Текст книги "Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи"
Автор книги: Владимир Гиляровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
Актер Далматов
В. П. Далматов – слишком крупная величина; это знают Петербург, Москва и вся интересующаяся театром Россия.
Мое первое знакомство было с ним в Саратове, в саду Сервье, в 1876 году, когда он играл первых любовников, а я был на маленьких ролях. Большой франт, ухаживатель и беззаботный гуляка с товарищами, Василий Пантелеймонович был общим любимцем.
Там же, в саду, он обратил на меня внимание, и мы подружились. Вскоре после этого я ушел на войну, и это мое решение поразило Далматова.
Во время моего пребывания в действующей армии Далматов очень заботился обо мне, писал и посылал разные вещи: фуфайки, чай, табак, конфеты и деньги, и все звал к себе служить. После кампании, тотчас после возвращения из Турции домой, я от него получил письмо (5 октября 1878 г.), в котором он поздравлял меня с благополучным окончанием кампании и приглашал к себе служить в Пензу, где он антрепренерствовал.
«Мне говорили, что вы уже получили отставку, если это так, то приезжайте ко мне трудиться… Я думаю, что отец доволен вашим поступком (я ушел на войну охотником), мне кажется, что он вполне заслуживает признательности и похвалы. Что же касается меня, то, в случае неустойки, я к вашим услугам; хотя я и вновь обзавелся семейством, но это нисколько мне не мешает не забывать старых товарищей…»
Таким Василий Пантелеймонович остался и до конца жизни: он помнил и любил товарищей-артистов и помогал им без отказа, часто не имея ничего сам.
Служа в его труппе в Пензе, куда я приехал после вышеприведенного письма, я насмотрелся на его отношения к актерской братии. То и дело приезжали или, может быть, вернее, приходили разные Крокодиловы-Вельские, Таракановы-Вяземские, и каждому давались деньги добраться до Москвы или до другого какого города. А если объявлялись бывшие сослуживцы – брал Василий Пантелеймонович к себе на службу, переполняя труппу. Авансами разоряли – но отказать не мог никому.
Сняв театр в помещичьем городе Пензе, Далматов сразу вошел в высшее общество, тогда еще проедавшее остатки своих барских имений. Губернатором был А. А. Татищев, покровитель театра, и во главе интеллигенции стоял адвокат В. П. Горбунов, страстный любитель сцены и великолепный актер-любитель. Около губернатора и Горбунова образовались два кружка любителей театра, и Далматов в том и другом кружке пользовался уважением и почетом. Театр помещался в доме Л. И. Горсткина, старого барина в полном смысле слова, имевшего свою постоянную литерную ложу и посещавшего иногда даже репетиции. Горсткин, долго вращавшийся среди избранного общества Петербурга и Москвы, приятель знаменитостей столичных театров, целыми часами просиживал с Далматовым в своем, Горсткинском, кружке пензенских театралов.
Все это вместе дало возможность Далматову высоко поставить театр в Пензе и давать лучший современный репертуар при великолепном исполнении. Сам он играл первые роли в комедиях, но так как в репертуар входила и оперетка, то Пенза Далматова видала в «Птичках певчих» – губернатором, в «Жирофле-Жирофля» – Мурзуком и Агасфером – в жесточайшей трагедии Висковатова «Казнь безбожному», состоявшей чуть ли не из 27 картин с умопомрачительными заглавиями.
Я хорошо помню трехаршинную афишу, испещренную огромнейшими буквами рубрик и кончающуюся так:
«КАРТИНА 27 И ПОСЛЕДНЯЯ
СТРАШНЫЙ СУД И ВОСКРЕШЕНИЕ МЕРТВЫХ,
в заключение чего всей труппой будет исполнена русская пляска».
Пьеса эта шла в бенефис актера Конакова, и в ней участвовали все первые персонажи, до ingenue M. И. Свободиной-Барышовой и примадонны Райчевой включительно.
Злился Далматов на актеров, выбиравших для бенефисов такие страшные вещи, но приходилось мириться, потому что они делали сборы, поднимая семьи лабазников с базара и сенной площади.
