– Очень рады… мы уже кончили, последнюю страничку… А кто она? – спрашивает старик из военных писарей.

– Щепкина-Куперник.

– Твердо – люди? Недавно переписывали!

– Да, Татьяна Львовна…

И все внимание обращено на нее. Усадили. Разговаривают о пьесах, о театре. В соседней комнате за дощатой перегородкой ругаются и спорят пьяные нищие…

Вернувшись домой, Татьяна Львовна переживала виденное.

* * *

Шли годы. Шагнули в двадцатое столетие. М. Горький ставил «На дне», и меня В. И. Немирович-Данченко просил показать Хитровку для постановки пьесы. Назначен был день «похода», а я накануне забегал узнать, в той ли еще они квартире. Тот же флигель, та же квартира во втором этаже, те же лампочки-коптюшки у нищих и большая висячая лампа с абажуром над рабочим столом. Кое-кто из стариков цел, но уж многих нет. Цепного опять увезли родные, и он больше не вернулся; тот самый актер, который пел под нарами из «Дон-Цезара де Базан», опять вернулся от своих друзей и снова исчез. Добронравов пропал без вести. Работы в этот день не было. За столом сидел голый старик и зашивал свою рубаху. Мы были знакомы по прежним встречам на Хитровке. Съемщица квартиры подала нам запечатанную белую бутылку водки «смирновки». Обыкновенно подавала она сивуху в толстых шампанских бутылках – они прочнее. Мы выпили по стаканчику. А перед нами

Скрестивши могучие руки, Главу опустивши на грудь,

глядя на нас жадным взором, стоял в одном нижнем белье и в опорках положительно Аполлон Бельведерский… Он был выше всех на голову, белые атлетические руки, на мизинце огромный холеный ноготь, какие тогда носили великосветские франты.

– Пригласи барина, – шепнул мне мой товарищ и поманил его рукой.

С улыбкой сквозь красивые усы и бородку он крепко пожал мне руку, сделал легкий поклон, щелкнул опорками пятку о пятку, как, по-видимому, привык делать в сапогах со шпорами, и отрекомендовался: поручик Попов. Думаю, что это был псевдоним. Уж очень он на меня свысока смотрел. Но когда мы выпили по четвертому стаканчику, закусывая соленым огурцом, нарезанным на газете с кусочками печенки, он захмелел и разговорился. А как изящно, двумя тонкими пальцами, красиво отставляя мизинец с ногтем, как бы боясь его запачкать о мокрую бумагу, брал он ломтики печенки. Он снизошел до меня и разговорился.

– А знаете, – обратился он ко мне, – вот здесь мы с вами водку пьем, а я через неделю должен был баллотироваться в уездные предводители дворянства, и мое избрание обеспечено. Мой отец губернский предводитель, уважаемая личность…

Я слушал, глядя на него: верю, мол!

– Кроме отца, никто не знает, что я старый хивинец. Я здесь третий раз. Раз прожил на Хиве три года, тоже пьесы переписывал. Отец разыскал меня и привез домой. Через год я опять попал сюда – и год прожил. Отец опять увез к себе в имение, и я уж было дома привык. Занимался хозяйством, танцевал, охотился, запои мои прекратились совершенно. Решил баллотироваться, а потом жениться. Я считался завидным женихом. Поехал на месяц в Крым – и там, кроме легкого вина, ничего не пил. И вот, возвращаюсь из Крыма. Билет был прямо до Петербурга. Камердинер поехал с вещами в купе, а я пошел пешком с Курского к Николаевскому вокзалу. Поезд отходит через 2 часа, в 11 ночи. Пошел в «Славянский базар» поесть, да с Лубянской площади вдруг и повернул на Солянку. Думаю, зайду на Хиву, в «вагончик», где я жил, угощу старых приятелей и прямо на курьерский, еще успею. А на другой день проснулся на нарах в одной рубашке… Друзья подпустили мне в водку «малинки». Даже сапог и шпор не оставили… Как рак на мели. Теперь переписываю пьесы – и счастлив.

