Текст книги "Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи"
Автор книги: Владимир Гиляровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 29 страниц)
Подземная Москва
За сорок пять лет моей жизни в Москве я такого ливня не видал.
Какие сцены!
Столешников переулок представляет из себя бурный поток, несущий щепки, хлам, поленья дров и большущую бочку. За ней по тротуару мчатся мальчишки по грудь в воде, догоняют ее, ловят, но не в силах удержать. Одному, уже взрослому, удается сесть на нее, но – он кувыркается и тонет, смельчаки с тротуара бросаются и вытаскивают его, не могущего бороться с течением.
Уже на углу Петровки бочка упирается в стоящий по кузов в воде автомобиль, но мальчуганы не в силах ее оторвать. С другой стороны улицы переходит по пояс в воде огромный бородатый дядя, отрывает бочку от автомобиля и, при криках обиженных неудачей добычи мальчуганов, переправляет ее через Петровку и угоняет куда-то по воде…
А поток с шумом мчится через Петровские линии в главный резервуар – Неглинный проезд, представляющий собой реку в разливе…
Пивная на Неглинной с началом дождя наполняется публикой, не желающей намокнуть. Буфетчик радуется: дождик загнал. Служащие мечутся с кружками и бутылками.
Лица довольные, пьют и беседуют…
– Хорошо, дождик-то… Что ни капля – золото.
– Для огородов, для хлеба… благодать. Пьют.
Ливень усиливается… Через порог набегает вода. Гости ставят ноги на перекладину столиков.
– Ишь ты, как разошелся!
И вдруг водопадом через порог хлынули волны мутной воды… Испуганные гости кладут ноги друг другу на стол:
– Извиняюсь. Разрешите.
– Пожалуйста, а я на ваш…
Кто-то лезет на стол. Стулья всплывают… На столах стоит публика с кружками и стаканами в руках… Хозяин по пояс в воде спасает кассу… Кто-то валится с опрокинувшимся столом…
– От дождя – да в воду… – острит горбун, забравшийся на буфет.
Вода прибывает и прибывает… Ужас на лицах…
В окна доносились неистовые крики: спасите!
Тонул кто-то.
Это Неглинка не вместила в себя огромной массы воды…
Широкая, великолепная Неглинка.
Огромный коридор, от Самотеки до Москвы-реки у Каменного моста, перестроенный из узкой клоаки в конце восьмидесятых годов, при существовании которой такие водополья, как эти два последние на Неглинном проезде, были обычными. При всяком небольшом ливне, воду которого не вмещала узкая и засоренная подземная Неглинка, клоака, выстроенная, кажется, в доисторические времена.
Только благодаря вмешательству газет состоялась в срочном порядке эта перестройка. На обычные заметки после каждого наводнения купеческая дума не обращала внимания:
«Пущай их пишут».
В 1884 году в дождливое лето наводнения были ужасны.
И вот в июле я решился опуститься в эту клоаку, написал несколько заметок, и наконец, поручили усмирение Неглинки инженеру Левачеву, моему старому товарищу по охоте на зверя.
Запорожская сечь
(1775–1925)
I
Там, за каменными порогами, где Днепр разливается во всю свою ширь по степям бескрайним, в те времена берега его были покрыты вековыми лесами и в плавнях непролазных водились звери дикие, птицы и тучи насекомых. Огромные острова, образовавшиеся при перемене русла, оказались дики и недоступны. На некоторых из этих островов и были сечи запорожские, населенные удалым казачеством, грозой татар, поляков и турок.
Со всех сторон страны великой Сюда стекались удальцы, Сыны России полудикой За волю-вольную борцы. Кто был порядком недоволен, Кто в жизни радости не знал, Судьбой-злодейкой обездолен, На Сечь привольную бежал. Среди ликующей природы Пришлец был принят здесь, как свой, Во имя правды и свободы И буйной воли удалой. Вчерашний вор и князь опальный, Разбоя грозного сыны, Монах-беглец, холоп кабальный, Боярин, поп – здесь все равны.
Только ни одной женщины никогда не допускалось на Сечь. Никогда. Доходили до Сечи только удальцы-богатыри, которым дома житья не было, а силы и отваги хватало, чтобы добраться в непрерывных опасностях по степям глухим и плавням болотным до Сечи Запорожской.