Зато бенефисы Далматова и Свободиной-Барышовой собирали всю аристократию, и ложи бенуара блистали модными аристократками, а бельэтаж – форменными платьями и мундирами учащейся молодежи.
Кончался сезон, Далматов прекрасно расплачивался с актерами, уезжавшими в Москву на великопостную биржу; сам он никогда не ездил для набора труппы, а все делалось перепиской, так как предложения к нему сыпались десятками. Великий пост Далматов отдыхал в своей роскошной квартире при театре, то устраивая кутежи в небольшой компании, то занимаясь чтением, приведением в порядок библиотеки и разучиванием новых ролей или выбором новых пьес, а иногда писал и сам пьесы, и одна, «Труд и капитал», была запрещена цензурой. Потом ее играли под другим названием.
За стаканом вина до утра мы засиживались в его кабинете, споря и мечтая. Самым ярким из наших разговоров была его фантазия насчет постановки «Гамлета». Он говорил от третьего лица.
– Был у меня один приятель, – говорил Далматов, – который возмущался постановкой «Гамлета», говоря, что это насмешка над Шекспиром… – И тут Василий Пантелеймонович до утра, увлекательно и неотразимо развивал свои фантазии, которые лет через двадцать после того, когда я это слышал, прочел в одном из напечатанных рассказов Далматова, где герой актер повторил то, что мы слышали тогда:
– Гамлет – первый христианский философ… На сцене его ставят совсем не так… Прежде всего это не трагедия, а картина нравов. С этой точки зрения и надо подходить к ней. На кой дьявол они ломаются, позируют в каких-то невероятных дворцах, в шутовских балетных костюмах, декламируют с пафосом… И пьесу бы я назвал не «Гамлет», а «Бродяга»! Гамлет со своим христианским пробуждением среди язычников – чистокровный бродяга, и таков он и должен быть. Я бы уничтожил колоннады и дал бы самые неприглядные внутренние помещения грязных средневековых дворцов… Сорвал бы балетные плащи и трико и одел бы всех в грязные ткани, заковал бы воинов не в картонную, а в настоящую броню, чтобы они ходили тяжело, глядели бы сурово… Подумай, какая нелепость: зима, ветер, а Гамлет и все придворные гуляют без штанов! Это в Дании-то. Ведь не Палестина!
– А лица? Это не датчане, не викинги! На их лицах, грубых и типичных, должна отразиться постоянная борьба, на море и суше… Росси! Сальвини! Да они более всех виноваты пред Шекспиром… Головы, завитые барашком… Маскарадные костюмы… Вы не чувствуете бытовой стороны пьесы и появления христианина среди язычников по существу. Первый Гамлет среди них ставит вопрос: «Быть или не быть?» Разве до него кто-нибудь задумывался и философски объяснял значение жизни человека? Этот основной христианский тезис всегда пропадает, заслоненный грехопадением матери…
– Не важно, что мать Гамлета, полюбив Клавдия, вышла замуж за любимого человека, а важно, что Клавдий лишил жизни человека из своих выгод. Но окружающие не понимают этого и весело празднуют, один христианин Гамлет протестует о гибели не отца, а человека! Христианин восстает за человека вообще!
– Офелия? Патока романтизма, извращающая смысл понятия о целомудрии… Долой белокурый парик!.. Ее помешательство выражено Шекспиром достаточно ясно… Помешательство Офелии вызвано убийством отца рукою человека, который ей нравился – заметь, физически прежде всего, точно так же, как и Гамлету Офелия… Ее сумасшествие произошло на чисто патологической почве… Это ясно из эротических песенок, которые она напевает в четвертом акте, в сцене сумасшествия.
