Текст книги "Том 2. Трущобные люди. Рассказы, очерки, репортажи"
Автор книги: Владимир Гиляровский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)
Елка
За неделю до Рождества только в первый раз выпал снег; я пошел в засеку по зайцам и возвращался без выстрела. На опушке знакомый лесник рубил елку. Поздоровались. Я пожалел, что он губит хорошее дерево.
– Все равно она пропала… Вишь, вся лишаем пошла… Это вот от соседа набралась.
И он кивнул на старую, большую ель, всю покрытую лишаями. Зеленые хвои уцелели только на концах ветвей и слегка на вершине; все остальное было покрыто серым, кожистым мохом-лишаем, концы мелких сучьев отпали вместе с пожелтелыми мертвыми хвоями. Кое-где отгнившая кора обнажала ствол, источенный червями.
– Ведь вот дерево-то издали и на вид богато и сильно, а только вокруг себя заразу пускает, заживо гниет, другим во вред. Никому от него пользы нет: ни шишки с семечками, от коих другие елки пошли бы, да белочки кормились, ни смолки, что дух здоровый лесу дает, ни хвойки муравьям на постройку – только гнилота одна. Растет вот, богатым деревом считается по лесной описи, – и ни себе, ни людям. И на стройку не пойдет, червивая, и только в печь, если на корню не догниет. Вот и эта от нее погибла… А ежели вовремя ту поочистить – какое бы дерево сильное и полезное было.
– Что ж, на базар повезешь?
– Нет, разве мне можно? Так, по секрету, заказал Тихон Фомич для своего барина, Макария Петровича. Каждое Рождество елку себе ставит и сидит он перед ней один-одинешенек… Хоть бы кого гостей на праздник позвал.
– Да, Макар Петрович гостей не любит!
– Умным себя почитает! В нашем городишке ему низко компании водить. Говорит то в Питер, да в Москву ездит, а то за границу. Горд очень без толку. А при покойном родителе вроде глупенького считался, а потом все так от людей подальше. Загуливал, да не дома. Ровесники мы с ним, играли ребятами-то вместе. Езуитистый стал и насмешник. Как бы человеку досадить – в том первое его удовольствие, и все потихоньку, с насмешечкой.
– А мне кажется, что он совершенно приличный и тихий человек, вежливый, любезный.
– Когда спит, да рубля не касается, либо с чужими, да которые посильнее!
Лесник положил топор и полез за кисетом, но я предупредил его и предложил папироску.
– И что за человек он есть и в кого уродился? Отец был дельный, миллионы нажил, братья тоже люди как люди, кто при своем деле, кто на службе служит, а он ничему не учился, к делу не приставлен и, как филин, с малолетства один и людей за людей не считает… Ни богу свечка, ни черту кочерга. Вроде лишнего чего на этом свете отсвечивает – ни себе, ни людям. Ведь и худого никому не сделал быдто, да и добра-то от него не видели. Как от козла – ни шерсти, ни молока, только один дух! А зло в том, что он врет. Нешто богатому такому врать можно? И все врет. Насулит, наобещает, а потом и на попятный. Станешь ты ему о своей нуждиш-ке говорить и только что к делу подойдешь, а он сейчас:
– А как ныне хлеба?
Скажешь, ответишь и опять о своем начинаешь, а он:
– Ишь погода-то какая сегодня… Ну, прощай, голубчик, прощай, ужо когда поговорим!
А то идет раз мимо моей избы и говорит:
– Вася! Крыша-то у тебя плоха. Вся солома сгнила. Ты бы деревом покрыл, прочнее и чище.
И начал рассказывать, как хорошо в избе будет, если ее тесом покрыть, да суриком покрасить.
– Да не на что… Помогите мне, все понемногу отработаю…
– А это кто на дворе хрюкает? Свинья?
– Свинья… Вот заколю, посолю – на всю зиму хватит.
– А ты продай свинью-то, да крышу и покрой хоть как-нибудь. Хоть соломой свежей. А то гляди, какое неряшество! Сами себя не блюдете.
– А что же есть зимой-то будем?
– А вам свининки? Сви-ининки? Пусть лучше крыши нет, а свинину жрать? Жить не по средствам – грех великий. Кому что суждено. Вот я могу свинину есть, а вы хлебушко… Картошечку… Кому что! А то всякий бы свинину ел. Я вот могу, а ты не можешь.