Этот путь был достаточным экзаменом для поступления в товарищество удальцов. Разве только спросит пришедшего атаман кошевой:
– А ты в бога веруешь?
– Верую.
– Ступай, ищи себе курень.
И становился пришелец полноправным товарищем и обучался делу казацкому в степях и в плавнях в охоте на зверя и рыбу, да в вечных набегах. И удалому было где отличиться, а иногда и звание атаманово заслужить. А власть атаманская в походах была безгранична – он властитель жизни каждого, и никто ему возражать не смел. Но кончился поход, – и всесильный атаман опять становился простым рядовым казаком, уходил в свой курень и подчинялся своему куренному атаману.
Каждый курень – это полк, и все вместе они подчинялись кошевому атаману.
Атаман всего коша запорожского, в свою очередь, в мирное время подчинялся казацкой раде, которая собиралась при всяком выходящем из ряда вон случае и в каждой участвовало все сечевое казачество. Но, когда рада постановляла поход и вновь избирала кошевого или утверждала старого, его власть была полная, и шли запорожцы или Польшу громить, или татар отгонять, или пошарпать богатые поселения Крыма, или далекие берега Анатолии, а то и в самый Стамбул за добычей грянуть. Соскучится казачество дома сидеть, и решит рада поход. Застучат топоры на берегах Днепра, в лесах дремучих, зашуршит высокий камыш в плавнях, задымится смола в котлах. Засверкают на воде «чайки», да гиляры, – а по бортам их топорщатся крылья из просмоленного камыша, – никакая буря не перевернет. Узкие, длинные «чайки»-скороходы поднимали по сто казаков. Идут под ветром сотни две «чаек» – паруса рогожные. Разве только у кошевого атамана парус дерюжный был. Идут – паруса зобами.
И вдруг налетная буря.
И гаркнет кошевой:
– Машта на кичку!
Заполощут паруса на воде, и сотни две мачт одновременно упадут на нос и вдоль «чайки» лягут.
– На бабай! – покрывает бурю голосом своим атаман и выхухолевой шапкой машет. И заскрипят пудовые весла на кленовых бабайках. Как крылья поднимаются и опускаются они, и кланяются мерно казачьи головы, сверкая упрямыми затылками, и крутит буря чубы косматые.
II
С песнями возвращаются победители. Подходят запорожцы к Днепровскому лиману, а донцы, вместе поработавшие, – к донским гирлам.
На всех «чайках» паруса из дорогих тканей шелковых, а у самого кошевого на «чайке», коврами убранной, – из шалей турецких.
А то конными полками вся Сечь на Польшу ударит. И двигалось войско запорожское по степям бескрайним, и зажигались на границах польских сторожевые огни тревожные, предупреждающие о приближении запорожского войска… горячо приготовлялись к боям, а вдали
Подобно сотне черных нитей,
Как бы ползущих из земли,
То словно слившихся в огромный
Клуб черной пыли, то опять
Вдруг расплываясь – тучей черной
Неслась казацкой силы рать.
Все ближе… ближе… Слышны клики,
Видны отдельные полки,
Стучат копыта, блещут пики,
Горят на солнце бунчуки…
Кто как. Кто в чем. На том папаха,
Из черна соболя окол,
На этом рваная рубаха,
На этом бархат… Этот гол,
И лишь полгруди закрывают
Усы аршинной долины,
Зато оружьем щеголяют
Степей удалые сыны…
И бегут гарнизоны польские,
и пылают города и местечки.
Кровь и пламя – поминки за сожженных в медных быках и зарубленных на эшафотах Варшавы запорожских атаманов
* * *
И вернутся в Сечь с новой славой казачьей, да с добычей богатой, и гремит разгул по куреням, песни, да пляски, да музыка. Все было в Сечи – только женщины не допускались, и никогда ни одна женщина не была в куренях…
Но не всегда была и победа. Бывало, что половина бойцов не вернется: кто в плен попадет, кто в битвах погибнет. Опустеет Сечь, да ненадолго. Опять народ набежит. А то особо удалые казаки, ватажки, разбредались по сторонам, доходили до границ Польши и до самого Дона, набирали удальцов и вели их в Сечь, по пути добывая в стычках и коней, и оружие… и вновь пополнялась Сечь удальцами в новых походах на защиту окраин от набегов поляков, татар и турок…
Русские цари старались дружить с Сечью, защитницей своих владений, посылали им свои дары… и было так до Екатерины II, которая разгромила Сечь, не признававшую ее власти.