– Офелия должна быть здоровая, кровь с молоком! Грешная, с темпераментом, а не бескровная лимфа по шаблону Гретхен, Луиз и других девственниц не от мира сего… Все ее помыслы прикованы к земле… Точно так же и все остальные лица, кроме Гамлета, который состоит из двух начал: в основе грубый варвар, поступающий несдержанно и коварно, способный на подлоги и преступления, не останавливающийся перед убийством, мстительный и злой. Можно себе представить, что получилось бы из Гамлета, если бы он не был проникнут идеей христианства и отсюда отвлеченной философией…
Этот рассказ Далматов мне прислал в оттисках, с личной, дружеской подписью. В нем тот же герой, говорящий о Гамлете, Володя Румянцев, пишет катехизис актера, в который Далматов, конечно, вкладывает свою душу, свои взгляды. И этот катехизис хорошо бы взять для руководства каждому человеку.
Приведу выдержки:
«Уважай труды других, и тебя будут уважать.
Будучи сытым, не проходи равнодушно мимо голодного. Не сокращай жизни ближнего ненавистью, завистью, обидами и предательством. Облегчай путь начинающим работникам сцены, если они стоят того, поддерживай нуждающихся, больных, немощных и детей. Не кичись богатством, силой и славой – помни, что все преходяще в этом мире.
Не лихоимствуй и не тунеядствуй. Актер, получающий жалованье и недобросовестно относящийся к делу, – тунеядец и вор. Антрепренер, не уплативший жалованья добросовестному актеру, – грабитель.
Не клевещи. Не поддавайся самообману.
Будь чистоплотен душой и телом и не считай себя непогрешимым».
Таков актер Володя Румянцев, в уста которого Далматов вложил свое миросозерцание…
В посмертном дневнике Володи написано:
«Ежедневно я должен был сделать какое-нибудь доброе дело; в конце концов эта потребность до такой степени сделалась органической, что я не мог без этого жить, как без пищи».
Это, безусловно, автобиографические черты Далматова…
Таким я его знал в Саратове, в Пензе, в Воронеже и, наконец, в Москве, в начале 80-х годов, когда он, в полной славе, играл в столичных театрах. Затем Далматова похитил Петербург, и в последний раз в Москве он гастролировал в позапрошлом году. И в эти дни он часто бывал у меня и засиживался, вспоминая старину.
И в эти дни в книге, где записывают памятки мои друзья, он подписал:
«Старый друг юных дней!»
Но по его жизнерадостности он мог бы смело тогда подписаться: «Юный друг старых дней».
Женитьба цезаря
Во время революции 1905 года, когда против Столешникова переулка, у дома генерал-губернатора, стояла пушка, наведенная на Петровку, в переулке было необыкновенно тихо. Когда утром выпадал снежок, то он целый день лежал, не отражая следа ни одной человеческой ноги ни на мостовой, ни на тротуаре.
Подойдешь к окну и, под грохот отдаленных выстрелов, смотришь на девственный снег переулка, и вдруг следы… собачьи.
– А, это Цезарь! – обрадуешься.
Следы идут поперек улицы в дом Карзинкина, где заперты ворота, и снова возвращаются к нашим воротам.
А вот и Цезарь. Он деловито бежит к карзинкинским воротам, нюхает фонарный столб и назад. Он один оживляет мертвую улицу.
Эта желтая, крупная, рыжая дворняжка, каких так много на московских улицах, теперь уже старая, пользуется и до сих пор всеобщей любовью, и все ее в округе знают. Цезарь считает долгом службы бросаться на извозчичьих лошадей, громогласно лает и будто бы хватает лошадь за морду, но на самом деле только делает вид. На Большой Дмитровке он обязательно облает вагон трамвая, когда тот начинает двигаться от остановки, и старые кондуктора его приветствуют:
– Цезарь! Цезарь!
Городовые на углу переулка милостиво и ласково относятся к старой собаке, которая обязательно сначала повиляет хвостом перед грозным начальством, а потом уже, получив санкцию, облает трамвай, а иногда издали и автомобиль, которого боится. Сделает свое дело, облает, и, кончив, по своему убеждению, службу, возвращается домой.
Лет двадцать живет Цезарь в переулке. Последние семь лет поселился у меня.
До этого времени он никому не принадлежал, ютился по задним дворам, где дружил с уличными ребятишками и столовался на помойках, всегда счастливо избегая городских сетей, которые раскидывают по утрам ловцы собак. Он боялся даже вида собачьей кареты, где раз ему удалось очутиться и из которой он как-то бежал.