Надо заметить, что он слегка картавил букву «р», заменяя по-аристократически «г», пересыпал речь французскими словами, чокаясь, говорил «прозит» или «оль раит» (у него выходило «оль гайт»).

Он, видимо, захмелел.

– Ничего, приедет отец, выручит! – сказал я.

– К черту! Опять ходить по струнке! Настоящая жизнь здесь. Ведь это прелесть что такое: ничем не стеснять ни себя, ни других, распустить себя до состояния дикого человека, чувствовать себя во всех действиях свободным. Ведь это роскошь!

Он встал во весь рост, покачнулся, красивым жестом поднял стакан, сделал им приветственный полукруг, обвел всех сияющими глазами, чокнулся со мной и, грассируя, с улыбкой произнес:

– Алла вегды!

От переписчиков я зашел в трактир «Каторгу». Меня радостно встретил буфетчик Семен Васильев, которого я знал еще мальчиком-половым. На моих глазах он превратился в буфетчика. Одет в пиджак, через шею серебряная цепь с передвижкой-подковой с голубой

эмалью, которую я еще помню на самом Кулакове, лет двадцать назад. Это его хозяйский подарок. Теперь Семка буфетчиком на отчете. Он увел меня в свою каморку за посудным шкафом, принес бутылку елисеевского портвейна, две рюмки и пару антоновских яблок.

Семка был здесь много лет моим «собственным корреспондентом» и сообщал все тайные новости Хитрова рынка, во-первых, потому, что боялся меня, как бы я не «продернул» в газетах трактир, а во-вторых, потому, что просто обожал во мне писателя. Словом, это был у меня здесь свой человек, и он старался изо всех сил сказать всегда что-нибудь интересное, похвастаться передо мной своим всезнайством. Говорил только одну правду.

Ему давно было известно, что у меня много знакомых среди самых отчаянных обитателей подземелий «Утюга» и «Сухого оврага», с которыми я за «семикаторжным» столом его трактира не раз водку пивал, и они меня не стеснялись: и Беспалый, и Зеленщик, и Болдоха, и Степан Махалкин, родной брат Васьки Чуркина. Они меня не стеснялись, сами мне давали наперебой материал и гордились перечитывать в газетах свои сообщения, от которых полиция приходила в ужас. Из-за этого и сам трактирщик Кулаков меня подобострастно принимал, а уже Семка прямо в нитку передо мной тянулся. Он первым делом заявил мне, что теперь служит на отчете, а хозяин живет в своем имении и редко приезжает. Рассказывал о старых общих знакомых – кто сослан, кто на высидке и кто где «дельце обделал». Во время рассказа он на минутку отрывался к кассе получить деньги. Все это меня мало интересовало – я от трущоб уже отдалился и давно о них не писал.

– А вчера ночью обход был… Человек двести разной шпаны набрали… Половина нищие, уже опять вернулись, остальные в «пересыльной» сидят… и эти придут… Из деловых, как всегда, никого – в «малине» отсиделись. А было что взять: с неделю назад из каторги вернулся Болдоха, а с ним Захарко Дылда, безухий… вместе тогда за убийство судились и вместе бежали… Еще его за рост звали «Полтора Захара, с неделю ростом – два дни загнулось». Вы помните их?

– Болдоху хорошо знаю… Он мне сам рассказал о гуслицком сундуке, а я с его слов напечатал подробности… Небольшой, с усами, звали Сергей Антонов, помню!

– Теперь не узнаете. Носит подвесную бороду, а Безухий и ходит, и спит, не снимая телячьей шапки с лопастями – ухо скрывает. Длинный, худющий, черная борода… Вот они сейчас перед вами ушли от меня втроем. Злые! На какой хошь фарт пойдут. Я их по старому приятельству сюда в каморку пускаю. Пришли в бедственном положении, пока что в кредит доверяю, Болдохе сухими две красненьких дал… Как откажешь?.. Сейчас!

Вернувшись от кассы, оказал:

– Приодеться надо, ищут фарта, да еще не наклевывается. Харчатся и спят у Бардадыма…

– Это в вашем Утюге, в подвале?