Это было летом 1775 года. Подлым способом была взята Сечь. Лукавый Потемкин, оскорбленный в своем величии, которого Сечь и знать не хотела, ввел свои войска в Сечь, и во время пира, который дали им доверчивые запорожцы, Сечь была занята и разогнана.
Расползлась Сечь. Кто ушел в Турцию, кто в гетманщину, атаман увел свой курень, и образовалось из них Кубанское и Черноморское казачество и пластуны.
Во время разгрома Сечи, ровно 150 лет тому назад, был схвачен и увезен в Москву непокорный Екатерине и враг Потемкина, последний кошевой атаман, властитель Сечи Запорожской – Колнышевский. Не мог простить властолюбивый Потемкин непокорного Колнышевского, которого много лет подряд выбирала Сечь атаманом. Он был привезен в Москву, посажен в тюрьму, по всей вероятности, пытан и в 1776 году отправлен на Белое море, в Соловецкий монастырь, где брошен в ужасную подземную тюрьму под одной из башен. Пробыл он в этой тюрьме, как неизвестный преступник, без имени, более двадцати лет, никем не видимый, и только с воцарением Павла был переведен в надземную тюрьму, и ему, наконец, вернули его имя и разрешили жить вместе с монахами. Все еще он был бодр. Из накопившихся в монастырской казне денег, присылавшихся на его содержание, Колнышевский соорудил для монастыря евангелие и церковную утварь и умер сам в 1803 году. На каменной плите его могилы у стены монастыря начертано: «Последний атаман Великого Коша Запорожского… Колнышевский (имени я не помню) скончался в 1803 году». О могиле этой почему-то молчали монахи. Открыл ее в конце прошлого столетия историк запорожских казаков Дм. Ив. Эварницкий, который, вернувшись с Соловков, был у меня в Москве и рассказал все это.
О запорожцах – целая литература. Кто не читал Гоголя, Гребенко, Карецкого?! Наконец, ряд томов «Истории Запорожских Казаков» – огромный труд профессора Дмитрия Ивановича Эварницкого, ныне состоящего хранителем государственного музея древностей запорожских в Екатеринославе.
Эварницкий – друг И. Е. Репина, давший ему тему для его знаменитой картины «Письмо к султану». Это запорожцы с Чертомлыцкой Сечи во главе с атаманом Сирко пишут письмо к султану турецкому. На этой картине художник увековечил своего друга – Дмитрия Ивановича Эварницкого: как живой он сидит со своей улыбкой в фигуре писаря.
Еще слово одно.
У Пушкина, который тоже не забыл запорожцев, самозванец говорит о себе, как он
Бежал в Сечь Запорожскую,
Владеть конем и саблей научился,
Явился в Польшу к вам и т. д.
Был ли самозванец в Запорожье, да еще и кто такой самозванец, – недоискано и неведомо.
Но я еще десятилетним гимназистом слыхал от своего деда, Петра Ивановича Мусатого, отца моей матери, что Пушкин писал верно, самозванец был в Запорожье, – он слыхал это от отца своего, Ивана Усатого, бежавшего на Кубань, где родился и вырос мой дед, прибавивший потом – не знаю почему, – когда он очутился в 50-х годах в Вологодской губернии, букву М, тогда и его отец и старики все время только и жили воспоминаниями о Запорожье.
Много лет спустя, на турецкой войне, среди кубанцев-пластунов я слыхал интереснейшую легенду, переходившую у них из поколения в поколение, подтверждающую пребывание в Сечи «Лжедимитрия».
Когда на коронацию Дмитрия прибыли наши запорожцы почетными гостями, то их поставили около самого красного крыльца, откуда выходил царь. Ему подвели коня и поставили скамейку, с которой он, поддерживаемый боярами, по царским обычаям должен был садиться.
– Вышел царь, спускается… мы глядим на него и шепчемся, – рассказывали депутаты своим детям.
– Знакомое лицо и ухватка. Где-то мы его видали?
Спустился царь, отмахнул рукой бояр, пнул скамейку, положил руку на холку, да прямо, без стремени, прыг в седло – и как врос. А мы все разом:
– Це наш, Грицко!
А он мигнул нам, да – и поехал…
Без изменений повторяю слышанный мною рассказ.
Сухаревка
– Извозчик, к Бахаревой сушне!