Много лет Цезарь служил доходной статьей дворников и мальчишек.
Каждое воскресенье рано утром обязательно или какой-нибудь мальчишка, или дворник тащил его на веревке на Трубную площадь и продавал кому-нибудь не дешевле рубля.
И каждый понедельник Цезарь возвращался в переулок с перегрызанной веревкой на шее.
Много лет продолжалась эта торговля, до тех пор, когда, наконец, Цезарь попал ко мне.
А случилось это так.
Весной 1907 года, часов в 9 утра, я сидел у себя и работал. Докладывают, что пришел местный околоточный. Принимаю.
– Извините, я к вам с просьбой… Уж извините… Больше не к кому обратиться… Только…
Думая, что у околоточного, славного, добродушного солдата, какая-нибудь нехватка или неприятность, требующая моего заступничества, я предложил ему не стесняться и говорить.
– Вы изволите знать, тут в вашем переулке есть собачка… добрая такая… Цезарем звать… Так что она сама по себе, бесхозяйская, а проживает на дворах… Так вот извольте прочитать, бумага от градоначальства…
– Цезарь? Бумага? Ничего не понимаю!
– Так что он портного немного укусил… Опять пальто изорвал… Тот пожаловался, и вот бумага.
Читаю. Оказывается, предписание пристава: «оную бродячую собаку, именуемую Цезарем, уничтожить».
– Так вот пристав мне и приказал ее уничтожить… Что же, вешать, что ли, я ее буду? Нешто это возможно… Собачка ласковая… А ежели с портным у них… так это промеж себя вышло. Наверное, дразнил собаку, и притом он всегда пьяный…
– Ну, что же я могу сделать?
– Да уж пустяки… Ежели портному, коли к мировому заявит, не больше… трешницы… А может, и так обойдется.
– Ну, что же, вот три рубля!
– Не надо-с, помилуйте! Я и сам бы трешницу-то ему отдал, свою… А ведь собачка-то ласковая… Я не о том… Видите… Нельзя ли на этой бумаге написать, что собака ваша… Тогда, значит, и делу конец… А собачка-то хорошая.
Околоточный быстро повернулся, пошел к двери, отворил и позвал:
– Цезарь! Цезарь!
Никогда не бывавший у меня, Цезарь, боязливо виляя хвостом, подошел и, вытянув лапы, сделал мне, ласково улыбаясь, собачий книксен.
– Вот видите, я его захватил с собой, а он и пришел… Стало быть, судьба!
Я взял бумагу и написал в ответ на предписание об уничтожении собаки следующее:
«Сим удостоверяю, что оная собака, именуемая Цезарь, принадлежит мне и ответственность за нее принимаю на себя, а завтра в городской управе выправлю на имя Цезаря законный вид на проживание в столице и собачий знак отличия для ношения на ошейнике».
Радостный и благодарный околоточный погладил Цезаря, сказал ему «живи, слушайся хозяина», и ушел.
Вот и живет у меня седьмой год Цезарь, несмотря на свой преклонный возраст продолжая лаять на извозчичьих лошадей и на трамвай, но уже не бросаясь на подножки, а только издали, так как раз был сшиблен вагоном и получил перелом ноги.
* * *
В конце сентября, в одно из воскресений, сижу один и читаю газеты. Цезарь расположился рядом, на полу, и умильно смотрит на меня. Попадается объявление:
«Невеста с приданым от 3,000 р. до 300,000 р. адрес: Германия, Берлин, 112. Брачное бюро Александра Блюгера. Желающие сообщают свой адрес и 10 коп. марками на ответ».
– Цезарь! Хочешь получить три тысячи рублей? Цезарь мило улыбнулся и молча утвердительно шевельнул хвостом.
Я вложил в конверт 10-копеечную марку, сделал запрос Александру Блюгеру, прося прислать подробности.
– Цезарь, позволишь за тебя расписаться? Не привлечешь меня к ответственности за подлог?
Цезарь молчаливо согласился.