– Да ведь я работаю, значит, и есть надо. А вот у вас много, что вам стоит доверить мне на крышу. Ведь я отдам…
– Много? А ты считал, считал? У всякого своя нужда. Может, у меня нужда-то больше твоей…
Да как затопает ногами, закричит:
– Руки вверх опять! Все вам даром отдай! Чужую собственность требуете, а? Нет, это время прошло… Грабители! Дармоеды!
И побежал от меня.
А дня через три встретились – как ни в чем не бывало. Я поклонился ему, он подозвал меня к себе и дал двугривенный. Только когда он вынул кошелек, так долго этот двугривенный все выбирал, да в руках вертел, прямо расстаться жаль. Вот какой скупой. Сам копейки не нажил, все от отца… Живет – копит. А на статуи ничего не жалеет.
– На какие?
– Статуи по всему свету ищет – собирает. Разные мраморные. Тыщами платит. Говорят, для славы себе. Полон дом их у него и все в ящиках – привезет и не вынимает. И для чего он их покупает и бережет – не поймешь. Хоть бы на дела свои миллионы тратил. Ну, больницу бы, что ли, выстроил, бедным помогал. Все бы живым людям зря погибать не давал. А то статуи… Ведь делов у него никаких, только купоны от родительских миллионов по банкам режет, да вокруг себя гниль плодит. Вон сколько у него имений – и все так: живет управляющий, вроде дворника, окна, двери заколочены, никого не пускает, сам раз в год на неделю приедет, поживет, слова не сказавши, подышит нежилой гнилью и уедет. Только управляющие жиреют от ничегонеделанья. А уже на Рождество к нам, в свои Палестины. Еще покойный родитель хоромы по-барски для гостей выстроил, а теперь ни одного человека, кроме его, не бывает в них. Управляющий-то боится в пустые комнаты входить, такая жуть…
И лесник, совершенно неожиданно повернувшись к высокой лишайной ели, указал на нее:
– Ни дать, ни взять эта ель самая – как от нее, так и от него никакой никому пользы нет – заживо гниет…
* * *
В рождественскую ночь всегда темные окна хором Макария Петровича Козлова были освещены, и у окон толпился народ. В лепном, золоченом зале сияла елка, отражая живые огни восковых свечей на гирляндах картонажей, бус, золотых и серебряных орехов, которые много лет подновляются к елке и опять убираются в сундуки вместе с другими украшениями.
Я вмешался в толпу и слушал разговоры.
– Хоть бы наших ребятишек позвал. А то один, как сыч…
– Чего звать-то, там все пустое… Нешто, думаешь, конфеты? Деревяшки в золотой бумаге для видимости. Который год все одно и то же…
– Чудак!
– Сроду так.
– Идет, идет! – зашептали кругом.
Из двери вышел в зал человек в черном сюртуке и белом галстуке и странно, по-женски, семеня ногами, подошел к елке и остановился. Гладко причесанный, усы и борода сбриты начисто, лицо одутловатое, без кровинки. Нагнул одну ветку, поднял с полу упавший кусочек воска и положил его опять на свечку подле светильни. Указательным пальцем левой руки поправил картонаж и точно так же симметрично дотронулся до него указательным пальцем правой руки, отойдя, сел в кресло и погрузился в созерцание, тихо крутя большими пальцами один вокруг другого то справа налево, то обратно.
На его одутловатой фигуре складками лежал сюртук, и складки щек одутловатого лица делали выражение недовольное и кислое, а глаза были тусклы и безжизненны.
– Стареет.
– Не живучи отжил.
– Мильоном мертвым придавило, – шептали сзади меня.
Мраморные статуи в ящиках, миллионы в банках, человеческие чувства, заглохшие под застегнутым на все пуговицы сюртуком, – все это спрятано от людей, замуровано невесть для чего.
– Раб, зарывающий таланты в землю! – шептала сзади октава, по которой я узнал соборного дьякона.
Целое гулянье составилось у козловских окон, и все наблюдали тишину, и даже ребятишки не шумели, а боязливо поглядывали на мерцающие огоньки догоравших свечей елки.