– Квадцать допеек.
– А по хорде мочешь?
Старая шутка
I. Новая
Ликвидирована столетняя Сухаревка. 5000 квадратных сажен занимала она. И десятки лет старая дума, мечтавшая о ликвидации этого заражающего окрестности торжища, не знала, куда его перевести.
7000 квадратных сажен пустыря было рядом, и Московский совет занял его под сухаревское торжище. Тут же, рядом, в углу между Садовой и Трубной улицами, существовало владение Гефсиманского скита, где когда-то были монастырские огороды, а последнее время дикий пустырь, притон темного люда. Теперь это – «Новая Сухаревка», строго распланированная, с рядами деревянных бараков. В них помещаются 1647 отдельных магазинов, из которых 1000 уже заняты торговцами. Чистота, порядок, электрическое освещение огромными фонарями для ночной охраны, 6 водонапорных кранов и пожарная сигнализация. Бараки расположены по отделам: галантерея, обувь, кожа, одежда, москательный, щепной, скобяной, шапочный, стеклянный, мебель, меха, мануфактура, мясной, рыбный, мучной, письменные принадлежности, табак и пока только две книжных лавки букинистов и ни одной антикварной.
– Где же антиквария? – спрашиваю одного старого сухаревщика.
– Старьевщики-то? Да кому теперь ихнее барахло нужно? Вот там, в «развале», есть один-другой со своими рогожками.
Для «развала», т. е. именно для толкучки, отведен угол ближе к Трубной улице. Его со временем отгородят от рядов.
А пока иду туда. Это пахнет старой Сухаревкой. Развалены на рогожках и полотнах товары: замки, ключи, отвертки, старое железо, куски кожи для починки обуви, ржавые гвозди и обломки. Точильщик на своем станке шлифует ржавый топор. Дальше, вдоль забора, выстроены ряды порыжелых сапог, калош, груды тряпья, подушек, рвани. Трое татар горячатся на своем языке, осматривая и выворачивая поношенное пальто молодого человека в старом пиджаке. Вот и «антиквар» с несколькими хрустальными и фарфоровыми посудинами и поломанной скульптурой. Там невозмутимые китайцы, как тени, двигаются с трещотками, женщины с ярко-красными самодельными букетами, «ручники», обвешанные платьем, кружевами, кто с чем в руках, то становятся в линию, то расходятся. Покупают пока мало.
А вот и самое веселое место толкучки – обжорка. Длинный обжорный ряд начинается с бабы с покрытым подушкой и замотанным ситцевым одеялом ведром, из которого она за гривенник накладывает полную тарелку мятой картошки и поливает ее из кувшина грибным соусом. Пахнет постным маслом. Рядом другой, «скоромный» аромат: на жаровне кипит и брызжет жареная колбаса, и тут же блюдо с вареной свининой. Вот блин-ница печет белые блины и поливает их маслом. Один за другим несколько самоваров с горячим медовым сбитнем, лотки с булками и бутербродами. А кругом раскрасневшиеся лица питающихся.
II. В 21-м году
Издали смотрю на торжище, окутанное серой пылью. Видна сплошная масса. Контуров и цветов не различишь. Шумит, что-то делит кучка папиросников – «королей Явы». Именитое купечество, как их назвал Бим-Бом в цирке, где они, развалясь в первых рядах, обжирались лакомствами. Это было время королей Явы, самых богатых людей Москвы.
Встречаю одну молодую особу.
– Можете представить себе, вот этакий мальчишка, лет двенадцати, мне сейчас предлагал к нему на содержание идти, обещал и номер, и денег массу показывал… Насилу отвязалась. Пока…
– Пока.
Проехал броневик. Проползли мешочники. Стою и брезгливо смотрю. Прямо-таки противно окунуться в это серое, живое, кишащее.
Все-таки иду. Присматриваюсь и уже различаю отдельные фигуры, серые, грязно-белые, черные, вылинявшие и ни одного яркого пятна. Вдали в середине толпы весело мелькнул красный платочек на голове женщины – и опять все серо. Поднимающаяся пыль дополняет впечатление. Френчи, шинели, защитные рубахи.
Я в толпе. Вот восточный человек, торгующий колбасами и обломками сыра на лотке, запустил под рубаху обломок доски и ожесточенно дерет себе спину и не видит, как мальчуган стащил у него кусочек сыру, запихнул в рот и нырнул в толпу.