И я, подписавшись К. Цезарь, написал адрес, опустил письмо и, конечно, забыл этот случай.
Через неделю получаю письмо из Берлина: «Москва, Столешников, 5, кв. 10. Господину К. Цезарю». Читаю письмо на бланке «Международное брачное бюро Александра Блюгера. Текущий счет в дрезденском банке». Подзываю Цезаря и читаю ему следующее.
(Тут же приложена брошюра, в которой бюро Александра Блюгера просит не смешивать его с другими фирмами и сулит золотые горы своим клиентам). Читаю:
«Вы имеете возможность избирать из наших списков одновременно нескольких дам и со всеми избранными вступать в непосредственные сношения и с полной уверенностью можете рассчитывать на достижение счастливого результата»…
«Мы откровенно знакомим вас с личными, семейными и материальными обстоятельствами избранной дамы».
– Цезарь, слышишь?
Цезарь молчал и никакого внимания. «Мы имеем огромные связи в России и за границей во всех слоях общества»…
«Списки дам мы высылаем вам на русском языке»…
«Чтобы предоставить мужчинам большой выбор, мы работаем для дам не только совершенно безвозмездно, но вообще, в интересах мужчин, не жалеем трудов и расходов, чтобы привлечь в число клиенток как можно больше богатых дам. (У нас агенты повсюду.) Для этого нам приходится часто совершать деловые поездки, поддерживать и расширять сношения во всех слоях общества, вознаграждать наших представителей, и сотрудников, и агентов, платить информационным бюро за наведение справок о наших клиентках и т. д., не говоря уже о весьма значительных расходах на объявления, фотографии и т. п.».
Далее следует требование 10 рублей вперед и прилагается вопросный бланк, на который нужно ответить.
Пока я читал, Цезарь уснул, и я уже ответил на бланке по своему усмотрению.
1) Имя, отчество и фамилия? Отв. К. Цезарь.
2) Место жительства?
О. Столешников, 5. Москва.
3) Сколько лет? О. Двадцать два.
4) Национальность? О. Русский.
5) Холост или вдов?. О. Холост.
6) Имеете ли детей и сколько? О.-
7) Сословие, звание, занятие?
О. Числюсь в списках московской городской управы и состою при конторе.
8) Годовой доход и материальное положение? О. Обеспечен.
Ответив на эти вопросы, я разбудил Цезаря и спрашиваю:
– Пошлем десять рубликов?
Цезарь сердито заворчал и уткнулся носом в пол.
Тем не менее, я в тот же день почтой ценным письмом отправил 10 рублей по адресу бюро Александра Блюгера, в Берлин.
Прошло две недели – ответа никакого.
Так и пропали 10 рублей.
Цезарь сердится, когда его спрашиваю:
– Цезарь, жениться хочешь? Ворчит старик и уходит в кухню!
А публикации Александра Блюгера продолжают появляться в газетах; должно быть, «красненькие» так и летят в Берлин, если нет еще каких-нибудь расчетов и доходов у этого
Брачного бюро Александра Блюгера в Берлине!
Впрочем, что же? Получишь ни за что, ни про что десять рублей – выгодно и более безопасно, чем, например,
– Торговать живым товаром и поставлять женщин в дома разврата.
Риску никакого.
Расходы только по публикации, которые окупаются и, по всей вероятности, дают доход, так как простаков в России немало, а обманутый жаловаться постыдится.
Собака – другое дело. Ей нечего стыдиться; пропали 10 рублей, на которые я хотел Цезарю купить новый коврик.
Зато в числе женихов брачного бюро Александра Блюгера в Берлине числится для его невест интересный жених:
– Рыжая собака Цезарь!