Понемногу гасли одна за другой свечи… Темнел зал… Расходился народ к семьям встречать праздник, а Козлов сидел одиноко в кресле и тихо крутил пальцами, оцепенев в созерцании. Мечтал ли он о славе, считал ли свои капиталы, плакал ли о людях? Может быть, в эту ночь он думал о них, думал о том, что мог бы он сделать для «малых сих»… Но это только сегодня…
Думал ли он, что эта утешающая его елка была срублена на опушке леса, где гниет заживо большая ель, погубившая эту, и никому от той ели пользы нет?
По крайней мере, мне, глядя на него, одинокого бобыля, вспомнились слова лесника:
– Ни дать, ни взять эта ель самая… Ни себе, ни людям…
Елка догорала, и мрак окутывал золоченый зал и темную, осунувшуюся фигуру… В ночь под Рождество!
Труженики
Владикавказская дорога.
Ищем злоумышленников!
Министр путей сообщения произносит речь, обращенную к администрации дороги, и, выражая ей сочувствие, надеется, что «несправедливые нападки на дорогу не ослабят энергии тружеников, и они будут помогать управляющему высоко держать знамя владикавказской жел. дор».
Управляющий дорогой Кригер-Войновский сообщает, что покушений на крушение поездов злоумышленниками за год было 18.
И вдруг фельдшер Лопухов, оказывавший помощь пострадавшим, заявляет, что главным злоумышленником является управляющий дорогой Кригер-Войновский.
Министр говорит: «Труженик!»
Фельдшер говорит: «Злоумышленник!»
И фельдшер сказал это в тот самый момент, когда управляющий дорогой трудился, осматривая путь на месте крушения, конечно, окруженный свитой своих ближайших помощников-тружеников.
Насколько прав фельдшер, сказавший свое жестокое обвинение, выяснится впоследствии, так как его слова запротоколены.
Министр же сказал совершенную правду, назвав ближайших помощников управляющего владикавказской дороги – тружениками.
Труды инженеров этой дороги видны всем посетителям курортов. Ведь владикавказская дорога совсем особенная, правда, и преимущества у нее особенные, и особенная высшая администрация.
Это объясняется, во-первых, географическим положением дороги, а во-вторых, ее родственной связью с далеким, но близким для нее, в силу этой связи, Петербургом. Последнее заключается в том, что хозяевами дороги состоят петербургские сановники, владеющие акциями.
Последнее дает возможность высшим чинам администрации дороги чувствовать себя на высоте призвания чуть не полубогами.
Первое дает им возможность в глазах сановников, приезжающих на курорты, казаться тружениками.
– Хороший чиновник всегда в виду у начальства! А они всегда на виду во время сезона.
Лето, когда идут главные работы на линии, все высшее начальство дороги в мундирах и орденах служат свою службу на дебаркадерах курортных вокзалов, встречая и провожая то сановников других ведомств, то свое ближайшее начальство, то власть имущих своих акционеров, с мая по сентябрь включительно.
Инженеров этой дороги то и дело видишь на всех курортах, то кого-нибудь сопровождающих в курзалах «по делам службы». А то с кем-нибудь пирующих, когда на огромной линии идет перемена шпал – самые горячие летние работы. Не разорваться же этим поистине труженикам, мечущимся на виду у того или другого начальства в суете курортной жизни! Не могут же они одновременно быть и на курортах, и наблюдать за кладкой шпал, и уследить, чтобы шпалы все подряд, где нужно, клались новые, а не одна новая на десяток старых.
Именно это указание приходится делать потому, что пассажиры, привезшие с прошлого крушения гнилые шпалы, рядом с ними находили и новые.
Когда встречаешь на курортах инженеров блестящих и расфранченных, сразу видишь:
– Им не до шпал!
Вот злоумышленников разыскивать они еще могут, потому что это дело, не требующее постоянного и упорного труда.
Чуть крушение – заявляй: – Злоумышленники!
Как же не поддерживать того инженера, который сумел доказать, что не гнилые шпалы, а злоумышленники причина крушения!
И встреча такого инженера с сиятельным акционером на курортах будет самой взаимно-приятной встречей. Одновременно и служба, и удовольствие.
И эти труженики в глазах начальства, конечно, являются заметными и получают высшие назначения, как лично известные, умеющие служить и… услужить.
Услужить его превосходительству, лечащему печенку, услужить ее превосходительству – спускающей или нагуливающей жир.