– Да, бывшая ночлежка Золотого… там сокровенно, туда лягавые не сунутся…

– Знаю, ход со двора, внизу. А постарел Бол-доха?

– Нет, все такой же бык… только седой – а бороду добыл рыжую.

Выйдя на площадь, под фонарем я увидел оборванца, лицо которого показалось мне знакомым.

– Игнат! – окликнул я. – Ты как попал?

– Как всегда, запил на две недели, запой прошел, а я уж месяц в Кулаковке околачиваюсь, не в чем на место явиться.

Обрадовался мне, слезы на глазах…

– Завтра утром заходи ко мне, я тебя одену…

– Не могу в этом виде днем. Позвольте вечером.

– Завтра вечером меня не будет дома, приходи послезавтра, а пока держи рублевку на харчи. Итак, до воскресенья!

Мы расстались. Игната я давно знал. Он был коридорным в номерах Фальцфейна, честнейший человек, хотя знался с самыми что ни на есть разбойниками Хитрова рынка, куда два раза в году попадал: запьет, в пьяном виде сейчас же на Хитровку в излюбленную ночлежку, угостит сперва, а потом сопьют с него все догола. Через две недели запой проходит, и если хитровские друзья сработают какой-нибудь фарт, то приоденут его, и он снова на службе. Его излюбленное место было в ночлежке Бардадыма и у шулеров, которые обыгрывают по рынкам и по притонам в «черную и красную» или «три листа» воров, всегда страстных любителей азарта. Сам же он в карты никогда не играл.

* * *

На другой день, как мы условились раньше, я привел актеров к переписчикам. Они, раздетые и разутые, сидели в ожидании работы, которую С. Ф. Рассохин обещал прислать вечером. Лампа горела только в их «хазе», а в соседней было темно – нищие с восьми часов улеглись, чтобы завтра рано встать и идти к ранней службе на церковную паперть.

Радость, когда я привел таких гостей, была неописуемая. Я дал пять рублей, хозяйка квартиры подала нам «смирновки», а другим сивухи. По законам ночлежки водку обязаны покупать у хозяйки – это ее главный доход. Водка, конечно, всегда разбавлена водой, а за «смирновку» в запечатанном виде платилось вдвое. Художник В. А. Симов с карандашом и альбомом и еще кто-то сели за стол, а кто и стоял. Щегольские костюмы и рвань. Изящный В. И. Немирович-Данченко блистал своей красиво расчесанной бородой, благоухавшей бриллиантином, и с кем-то разговаривал. В гордой позе, на том же самом месте, как и вчера, с красиво поднятым стаканом, полураздетый, но гордый стоял рядом с К. С. Станиславским мой вчерашний собеседник, оба одного роста. Все писаки были еще совершенно трезвы, но с каждым стаканом лица разгорались и оживала беседа.

– Приветствую вас у себя, дорогие гости, – грассировал «барин», обращаясь к Константину Сергеевичу и обводя глазами других. – Вы с высоты своего театрального Олимпа спустились в нашу театральную преисподнюю. И вы это сделали совершенно правильно, потому что мы тоже, как и вы, люди театра. И вы, и мы служим одному великому искусству – вы как боги, мы как подземные силы…

И хлопнул залпом стакан.

К. С. Станиславский стал с ним говорить. Перемешавшиеся лохмотья и шикарные костюмы склонились над столом и смотрели на рисунок Симова. Слышались возгласы одобрения. Только фигура чайки вызвала сомнение: нешто это птица!

Ночлежка нищих нестерпимо зловонила и храпела. Я нюхал табак, стоя у двери, и около меня набралось человек десять любопытных из соседней ночлежки. Вдруг меня кто-то тронул за руку.

– Угостите табачком!

Оглядываюсь – Игнат. Он значительно смотрит на меня и кладет четыре пальца себе на губы. Жест для понимающего известный: молчи и слушай. И тотчас же запускает щепоть в тавлинку, а рукой тихо и коротко дергает меня за рукав. Это значит: выйди за мной. А сам, понюхав, зажав рот, громко шепчет: «Ну, зачихаю», – и выходит в коридор. Я тоже заряжаю нос, закрываю ладонью, чтобы тоже не помешать (будто бы) чиханьем, и иду за Игнатом. Очень уж у него были неспокойные глаза.