Из моих воспоминаний
I
В воздушном шаре
В 1883 году, осенью, воздухоплаватель Берг совершал в Москве полеты на монгольфьере, и первый раз я имел удовольствие подниматься с ним. Шар, из какой-то серой материи, напоминающий тряпку, был небольшой и не внушал доверия. Вместо корзины под шаром были обручи, переплетенные веревками с дощечками вместо дна, тоже связанными веревками и редко положенными одна от другой. Вышина корзины – до колена. Приходилось стоя держаться за веревки, а сесть было некуда. Помню, что был очень туманный вечер, уже темнело, а шар плохо наполнялся. Публика, собравшаяся массой на дворе пустыря Мошнина, в Каретном ряду, где теперь сад Щукина, выражала недовольство и требовала полета. Берг, маленький старичок, страшно волновался и вызывал желающих подняться – но охотников не было. Я в это время работал в «Московском листке» и был командирован редакцией описать полет и пришел с опозданием, когда публика уже сердилась: шар был готов к полету, а Берг искал пассажира. Как это случилось – теперь не помню – но я изъявил желание полететь, вскочил в корзину, Берг последовал за мной, и, может быть, боясь, чтобы я не ушел, сразу скомандовал отпускать шар. Рабочие отдали веревки, и шар ринулся вверх, но как-то метнулся в сторону, низ корзины задел за трубу – к счастью, только самым краем, и все обошлось благополучно. Первый момент слышались приветствия толпы, и сразу все смолкло. Я не чувствовал полета вверх, а только видел, что Москва с ее огнями быстро проваливается и, наконец, совершенно исчезла: холодный туман окутал шар. Это было делом нескольких секунд. Было холодно, сыро и совершенно тихо. Впечатление полета осталось навсегда: и до сих пор, закрыв глаза, я могу себе ясно представить первый момент отрыва от земли. Это самое сильное. И не хотелось спускаться на землю – так хорошо было в мертвой тишине воздуха, даже в этой ужасной корзине, не дающей точки опоры. Впрочем, может быть, в этом и была главная прелесть.
II
Полет Д. И. Менделеева
Полное солнечное затмение наблюдалось в Московской губернии 8 августа 1887 года, и местом для научных наблюдений был избран г. Клин, куда я и прибыл с ночным поездом Николаевской железной дороги, битком набитым москвичами, ехавшими наблюдать затмение.
В четвертом часу утра было еще темно. Я вышел с вокзала и отправился в поле, покрытое толпами народа, окружавшего воздушный шар, качавшийся на темном фоне неба.
– Совсем голова из оперы «Руслан и Людмила».
На востоке небо чисто, и светились розовые, золотистые отблески. А внизу было туманно.
Шар окружен загородкой, и рядом целая баррикада из шпал, на которой стояли аппараты для приготовления водорода и наполнения им шара.
Кругом хлопотали солдаты саперного батальона.
Весь день накануне наполняли шар, но работе мешала буря, рвавшая и ударявшая шар о землю. На шаре надпись: «Русский».
Среди публики бегал рваный мужичонко, торговец трубками для наблюдения затмения, и визжал:
– Покупайте, господа, стеклышки, через минуту затмение начинается.
В 6 часов утра молодой поручик лейб-гвардии саперного батальона А. М. Кованько скомандовал:
– Крепить корзину!
В корзину пристроили барограф, два барометра, бинокли, спектроскоп, электрический фонарь и сигнальную трубу.
С шара предполагалось зарисовать корону солнца, наблюдать движение тени и произвести спектральный анализ.
В 6 часов 25 минут к корзине подошел, встреченный аплодисментами, высокий, немного сутулый, с лежащими по плечам волосами, с проседью и длинной бородой, профессор Дмитрий Иванович Менделеев. В его руках телеграмма, которую он читает:
«На прояснение надежда слаба. Ветер ожидается южный. Срезневский».
Менделеев и Кованько сели в корзину, но намокший шар не поднимается.
Между ними идет разговор. Слышно только, что каждому хочется лететь, и, наконец, г. Кованько уступает просьбам Менделеева и читает ему лекцию об управлении шаром, показывая, что и как делать.
Менделеев целуется с Кованько, который вылезает из корзины. Подходят профессор Краевич, дети профессора и знакомые. Целуются, прощаются…
Начинает быстро темнеть.
Г. Кованько выскакивает из корзины и командует солдатам:
– Отдавай!