А там, где-нибудь, в глухой степи следить за тем, как кладут шпалы, дело хоть, может быть, и почтенное, но не выгодное: никто не заметит, не обратит внимания, никто и знать не будет имени безвестного труженика…
И не в одном министерстве путей сообщения существуют курортные труженики, которые делаются известными и возвышаются потому, что умеют показаться кому следует и любезно услужить кому следует.
Передо мной повесть из курортной жизни, написанная несколько лет тому назад и не попавшая в печать «по независящим обстоятельствам». Название повести «Труженики». Одну из глав этой повести позволю себе привести.
На огромной, крытой террасе санатория-гостиницы в Ессентуках, содержателями которого являются чиновная особа и молодой доктор, должно быть, по случаю сильного ливня или, может, потому, что еще рано, столы были заняты не все.
Катя и Шиллер поместились невдалеке от длинного стола, сервированного необычно роскошно: серебряные вазы с огромными, свежими розами, розы у приборов, дорогой хрусталь.
– Ахмет, это для кого? – спросил Шиллер старого слугу-татарина.
– Какие-то особы из Петербурга. Сами их превосходительство рано утром приходили и обед заказывали для них…
– Министра ждут?
– Не могу знать… Да разве одних министров наш-то ублажает… Ему все там, которые важнее, нужны. Сами изволите знать… Уж и хлопот у нашего-то: того встреть, другого угости… Всем угодить надо… Труженик-с!
Ахмет подал шашлык и шепнул:
– Идуть-с!
Из двери, сгибаясь в полтуловища и извиваясь задом, пятилась длинная, тонкая фигура. Катя взглянула на его желтое, длинное лицо, оживленное пронизывающими глазами и разрезанным пополам улыбавшимся ртом с тонкими губами.
– Змий! – шепнула Катя Шиллеру.
Вошла полная, красивая дама под руку с важным толстяком в чесунчевой паре. Сзади шли блестящие кителя гражданских ведомств. Все это уместилось вокруг стола с цветами. Метрдотель и лакеи засуетились.
– Катя! Мы в раю, не правда ли? – улыбнулся Шиллер.
– Еще бы: цветы, благоуханье…
– Нет, ты уж очень хорошо его змием назвала… Какой-то гибкий, лезучий… Положительно рай… Помнишь, в священном писании ты учила грехопадение? Все налицо: и змий, и Адам, и Ева… Видишь, как змий то к Еве, то к Адаму… Больше, однако, к Еве…
– Только змий в очках…
– Ну, что же! Очковый… Помнишь, в священной истории люди змию, властителю до них рая, мешали? Он знал, что придет время, когда человек наступит пятой на голову змия, и, желая от этого избавиться, решил задобрить Еву: дал ей яблоко…
– С запретного дерева?
– Да, а она половину яблока сама скушала, а другую Адаму отдала, да еще и змия представила как весьма любезного и почтенного господина… И пришлось с той поры Адаму потерять надежду наступить пятой на главу змия… Может быть, Адам и хотел бы пятой наступить на главу змия, зная весь его вред, но яблоком попользовавшись, стало быть, нельзя! А там из рая попросили, и остался змий один властителем… Каялся, должно быть, Адам:
– Через супругу согрешил! Ее змий уговорил, а меня она…
Катя смеялась.
За соседним столом пили шампанское пополам с нарзаном.
Змий успевал всех разговором занимать, всем стаканы наливал и улыбался широким ртом на все четыре стороны.
– Вот, Федя, насчет змия-то правильно, а насчет Евы и Адама не совсем: всех одинаково угощает и никакого яблока Еве не подносит…
До них долетали отдельные фразы:
– Четвертого номера стакана не достанешь!
– Вереницами больные стоят… Часами дожидаются…
– Неужели? – сложив губки бантиком, удивленно и недовольно прошептала дама в белом.
– А ведь ей именно четвертый номер нужен, – прибавил сановник.
Змий как-то изогнулся и исчез, бросив на ходу с той же улыбкой:
– Не извольте беспокоиться…
Исчез в коридоре на одну минуту и опять очутился рядом с дамой.
– Правда, что в эти часы четвертый номер на замке?
– Заперт-с… – улыбался змий. – В четыре отопрут…
И снова наливал нарзан в шампанское и шампанское в нарзан.