Где-то вдали гогочет гусь.
Весело стоит босой рыжий мужичонко, на котором надет толстый дерюжный мешок с огромным клеймом и какими-то цифрами. Он держит коробку с махоркой и стаканчиком-меркой. Орет на весь базар:
– Махорка рязанская, самкраше! Кому махорки? Иду по наружному ряду.
– Картошка – 800 руб. фунт. Сало грязными кусками, захватанное и желтое, по 14 000 руб. фунт. Масло в пыльной бумаге – 15 000 руб. фунт. Ржавая ветчина – 16 000 руб. фунт. Изюм с землей, какие-то ярко-зеленые конфеты. Торгуются, покупают.
– Извиняюсь. Ничего подобного. Пока…
Вот на тележке целый лабаз: мешки муки, пшена, рису. Все это мусорно и все по 5000 руб. за фунт. На другой стороне рынка – развал: на земле лежат обломки железа, ключи, замки, дверцы, ручки, разрозненная дорогая посуда, статуэтки, вазочки и черт знает еще что, никелированная клетка для попугая, а на ней висят старые штаны. Их при мне же купили, а клетку, но уже без штанов, я видел там же через неделю. Кому она?
III. Дореволюционная сухаревка
Сухаревка в старину была местом сбыта краденого. И вор-одиночка тащил сюда под полой «стыренное», и скупщики возили возами.
Бабы сидят на корчагах с похлебкой, серой лапшой или картошкой с прогорклым салом, противнями с «собачьей радостью», которую, вонючую, с голода едят на том основании, что
– Человек не собака, коли голоден, все съест, нюхать не станет.
Не было тогда никакого санитарного надзора, торгуй, чем попадется, лишь бы дешево.
Жареный пирог по две копейки, рукой не обхватишь, с говядиной и луком. А если в пироге попадется тряпка или мочала, так пирожник еще обидится.
– Что тебе, за две копейки с бархатом прикажешь?..
А квасы летом были, которые в разноску из кувшинов мальчишки продавали, – лучше не пей. Крашеная сырая вода, да хорошо еще, если из бассейна, а то прямо с конского водопоя черпали.
Тут же и парикмахерские. Сидит где-нибудь в сторонке, у стены башни, на ящике или на тумбе «клиент», а его бреет «цырульник», сам небритый и немытый. А рядом стоит мальчонка – ученик. Он бегает за водой с помадной банкой, которою черпает, чтобы недалеко ходить, в первой луже на мостовой, а то прямо плюнет на мыло и бреет.
– За семитку с рыла.
– Стрижка – пятак.
Нищих из отставных солдат брил бесплатно – на них мальчишки учились брить. Изрежет другого старика, тот кричит благим матом, а ученик старается и скоблит тупой бритвой до крови.
Карательная экспедиция Римана
(Рассказ очевидца)
Вот что рассказывал мне обер-кондуктор Т. В. Голубев, вернувшись из карательной экспедиции Римана в декабре 1905 года.
16 декабря я вышел на дежурство с бригадой. На вокзале – войска. Времени 9 час. утра. Я осмотрел поезд, а в товарные вагоны вкатили два орудия, для чего пропилили стенки вагонов и выбили окна. В передние классные вагоны поставили два пулемета.
Впереди нашего поезда стоял еще паровоз с одним вагоном, в нем находились, под командой поручика Костенко, солдаты железнодорожного батальона, того Костенко, которого Риман хотел расстрелять, а он спас многих от гибели. Его «шеф-поезд» шел за версту впереди. Мы за ним.
Бригада моя была неполна: двадцать три вагона, а нас четверо. Я потребовал себе в помощь еще трех человек для ручных тормозов. На вокзале бригада находилась с Рязанского участка, но она отказалась ехать. Явился сам полковник Мин, прибывший на вокзал с Риманом.
– Одумайтесь. Сроку 24 минуты, а то расстреляю! – сказал он.
Те струсили, и их посадили в батальон семеновцев. Эшелоном командовал полковник Риман. Поезд тронулся.
– Далеко мы едем? – спросил я его.
– Не ваше дело, – куда прикажу!
Солдаты разговаривали между собой тихо о своих делах.
Вот и Сортировочная. Следы погрома. Вагоны разгромлены. Товары, мука, хлеб разбросаны по путям.
В первом классе сидели офицеры. Шеф-поезд ушел в Перово.