Шар рвануло кверху, и, при криках «ура», он исчез в темноте…
Как сейчас, вижу огромную фигуру профессора, его развевающиеся волосы из-под нахлобученной широкополой шляпы… Руки подняты кверху, – он разбирается в веревках…
И сразу исчезает… Делается совершенно темно… Стало холодно и жутко… С некоторыми дамами дурно… Мужики за несколько минут перед этим смеялись:
– Уж больно господа хитры стали, заранее про небесную планиду знают… А никакого затмения и не будет!..
Эти мужики теперь в ужасе бросились бежать почему-то к деревне. Кое-кто лег на землю… Молятся… Причитают… Особенно бабы…
А вдали ревет деревенское стадо. Вороны каркают тревожно и носятся низко над полем…
Жутко и холодно.
III
Первый аэроплан
Посредине скакового круга стоял большой балаган на колесах, с несколькими навесами из парусины.
Просто-напросто балаган, какие строят по воскресеньям на Сухаревке. Так казалось издали.
Это я видел с трибуны скакового ипподрома.
До начала полета Уточкина было еще долго – и я поехал в парк и вернулся к 7 часам.
Кругом ипподрома толпы народа – даровых зрителей.
«Поднимается! Сейчас полетит… Во-вот!»– слышны крики.
Входя в членскую беседку, я услышал над собой шум и остановился в изумлении:
– Тот самый балаган, который я видел стоящим на скаковом кругу, мчится по воздуху прямо на нас…
– Как живой!
Конечно, я шел сюда смотреть полет Уточкина на аэроплане, конечно, я прочел и пересмотрел в иллюстрациях все об аэропланах, но видеть перед собой несущийся с шумом по воздуху на высоте нескольких сажен над землей громадный балаган – производит ошеломляющее впечатление. И посредине этого балагана сидел человек.
Значит – помещение жилое.
Несущееся по воздуху!
Что-то сказочное!
Оно миновало трибуны, сделало поворот и помчалось над забором, отделяющим скаковой круг от Брестской железной дороги. И ярко обрисовалось на фоне высокого здания.
В профиль оно казалось громадной стрелой с прорезающим воздух острием…
Еще поворот, еще яркий профиль на фоне водокачки – и летящее чудо снова мчится к трибунам… Снова шум, напоминающий шум стрекозы, увеличенной в миллионы раз…
И под этот шум начинает казаться, что, действительно, летит необычная стрекоза…
А знаешь, что этим необычным летящим предметом управляет человек – но не видишь, как управляет, и кажется:
– Оно само летит!..
Но Уточкин показывает, что это «нечто летящее в воздухе» – ничто без него.
Все время приходится бороться с ветром, и, наконец, кажется, на шестом круге ветер осиливает, и быстро мчащийся аэроплан бросает на высокий столб против середины трибун. Многие из публики заметили опасность: еще несколько секунд – полет окончен, аппарат – вдребезги.
– Наносит на столб!..
– Сейчас разобьется!
Но тут исчезает у зрителей летящее чудо, и вырастает душа этого чуда: человек, управляющий полетом.
И в самый опасный момент Уточкин делает движение рукой.
Прекращается шум. Летящий предмет на секунду останавливается в воздухе:
– Сейчас упадет!
Но еще движение рукой, снова шумит мотор, который на секунду остановил Уточкин на полном полете, и направление меняется.
Аэроплан делает движение влево, мимо столба, и поднимается кверху.
Уточкин смотрит на публику. – Ничего! Летим дальше… И снова взмывает выше, и снова делает круг, И впечатление еще сильнее: он прямо летит над зрителями на высоте крыши трибуны и от членской беседки снова несется влево…
Он, наверно, слышит несмолкаемые аплодисменты и крики одобрения и удивления…
Еще два круга – всего 9 – описывает аэроплан и опускается плавно и тихо на траву ипподрома.
Уточкин выходит под гром аплодисментов перед трибуной.
Чествуют победителя над воздухом.
* * *
На зеленой траве круга стоит большой балаган на колесах с несколькими навесами из парусины.
И будет стоять до тех пор, пока не придет человек и не заставит его полететь по воздуху.