Вошел человек с огромным графином и передал его змию. Тот поставил графин перед дамой и что-то сказал. Что сказал – ни Шиллер, ни Катя не слыхали, но дама опять сделала удивленное лицо, губки бантиком и протянула жалостно:
– Неужели?!
– Так точно-с…
– Да ведь теперь заперто…
– Только не для вас… Для вас нет ничего запретного…
Шиллер позвал Ахмета и, платя по счету, спросил:
– Что это за графин принесли?
– Ее превосходительству номер четвертый воды-с…
– Ну вот, Катя, теперь можешь наблюдать и полную картину грехопадения! Только, конечно, Адам и Ева не пострадают, а змий себя сохранит! Разбираясь же юридически, змий совершил преступление по службе: растратив из личных выгод доверенный ему материал, добыв его через соучастников из-под замка, и 2-е – вовлек особу в невыгодную сделку, пользуясь слабостью женщины.
– При чем здесь слабость женщины! Я бы так же поступила. Я ей завидую! Если бы я была жена этого сановника, а не бедного адвоката, так пила бы четвертый номер у себя дома, а не жарилась бы по четыре часа на солнце!..
– А я что бы делал тогда? Мирволил змию!.. Эх ты… Ева!
Из репортерства
Были в те времена в Москве беспризорные и безнадзорные ребята, которые ночевали на чердаках, в помойках, в водосточных трубах, воровали с лотков и поездушничали, то есть по вечерам выхватывали с экипажей у едущих на вокзал пассажиров вещи или вырывали сумочки у дам и бесследно исчезали в столичной темноте.
Была и совсем мелкота, которая являлась по ночам в полицейские участки, и их оставлял дежурный переночевать, а какой-нибудь сторож и кусок хлеба сунет.
Были тогда богачи. Укажу на одного, о котором придется говорить в этом рассказе, – это бакинский нефтепромышленник Шамси-Асадулаев, который владел роскошно отделанным домом на Воздвиженке, где теперь помещается «Крестьянская газета».
Шамси – бывший простой носильщик в Бакинском порту – оказался владельцем участка, в котором забили нефтяные фонтаны, и в один год сделался миллионером. Потом переселился в Москву, женился на русской, некоей Марье Петровне, особе еще молодой, высокого роста, весьма дородной и знавшей, как пожить. Она одевала своего старого азиата в черный сюртук, в котором он молча и встречал гостей на беспрерывных пирах в своем новом дворце.
А в Баку у него осталась семья, взрослые красавцы сыновья и жена.
Конечно, семья была против этой женитьбы и жаждала мщения. Постановили убить и жену и самого Шамси.
Вот тут-то мне и пришлось совершенно случайно вмешаться в это дело.
Началось с того, что, присутствуя по какому-то крупному делу в окружном суде для газетного отчета, я попал «под суд».
Попасть «под суд» – тогда обозначало спуститься в нижний этаж здания суда, где был буфет.
Во время перерыва заседания я вхожу в буфет и вижу: за угловым столиком одиноко сидит знаменитый адвокат, мой добрый приятель – Ф. Н. Плевако. По воскресеньям я нередко бывал у него на пироге в его доме на Новинском бульваре…
Сидит задумавшись, опустил свое огромное четырехугольное, калмыцкого типа, лицо на ладонь левой руки в самой задумчивой позе – и, увидав меня, пригласил за свой стол.
Мне подали завтрак, а он все молчит и хмурит брови.
– Вы что это, Федор Никифорович, задумались так?..
– Н-да, задумаешься! Ну, хорошо, я вам расскажу, только беру с вас слово не печатать этого в газетах… Я говорю с вами не как с корреспондентом, а как с добрым знакомым. Второй день мучаюсь – а ничего не могу придумать. Вы, конечно, знаете Асадулаева?
– Никогда в жизни не видел, а знаю, что есть такой богач-нефтяник Шамси-Асадулаев.
– Он самый. Ну слушайте же.
И рассказал мне Плевако, что к нему обратился Шамси с просьбой спасти ему жизнь, рассказал свое семейное положение и охоту за ним родственников, что уже одно покушение было на его русскую жену и на днях убьют и ее и его наверное. Цель у них, конечно, получить наследство. Причем они предупреждают, что если он переведет состояние на жену, то ее убьют тоже. Обращаться к прокурору, в полицию – ничего не выйдет! Шамси с ума сходит, не знает, что делать… и я тоже не знаю.