Около погромленных вагонов были люди: кто с лошадью, кто с санками – они забирали грузы; некоторые, завидя нас, кричали: «Да здравствует свобода!»
Солдаты стреляли в них из окон, а некоторые с площадок. Стреляли без разбору. Люди падали, бились на снегу, ползли, оставляя кровавые следы. Вот народ бросил все и побежал в поле, а кто остался у лошадей и саней, тех всех перебили. Женщина укрылась за сарай ассенизации со своими санками. Муж ее убежал, а ее застрелили.
Риман заходил на станцию, откуда слышалась револьверная пальба. Для уборки тел оставили нескольких солдат и поехали. Был полдень. Направо у станции Перово забор мастерских и роща. Шли люди вдоль полотна и около забора, приличные, человек шестьдесят.
– Ни с места! Руки вверх! – наведя револьвер, закричал им с площадки вагона Риман. Люди продолжали путь. Риман остановил поезд. Солдаты начали в них палить. Когда сосчитали убитых, то оказалось их шестьдесят три человека. Некоторые, услышав выстрелы, поднимали руки, но их били. Все солдаты вышли из поезда, а его, пустой, приказали двинуть на станцию. Солдаты пошли в наступление с двух сторон. Влево загремели выстрелы. Я остался в поезде с бригадой. Видно было, как падали люди.
Когда поезд остановился около платформы, мы услыхали крик: штыком прикололи помощника начальника станции в то время, когда он говорил по телефону…
Шеф-поезд ушел дальше. Привели в поезд девочку лет десяти. Ее врач перевязал, и куда-то отправили. Это была единственная перевязка за все время, остальные раненые истекали кровью на снегу. Риман ходил с солдатами по селу. Там стреляли. Я вышел из вагона на станции, но Риман крикнул:
– Идите в поезд!
Поехали из Перова.
В Вешняках никого не убили и не забрали. Шеф-поезд шел нам навстречу, – он уже побывал в Люберцах, где, как сказывали, на Люберецком заводе был митинг, который благодаря появлению шеф-поезда разбежался, и тем спасся народ. В Подосинках Риман застрелил Михельсона и еще двоих. Поехали дальше.
Когда шеф-поезд шел навстречу по нашему пути – солдаты и офицеры испугались. Все выскочили с Рима-ном во главе. Думали, что на нас пустили поезд революционеры. Оказался шеф-поезд, и успокоились. Он прицепился к нашему поезду. Таким образом состав тянули три паровоза. Вскоре поезд оборвался. Три вагона отскочили, лопнули у них стяжки. Прибыли в Люберцы и наступали пешие. Поезд встал у платформы. Его встретил дежурный по станции Смирнов. У Римана в руках все время был проскрипционный список.
– Кто вы?
– За начальника станции, Смирнов.
– Обыскать.
Отобрали бумаги, ключи, и его увели.
Стало темно. Я купил свечей.
Солдаты пошли в обход, в село.
Собрали деревенскую власть на сход. Удалось ли им быть на Люберецком заводе, где и были главные революционеры, – не знаю. Знаю только одно, что к его приезду, благодаря благодетелю шеф-поезду, все рисковавшие убежали с завода. Мы остались ночевать, осветили вагоны. Часть солдат варила ужин на платформе. Солдатам давали спирт. И нас накормили ужином, а в село не пустили.
Вместо арестованного Смирнова вызвали с квартиры дежурить начальника станции Лунькова. Меня вызвал Риман, приказал быть ближе к нему и по первому приказанию быть готовым. Начальник станции Луньков встретил меня на платформе и указал мне на свой кабинет.
– Будь здесь, усни на диване.
Там сидел арестованный Смирнов. Он писал записки карандашом и показывал мне:
«Попроси у отца и матери прощения, поцелуй сестер».
Отец его дорожный мастер в Шурове. Смирнов чувствовал, что его убьют.
Я задремал. Проснулся. Хотел идти в поезд, но часовой не пустил.
– Ты арестован!
Еще к нам привезли из деревни старосту.
Вошел дежурный офицер и заявил, что я главный кондуктор и не считаюсь арестованным. Меня выпустили.
Я вышел в зал, а идти не могу, ноги подгибаются. Меня подхватил под руки солдат, толкнул к стене. Мне принесли стакан чего-то и велели выпить. Я подумал: «отрава», но все-таки выпил, – хуже не будет! Оказалось – спирт, но я даже не понял, когда пил.
– Как себя чувствуешь? – Ничего.
– Еще хочешь? – Прибавьте.
И еще выпил полстакана. Согрелся, но в голову не ударило, будто и не пил. А потом уснул мертвым сном.
Ночью было тихо. Офицеры в зале первого класса все время заседали и по очереди спали.
Утром в семь часов привели разносчика и расстреляли. На него указал жандарм: разносчик у него отнял шашку и револьвер в первые дни забастовки.
Солдаты пошли с обыском по домам и привели некоего Волкова, жившего в селе, вывели его в палисадник у станции, обыскали. Вышел Риман, взял у обысканного браунинг:
– Где вы достали его?
Что ответил он, я не расслышал. Риман в упор выстрелил ему в грудь. Вывели в тужурке П. Ф. Смирнова. Увидел меня на перроне, крикнул мне:
– Васильевич. Кланяйся родителям, попроси прощенья!
Свели в палисадник. Солдат ему выстрелил из винтовки в затылок. Смирнов качнулся, но не упал. Кто-то еще выстрелил в него из револьвера и убил.
Подъезжает к станции извозчик. На санях сидит бритый человек в шубе. Его остановили и обыскали. Ничего не нашли и отпустили. Он пошел на село, в чайную. Там он сидел с компанией – солдаты вновь его обыскали и нашли у него два револьвера. Забрали его и шестерых пивших с ним чай. Их отвели в контору начальника станции.
Около двери совещались офицеры, потом привели священника к арестованным. Он там пробыл несколько времени и ушел. Вслед за ним арестованных под конвоем повели в поле. Мы смотрели с платформы вагона. Они шли бодро, быстро. Впереди спокойно шагал бритый в шубе, руки в карманы. Это был Ухтомский. Сначала его не узнали, – он прежде носил бороду и усы. Всех поставили у кладбища, на горке, лицом в поле, а спиной к шеренге солдат, но бритый взял да повернулся и стал лицом к солдатам. Грянул залп. Все упали, а бритый стоял, руки в карманах. Второй залп – он закачался. В это время его дострелили из револьвера, и он упал.
Поехали дальше. Захватили арестованного слесаря и дорогой его пристрелили и выбросили из вагона на путь. В Быкове не останавливались. В Раменском делали обыск. Захватили с собой помощника начальника станции Соколова. Поехали в Голутвино.
Шеф-поезду приказ был дан идти вперед не дальше чем на версту.
В Голутвино прибыли около 3-х часов дня. У депо, помню, мастеровые делили тушу говядины. Их не тронули, а солдаты только спросили: откуда мясо? И им ответили: – Купили.
Пошли солдаты наступлением на завод Струве и кругом. На станции расставили часовых. По платформе шел машинист Харламов. У него нашли револьвер без барабана, – вывели на станцию и расстреляли.
В это время фельдфебель какого-то полка, возвращавшегося с войны, подошел к Риману и сказал:
– Удивляюсь, ваше высокоблагородие, как можно без суда расстреливать?
– А, ты лезешь учить! – и пристрелил его. Народу была полна станция. Всех задерживали, обыскивали. Расстреляли у штабелей с камнем 23 человека. Приводили начальника депо, но отпустили. Взяли начальника станции Надежина и его помощника Шелухина – старые, уважаемые всеми люди. Повели гуськом: Шелухина – впереди, сзади – Надежина, который шел рядом с Риманом и просил его:
– Пожалейте, хоть ради детей.
Риман приказал солдату велеть ему замолчать, и солдат ударил кулаком старика по шее. Их расстреляли в числе двадцати трех у штабелей.
После рассказывали, что, когда рассматривали убитых, Шелухин был еще жив и просил пощадить, но его прикончили из револьвера.
Ужас был в Голутвине!
На обратном пути в Ашиткове тоже были расстрелы; между прочим, расстреляли начальника станции и телеграфиста. Останавливались на некоторых станциях, но нигде никого больше не убили. Да и станции были пусты и окрестности тоже: будто все вымерло.
Подъезжая к Москве, Риман призвал нас и приказал молчать о том, что видели. Прибыли в Москву в 10 ч. утра 19 декабря.
Вернувшись домой, я долго не мог прийти в себя – все плакал.
А кондуктор Маркелин, ездивший с нами, сошел с ума.