Он был уже у окна коридора.

– Владимир Алексеевич, выкидывайтесь скорее с вашими гостями отсюда, да скорее, скорее, сей минутою, а то беда!

– Что такое?

– Жизнью вы все рискуете. Уводите своих… Вам накроют темную, будет драка, вас разденут. Ну, уходите! Как я уйду, так и вы за мной все…

Дальше в коротких словах он рассказал, что к ним в «малину» под ночлежкой Бардадыма пришел один фартовый и сказал, что к писакам богатые гости пришли. Болдоха из «Каторги» сразу смикитил и шепчет соседу – Дылдой звать: «Ты, Дылда, как мы войдем и я тебе мигну, лампу загаси, и мы темную накроем». Это он сказал тому беглому, что с собой из каторги привел, а меня послал: сейчас, Игнашка, погляди, что и как и стоящее ли дело.

– Уходите, я бегу, меня ждут… – И нырнул на лестницу.

Я на минуту задумался – врет или не врет Игнашка? Я уверен, что он не врет, а, может, преувеличивает… Но решил все-таки увести гостей и с этими мыслями пошел в ночлежку.

Вдруг слышу – по лестнице несколько человек, и сквозь решетки перил под лампой показалась длинная фигура в оленьей шапке. Подобные шапки носили в Вологде зыряне… Борода у него черная, как описал мне буфетчик. Да, это Безухий, которого называл Болдоха Дылдой. А вот и его широкая приземистая фигура с бородой набоку.

Уходить поздно. Надо находить другой исход. Зная диспозицию нападения врага, вмиг соображаю и успокаиваюсь: первое дело следить за Дылдой и во что бы то ни стало не дать потушить лампу – «темная» не удастся, при огне не решатся. Болдоха носит бороду, значит, трусит. Когда Болдоха меня узнает и я скажу ему, что узнал Безухого, открою секрет его шапки – и кампания выиграна. А пока слежу за каждым, кто из чужих полезет к столу, чтобы сорвать лампу. Главное – за Дылдой.

К. С. Станиславский все еще разговаривал с «барином». Бутылка сивухи гуляет и по рукам «припевающих», толпившихся у двери. Это набежали любопытные из соседней ночлежки, подшибалы и папиросники – народ смирный, – а среди них пьяный мордастый громила Ванька Лошадь. Он завладел шампанской, кой-кому плеснул в стаканчик, а сам, отбиваясь левой рукой, дудит из горлышка остатки…

Около В. А. Симова шум – кто-то задорным голосом упрекает его:

– Нешто это мой патрет? Пачиму такое одна щека черная? Где она у меня черная… Где? Гляди! А это нетто птица?

Кто за художника, кто за того… Голоса слились в споре. А пятеро делового вида «утюгов» протеснились ближе и встали сзади налегших на стол спорщиков. На них никто никакого внимания: не до того, на столе водка.

Болдоху я бы и не узнал, если бы не привесная борода, которую он поправлял то и дело. Я его помнил молодым парнем с усами – бороду брил, щеголь. Зато сразу узнал несуразного Дылду по его росту и шапке с ушами…

Я делал вид, что слушаю разговоры, а сам следил из-за чьей-то спины за «утюгами». Перешептываются, и глаза их бегают и прыгают по костюмам гостей: они делят заранее, кому и кого атаковать. Болдоха толкает в спину Безухого – тот боком, поднимаясь на носки, заглядывает на В. А. Симова через плечи наклонившихся над столом, а сам подвигается вперед к лампе. Встал сзади тех, что навалились на стол со стороны нищенской перегородки со стоящей вдоль нее широкой скамьей. Кое-кто стоит на ней коленями. Над ними тихо подвигается черная борода и болтаются желтые лопасти шапки… Там шумят, пьют водку; «барин» со стаканом в руках что-то проповедует. А отдельно стоящие «утюги», видимо, волнуются и зиркают глазами. Только Болдоха исподлобья смотрит будто на пол и невозмутимо подкатывает внутрь длинные рукава рваного полушубка… Но центр внимания кучки и мой – Безухий. Все дело – в нем.