– А Шамси перевел состояние на жену?
– Нет… Он боится переводить… А главное, боится, что его убьют и тогда наследство перевдет к его семье… Как тут быть?
– Да очень просто, – говорю. – Пусть он составит духовное завещание.
– Да уж составлено – половину той семье, половину жене…
– Это знает старая семья?
– Ну за это и убить хотят.
– Так вот, Федор Никифорович, пусть завещание это останется без изменения, только прибавьте одну стрючку: в случае насильственной моей смерти и жены все мое состояние перейдет целиком на дела благотворительности. И уведомить об этом семью!
– Пожалуйте, сейчас суд войдет, публика уже в зале, торопитесь, – подбежал ко мне курьер.
Плевако хлопнул себя по лбу. Глаза его сверкали.
– И как не додумался я.
– Извините, бегу, боюсь опоздать.
Плевако мне что-то кричал вслед, а я мчался по узенькой лестнице вверх.
Как-то появилась заметка в газетах о беспризорных, ночующих по участкам. Образовалось общество «защиты беспризорных детей». Во главе стояла жена градоначальника, что привлекло массу московских богатеев, и дело пошло: стали открываться приюты, школы беспризорных. Печать заговорила сочувственно. «Русское слово» меня просило дать отчет об одном важном заседании общества в зале дома градоначальника, куда я успел попасть только к десяти часам, прямо из балета, во фраке. Я прибыл к концу заседания, на котором только что выбрали в почетные члены Асадулаеву, пожертвовавшую какую-то очень крупную сумму на новый приют. Ее поздравляли – и она приглашала по своему выбору человек двадцать особо почетных членов сейчас же ехать к ней на ужин. Меня кто-то представил ей, и через полчаса я входил в яркий зал, с огромным столом, сверкавшим серебром и хрусталем.
Я, проголодавшийся, набросился на зернистую икру, балыки, горячие закуски и пропускал рюмку за рюмкой. Сам Шамси всем молча кланялся и угощал, как умел, полный радушия. Блестящая Марья Петровна тоже. Около нее помогали ей молодые люди в черкесках с золотыми украшениями. Это были сыновья и родственники Шамси, сразу помирившиеся после нового духовного завещания, жившие уже в Москве у Асадулаевых – лучшие их защитники!
И вот, благодаря беспризорным, я лакомлюсь деликатесами и чудными винами в ожидании роскошного ужина…
Но не пришлось поужинать! Почти рядом со мной стоял и закусывал градоначальник. К нему быстро подбежал чиновник особых поручений и шепчет ему:
– Пожалуйте к телефону… Что-то ужасное… Сейчас на Лосиноостровской идет бой с анархистами… Есть убитые…
И оба исчезли к телефону в приемную. Я за ними. Телефон рядом с дверью в пустой коридор. Притворил дверь, слушаю.
– Что? Кто убит?.. и начальник ранен? На Ярославском вокзале. А… жив еще… А когда отходит экстренный? Роте уехать!
Я больше не ждал, а нырнул в переднюю, наскоро надел пальто, взял лучшего извозчика и через двадцать минут был на Ярославском вокзале.
Там суматоха страшная. У знакомого служащего узнаю, что на Лосиноостровской перестрелка – анархисты засели в дачу, их осаждают, есть раненые и убитые. Сейчас привезли с поездом раненых, отправили в больницу, а начальника охранки и еще какого-то офицера перевязывают у начальника станции в кабинете, что сейчас отходит поезд с войском.
Я бросился на платформу, по пути заглянув на перевязку: в кабинете начальника станции хлопотали доктора… я видел только двух раненых: одного перевязывали на диване, около него таз с кровью, другой, тоже раздетый догола, сидел на кресле, из плеча его текла кровь – доктор обмывал. Это был начальник охранки.
Я бросился к поезду – вовремя. Он уже бесшумно без всяких свистков, медленно двигался. Я в конце платформы догнал его и успел вскочить на площадку последнего вагона 3-его класса – а дверь вагона была затерта… Так и мерз я в снежную вьюгу на северном ветру, вспоминая о деликатесных закусках. Последний вагон мотало во все стороны, поезд мчался, как безумный!
С корабля на бал, – вспомнилось мне, но с бала на корабль, да еще в бурю. Много хуже.
Вот замелькали огни Лосиноостровской. Вдали грянул залп… Несколько ответных выстрелов… Снова залп… Форменная перестрелка влево от поезда…
Наконец он остановился. Последний вагон далеко от платформы. Я прыгнул в сугроб, увяз почти по пояс в снегу, и, когда выбрался, солдаты вылезали из вагонов. Сторож мне указал, куда – и я бросился бегом по дороге, завьюженной метущим снегом. Я бежал на выстрелы. На улице толпы народа жмутся к стенам… Посвистывают пули… Передо мной дача с открытым слуховым окном, из которого нет-нет да и мелькнет огонек. За соседней дачей в саду прячутся солдаты и жандармы. Палят в окно и крышу. Я затесался среди них. Узнаю, что анархисты скрылись в пустой даче, и когда их хотели арестовать – стали отстреливаться. По телефону вызвали из Москвы жандармов и солдат. Убили нескольких из них, убили жандармского офицера и ранили начальника охраны – полковника. Между садиком и дачей, в которой были мы, не то небольшой пустырь, не то двор. Низ дачи освещен изнутри – даже видна лампа на столе сквозь разбитые окна.
Пришли еще солдаты и тоже стали сзади нас. Снова дали залп по крыше, целясь в слуховое окно. Ответа не последовало. Стрельба прекратилась, и без выстрелов еще жутче стало.
– Что-то они затеяли, может, бомбы, – слышу шепот сзади меня.
Все стихло. Внизу дачи, как видно в окна, никого нет. Спрашиваю, стреляли ли из нижних окон и из дверей, получаю уверенный ответ:
– Нет, только из одного слухового окна с чердака.
Соображаю, что двор между мной и дачей не находится в полосе обстрела, – с чердака только можно стрелять вдаль, не вылезая из окошка.
Взглядываю на часы – половина второго. Опоздал в редакцию, весь заряд пропал. Решаюсь на исследование и вдвоем с каким-то оборванцем перебегаю дворик, заглядываю в окна, лампочка жестяная на столе, темнота в следующей комнате, где входная дверь и полная тишина. Ни звука. Подбегает к нам жандарм и двое солдат.
– Ну что?
– Да ничего не слыхать! Наверное, всех перебили.
– Еще бы, крыша как решето!
К нам присоединяется местный житель в железнодорожной фуражке и вынимает из кармана электрический фонарик.
Мы обходим с другой стороны. Рванули дверь – отворилась. Это сени, приставная лестница на чердак.
Прислушиваемся – ни звука.
К нам начинают присоединяться полицейские и солдаты.
Железнодорожник с фонариком поднимается по лестнице и тотчас же спускается.
– Там никого нет. Да я близорук – плохо вижу, только там тихо.
Беру фонарик, поднимаюсь. Никого. Гляжу дальше – у борова трубы лежит ничком человек, и луч фонаря осветил руку с зажатым в ней браунингом.
– Убитый лежит, – говорю я и передаю фонарик жандарму. А в это время оборванец как кошка взбирается по лестнице и исчезает на чердаке. Жандарм ждет с фонариком. Через минуту оборванец кричит сверху:
– Там убитые!
Быстро слезает и прямо к двери, но поскальзывается, и из-под его отрепьев падает на пол браунинг. Жандарм и двое каких-то уже наверху кричат:
– Только один убитый, больше никого нет! А у двери шум. Там задержали оборванца. – Вот он! Пистолет у него!
– Держи анархиста! Вот он, этот стрелял! Жандарм спускается и заявляет, что там только
один труп, а около него несколько браунингов.
– Уйти некуда, один только и был!
Я бегу на станцию, может, на счастье, поезд застану. И застал. Через десять минут наш экстренный поезд, погрузив четверых раненых, отправляется в Москву.
К самому отходу успел прибыть фельдшер, который мне уже дорогой рассказал, «что смехота вышла». Поймали анархиста с браунингом, а он оказался местным пьяницей, у убитого револьвер стащил да и попался. Его узнали местные жители и отпустили. Он сознался, что украл браунинг у убитого.
* * *
Без четверти четыре я был в редакции, замерзший и в одной калоше, другая осталась в сугробах. Полосы газеты были сверстаны, у вкладного листа одна полоса сверстана, а другая еще в машине. Через полчаса моя корреспонденция в целую колонку уже стояла в полосе, нумер вышел в свое время.