Если схватить и оттащить его – затеется борьба, в это время успеет кто-нибудь из кучки, пользуясь суматохой, погасить лампу, и свалки не миновать. Единственный исход – бесшумно уничтожить гасителя – Дылду, а Болдоху – словом ушибу. Безухий уперся пальцами откинутой правой руки в перегородку, чтобы удержать равновесие, потянувшись левой к лампе. Грудь открыта, шея вытянута… Так и замер в этой позе, как собака в стойке над дичью.

За столом галдеж. На В. А. Симова навалились с руганью. Кто за него, кто против… Он испуганно побледнел и съежился… Ванька Лошадь с безумными глазами бросился к столу, бешено замахнулся над головой В. А. Симова бутылкой. Я издали только успел рявкнуть: «Лошадь, стой!».

Но в тот же миг сверкнула белая рука в рваном рукаве, блеснул длинный, холеный ноготь мизинца. Как сейчас я вижу это, и как сейчас слышу среди этого буйства спокойное: «Паг-гдон!» Бутылка была в руках «барина»…

А под шум рука Дылды уже у лампы…

Я отдернул его левой рукой на себя, а правой схватил на лету за горло и грохнул на скамью. Он – ни звука.

– Затырсь! Если пикнешь, шапку сорву. Где ухо? Ни звука, а то!..

Все это дело одного момента. Мелькнул в памяти рыбинский кабак, Петля… Я с поднятыми кулаками бросился и встал рядом с Болдохой, строго шепнув ему:

– Бороду сорву! – и, обратясь к центру свалки, глядя на Ваньку Лошадь, который не мог вырваться из атлетических рук «барина», заорал диким голосом (Петлю вспомнил):

– Стой, дьяволы!.. – И пошел, и пошел! Импровизация Петли с рядом новых добавлений гремела и даже разбудила нищих… А между новыми яркими терминами я поминал родителей до седьмого колена, шепча Бол-дохе:

– Степку Махалкина помнишь?.. …Тра-та… та… мать перемать…

– А Беспалова?.. А дьяконову кухарку – на Кисловке?..

…Собачий… Жеребячий…

– А золото Савки? А гуслицкий сундук? …Мерзлую собаку… выла… ныла… таяла… лаяла… – Ну, узнал ты меня, что ли, Антоныч?

Он глядит на меня безумными глазами, скривившаяся борода трясется…

– А Золотого? Помнишь, как я его прописал?.. Бороду поправь…

– Дядя?.. Это ты!

– Ну, и заткнись.

– К вам, сволочи, я своих друзей, гостей привел, а вы что, сволота несчастная! А еще люди! Храпоидо-лы! Ну!

Все стихли. Губы у многих шевелились, но слова рвались и не выходили.

– Небось, не лягну, – шепнул я Болдохе… и закатился финальной тирадой, на которую неистовым голосом завизжала на меня нищенка, босая, в одной рубахе, среди сгрудившихся и тоже босых нищих, поднявшихся с логова:

– Окстись! Ведь завтра праздник, а ты!

И тоже меня матюгнула очень сочно. Я снял с головы шапку, поклонился ей в пояс и весело крикнул:

– С праздничком, кума!

– Бгаво… бгаво… – зааплодировал первым «барин», а за ним переписчики, мои актеры, нищие, и вся шатия вплоть до «утюгов» заразилась их примером и хлопала в первый раз в жизни, не имея понятия о том, что это выражение одобрения. Только через два-три года они поняли значение аплодисментов, когда площади Москвы стали ареной митингов.

Тогда уже столица восторгалась пьесой Горького и вызывала художника В. А. Симова за декорации, которые были точнейшей копией ночлежки Бардадыма, куда я его еще водил не раз после скандала у переписчиков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю