Текст книги "Жизнь Никитина"
Автор книги: Владимир Кораблинов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 27 страниц)
Москва
Град срединный, град сердечный,
Коренной России град'
Ф. Глинка
Особенного впечатления вид Москвы на Меня не произвел, но Кремль – чудо как хорош
И. Никитин. Из письма к де-Пуле
В двадцати верстах от Москвы в тарантасе сломался шкворень. И хотя развеселый ямщик уверял, что в кузне «однова дыхнуть – все справят», – на деле вышло не так-то шибко: первое, что до кузни оказалось версты три, которые, разумеется, пришлось протащиться шагом, и второе – что надобно было дожидаться, пока кузнец управится с поломанной осью щегольской коляски какого-то важного и, видимо, очень сердитого господина.
Сей гневный господин сидел на бревне и поливал весь божий свет такими изощренными и громовыми проклятиями, что стоявшие у коновязи лошади вздрагивали, прядали ушами и испуганно косились на него.
Сообразив, что дело выйдет затяжное, Иван Савич решил прогуляться. Проходя мимо сердитого господина, он приподнял картуз и вежливо поклонился. Господин довольно небрежно прикоснулся двумя пальцами к полям франтовской круглой кляпы, и, словно обрадовавшись новому человеку, с удвоенной энергией принялся поносить своего злополучного кучера.
– Нет, каков мерзавец! – громыхал он, хрипя и отдуваясь в пушистые, похожие на лисьи хвосты, рыжие усищи. – Каков р-р-рас-просукин сын! Ему, р-ракалье, плевать, что коляска новехонькая, что за нее тысячу целковых плачено… Ему на все наплевать-с! И на коляску, и на барина, и на самого господа бога – плевать-с! А? Что вы скажете? Каков мерзавец?
Тот, на кого обрушивался поток господского гнева, красивый, плечистый молодой мужик, утирал полою армяка разбитое в кровь, бледное, искаженное обидой лицо. Никитин брезгливо поморщился и хотел пройти мимо, но сердитый господин оборотился прямо к нему.
– Позвольте, милостливый государь, – прохрипел он, – это я вам говорю-с!
– Мне? – удивился Иван Савич. – Но я, кажется, не ломал вашу коляску и даже не имею чести…
– Ну, разумеется, не ломали – воскликнул гнезный господин. – Еще бы вы ее ломали! Я вам как благородному человеку говорю-с, ищу вашего сочувствия, тем более, вижу, что и вы, как говорится, в-приключении…
– Ничего-сь, – сказал Иван Савич, – не бог весть какая беда, дело поправимое.
И он снова приподнял картуз, желая показать, что беседа окончена, но сердитый господин проворно вскочил и загородил ему дорогу.
– Нет-с, пардон! – воскликнул. – Вы, может быть, не в том смысле истолковали мои слова… прошу прощенья! Я сам либерал, и даже в комитете состою по улучшению быта крестьян… Вы не глядите, что я ему морду разбил-с, я человек горячий, полнокровный… У меня, ежели хотите знать, по этой причине даже кровотечения из носу происходят-с! Но, помилуйте, ведь я не государственное казначейство, и когда мой человек вводит меня в подобные убытки…
– Виноват, – решительно сказал Иван Савич. – У меня нет ни времени, ни охоты обсуждать с вами ваши убытки. Прощайте-с.
Прогуливаясь по деревне, он подивился неказистому житью подмосковных мужиков – все та же грязь, та же нищета.
Зайдя в трактир, спросил чаю. Мрачный чумазый малый подал залапанный стакан с какой-то мутной жидкостью, спросил: «Водочки не прикажете ли?» – и, зевнув, отошел к стойке, где, как показалось Ивану Савичу, и заснул, опершись о дверной косяк.
В трактире было пусто в этот час. Кроме Никитина – в дальнем углу, под чахлой пальмой – сидел один-единственный посетитель, да и тот, видимо, дремал, уронив косматую хмельную голову на грязную, залитую портером скатерть. Старик слепец с мальчиком-поводырем зашли и, став на пороге, в распахнутой настежь двери, осиянные багрянцем и золотом пылающего заката, затянули было какой-то унылый стих, но трактирный малый очнулся, замахал на них руками, и они ушли.
И до чего же грустно сделалось Ивану Савичу в этот тихий вечерний час, у ворот первопрестольной матушки Москвы!
Пятые сутки трясся он по пыльной, скучной дороге. Пятые сутки мелькала перед ним серая, нищая, заплаканная, замордованная Россия, ее выгоревшие поля, ее сонные деревни, верстовые столбы, шлагбаумы, пьяные ямщики, калеки, погорельцы, странники, слепцы… Исступленная, бессмысленная матерщина, похожие на завыванье осеннего ветра песни нищих, грубые и глупые картинки на стенах трактиров и станций, литографированная пошлость с дурно нарисованными уродцами-людьми и вовсе уж из рук вон плохими, даже ужасными виршами.
За пять дней пути он всякое повидал. Под Ельцом, в пыльных, жалких полях крестный ход встретился; бородатые, степенные мужики несли «чудотворную» матушку, сверкали на солнце хоругви и парчовые ризы. «Даждь дождь земле жаждущей!» – скучно тянул старичок священник.
У Ефремова арестантов гнали, – крики конвойных солдат, звон кандальный, стоны, плач и опять-таки кощунственная российская брань составляли какую-то дикую, страшную музыку.
Возле Тулы почерневшие от зноя и пыли оборванцы мостили камнем московскую дорогу.
Где-то в праздничный день шумела ярмарка, пестрая карусель вертелась с визгом и гоготом пьяных седоков; по обе стороны дороги стояли палатки с товарами, толпы баб и мужиков лепились на зеленом выгоне, шумели, горланили песни.
У придорожного кабака конокрада били нещадно, до смерти. Почтовые тройки мчались, гремели колокольцами. Телега с грязным холщовым верхом пылила – переселенцы ехали, – куда? в какую неведомую сторонку, к каким молочным с кисельными берегами рекам?
Обрывки дорожных воспоминаний венчались давешним господином в круглой шляпе и окровавленным мужиком.
Множество знакомых и, по правде сказать, невеселых картин повидал Иван Савич за пять дней пути от воронежской заставы до этого вот большого подмосковного села. Тысячи человек, тысячи предметов промелькнули перед его глазами, но среди людей не встретил он ни одного читающего, а среди предметов единственного не увидел – книги.
Над необъятной Россией висела черная тьма.
Возвратясь к кузне, Иван Савич нашел свой тарантас все в том же состоянии, ямщика – мертвецки пьяным. Сердитый барин только что уехал. Кузнец принимался за никитинский шкворень.
– Тут, барин, всего и делов-то на час – сказал он, – да вряд ли нынче уедешь: набузовался твой-то, – усмехнувшись, он указал на валявшегося под стеной кузни ямщика. – Сказывал, слышь, быдто у него тут кума ай сваха, что ли… так он быдто к ней аккурат на кстины попал…
«Вот незадача! – с досадой подумал Иван Савич. – Надо же под самой Москвой такому приключиться!»
– Да вам, ваше степенство, одна статья – ночевать, – сказал кузнец. – Ступайте себе в трахтир, отдыхайте с богом. А он, малый-то, нехай проспится, не то вы с ним ночным делом в беду попадете…
В том же трактире Ивану Савичу отвели крохотную комнатку, но давешней тишины уже не было, – пьяным-пьяно шумел трактир хмельными песнями, драками, жеребячьим гоготом, разудалой пляской; и даже «караул» слышалось не раз.
Иван Савич понял, что тут едва ли заснешь. Он прилег на шаткий диванчик, не раздеваясь, полагая, что не менее двух часов пройдет, прежде чем опамятуется ямщик. Однако на сельской колокольне уже и полночь пробило, уже и трактир затих, а ямщик все не появлялся.
Восток зарей порозовел, когда наконец тронулись в путь. Вскоре завиднелись жалкие окраинные домишки белокаменной, кривые, грязные улички поползли, огороды, покосившиеся плетни. Вдали загорелись, засияли маковки бесчисленных церквей. Тарантас с грохотом локатился по булыжнику.
Гостиница братьев Чижовых, где по совету Антона Родионыча остановился Никитин, помещалась в таком огромном, растянувшемся чуть ли не на полверсты, доме, в каком смело можно было бы поселить целый уездный городок, вроде Нижнедевицка.
Это была средней руки московская гостиница, в меру грязная, в меру неудобная, с трактиром и бильярдной, с зелеными, плохо вычищенными самоварами, с вечной вонью от гнилой капусты и жареных на прогорклом масле пирожков, с грязными, скрывающими в себе полчища клопов обоями, с оборванными шнурками звонков и с заспанными, нахальными коридорными.
Всем этим недостаткам противостояли два неоспоримых достоинства: великолепный вид из окон на отраженный в реке Кремль и, сравнительно с другими гостиницами, дешевизна. Иван Савич платил за нумер пятьдесят копеек.
Отдохнув и напившись чаю, Никитин отправился навестить своих московских поставщиков-книгопродавцев Салаева и Щепкина.
Его особенно Салаев занимал, к нему Иван Савич испытывал какое-то теплое, почти родственное чувство. Он представлялся не тем черствым дельцом, какими, без сомнения, были в большинстве другие издатели и книгопродавцы – младший Смирдин, Исаков, Крашенинников и даже весьма образованный Сеньковский, – а человеком, деятельность которого была направлена на сознательное, бескорыстное служение знанию и насаждение его в народе.
Кроме того, коммерческая порядочность Салаева весьма выгодно отличала его от прочих. «Со столичными книгопродавцами, – в одном из писем к Второву жаловался Иван Савич, – решительно нельзя иметь дела: просишь то – высылают другое, а покуда дождешься присылки, уже минует надобность в известной книге». Однако для Салаева в том же письме у него нашлись другие слова: «Салаева обниму и расцелую, если увижу, за точное и добросовестное исполнение всех требований». Салаева-коммерсанта и Салаева-человека воображение Ивана Савича рисовало одинаковыми светлыми красками. Тем большее разочарование испытал он, увидев перед собой очень сдержанного, суховатого и подчеркнуто учтивого господина, в обстановке сугубо деловой, решительно исключающей объятия, поцелуи, и тому подобные ребяческие порывы.
– Весьма рад познакомиться, – сказал Салаев отрекомендовавшемуся Никитину.
И тотчас, осведомившись о цели посещения, передал его в руки старичка конторщика, извинившись, впрочем, крайней занятостью.
«Вот они, столичные-то! – уходя из салаевского магазина, с горечью подумал Иван Савич. – Куда как у нас в провинции душевней, добрее люди…»
Часом позже мнение о столичных жителях пришлось переменить. Старший приказчик книгопродавца и издателя Щепкина оказался необычайно радушен и любезен: кинув все дела на подручных молодцов, он, по московскому обычаю, потащил Никитина чаевничать.
– Как можно! – замахал руками, когда Иван Савич, ссылаясь на недостаток времени, вздумал было отказаться. – Как можно-с! Имейте в виду, почтеннейший господин Никитин, в чужой монастырь со своим уставом не ходят-с! Устав же наш московский таков, что без сего китайского зелия ни одно дело у нас не зачинается и не оканчивается. Уж будьте, сударь, благонадежны: в худое заведение не поведу…
Они расположились в знаменитом Троицком трактире, где все поразило Ивана Савича – и обилие зеркал и красного плюша, и свист и щелканье многочисленных певчих птиц, и гром и грохот музыкальной машины, и стремительные, расторопные половые в алых шелковых рубахах, как бы на белых салфеточных крыльях витающие в облаках пара с чайником в одной руке и с посудным подносом – в другой. И, главное, – обилие публики в самый разгар делового дня.
«Ну, однако ж, и бражников в Москве!» – неодобрительно подумал Иван Савич.
Приказчик, поймав его удивленный и откровенно осуждающий взгляд, засмеялся и сказал:
– Вот вам, почтеннейший, Москва! И ежели вы всю сию публику почитаете за лытя́г каких-нибудь, то очень, сударь, и очень даже ошибаетесь!
Налево и направо раскланиваясь, он провел Никитина в укромный уголок, отгороженный от залы громадными пальмами и фикусами; подлетевшему молодцу заказал пару чаю и продолжал начатый разговор.
– Это все, – сказал, – публика пресерьезная, коммерческая. Тут, смею заметить, за иным стаканом лянсина или маюкона[14]14
Сорта чая.
[Закрыть] тысячные-дела совершаются, вот как-с!
– Экая чайная вакханалия! – засмеялся Иван Савич.
– Именно! Именно – вакханалия! – подхватил приказчик. – Москва, одно слово-с. Петербург – тот больше кофеем упоевается, а у нас – нет, у нас к чаю пристрастие давнее. Да вы сами судите: около тысячи трактирных заведений. Столько же, сколько и храмов божьих, не шутка-с!
– Неужто около тысячи? – удивился Никитин. – Представляю, какие чайные моря выпивает первопрестольная!
– А я вам, сударь, наиточнейше скажу, в «Москвитянине» о сем предмете было как-то печатано: за год девяносто одну тысячу фунтов выхлебываем. На сумму пятьсот тысяч рубликов серебром-с, вот как!
И он с такою гордостью, с таким самодовольством поглядел на Ивана Савича, словно сам, собственной персоной, выхлебал всю эту немыслимую массу чая.
Из трактира приказчик повел Никитина по знакомым книгопродавцам. Тут, между прочим, оказалось, что Москва, действительно, недаром девяносто тысяч фунтов чаю попивает: в каждой лавчонке чаевничали – в задних полутемных каморках, под лампадками, под черными образами, на краешке прилавка, наскоро постелив салфетку, а то и просто газетный лист. А у Ильинских ворот, так совсем уж не чинясь, – наружи, среди книжного развала.
Никитина удивляла бедность и неустройство книжных лавок: они кое-как, в тесноте и толчее лепились к поросшей зеленоватым мохом Китайгородской стене и были скорей похожи на базарные балаганы, чем на магазины.
– Диву даюсь, – сказал Иван Савич, – шляпные, цирульные, сигарные заведения у вас, бог знает, чуть ли не во дворцах, а что ж это книжная торговля в подобном небрежении?
– И, сударь! – ответил щепкинский приказчик. – Не красна хата углами, как в поговорке сказывается… Торгуем с божьей милостью помаленьку, сами кормимся и людей не забываем… Да вот сейчас, – добавил он, – сведу-ка я вас в одно местечко, сами увидите.
«Местечко», куда они пришли, оказалось книжной лавкой Петра Николаича Шарапова. Втиснутая в тесный ряд деревянных балаганов, с виду такая же, как и другие лавки, она удивила Никитина многолюдством и тем, что люди, толпившиеся в ней, были мужики.
Сухонький, сморщенный старичок приказчик и мальчик-подручный раскладывали на прилавке цветные картины и книжки, расхваливали товар. Толстыми корявыми пальцами мужики брали блестящие лаком, яркие, пестро размалеванные картины, разглядывали, судили придирчиво, листали книжки, смеялись, просили скостить.
– И ни боже мой! – восклицал старичок. – Итак, ребяты, дешевше пареной репы, почитай, задарма отдаем!
– Чтой-то, Микитич, нонче дюже святых добре много, – говорил один, могучий, чернобородый, с серебряной проседью в густо намасленных волосах. – Святых-то, мол, говорю, давай помене… песельников, мол, давай. Да с чертями картинок, да Бову с Ерусланом…
– Ах, греховодник! – с деланным испугом махал руками приказчик. – Чем же тебе святые не угодили? Ишь, чего ляпнул, борода! Греха не боишься… Как же без святых-то?
– Зачем без святых! – зашумели мужики. – Мы, слышь, и святыми не гребуем, только, значится, тово… помене их нам давай.
– Этих, стал быть, Миколаев-чудотворцев, да Пантелеев-то целителей в деревне, знаешь, битма набито! – сказал маленький, юркий мужичок.
– Ты нам, Микитич, показывай чего почудней, – опять вступил чернобородый, – а то ведь, почитай, десять годов один и тот же товар таскаем.
– Верно, Проша! – закричали мужики. – Давай, давай, Микитич, не жмись. «Семь небылиц» давай, да «Сбитеньщика московского», да «Нужду в закладе» – вот это товар так товар, неча сказать!
Щепкинский приказчик провел Ивана Савича к самому Шарапову. В тесном закутке без окон, тускло освещенном отекшим огарком сальной свечи, за конторкой стоял высокий благообразный старик с темным, похожим на старинную «парсуну» лицом, на котором из-под сурово насупленных косматых бровей живо блестели пронзительные черные глаза. Его длинная седая борода была заправлена за лацканы синего старомодного, до пят, кафтана. «Батенька! – ахнул Никитин, – Ну, вылитый батенька!»
– Весьма приятно познакомиться, – ласково сказал старик. – Много наслышан о вас и сочинения ваши читывал… Прошу садиться, сударь. Ванюша! – крикнул он в лавку. – Ну-ка, милый, на живую ногу спроворь нам чайку!
– Помилуйте, Петр Николаич! – взмолился Никитин. – Я уж и так мокрый, как мышь! Весь день вот с ним, – он указал на щепкинского приказчика, – с утра все чаи распиваем!
– Ничего-с, – улыбнулся Шарапов, – чай не водка, с копыт не валит. Вижу, сударь, офени вам мои любопытны показались? Доброе дело, весьма доброе и полезное, потому как офени[15]15
Мелкие торговцы, разносившие по селам книги, бумагу и др.
[Закрыть] эти – единственный ручеек, по которому в темную нашу деревню какое-никакое, а все-таки слово печатное течет. Товарищи мои смеются, гребают этакой торговлей, а я ничего, люблю-с.
Появился чай, и снова, обливаясь потом, пили. Иван Савич спросил, прибыльна ли торговля с офенями.
– Какое-с! – отмахнулся Шарапов. – Тут, сударь, прибылей не ждите, одно лишь беспокойство. Видали? Святых им не надобно, давай что почудней… Темнота-с. Ох, – сокрушенно покачал головой, – долго еще нам, почтеннейший Иван Савич, наверстывать да догонять просвещенные нации! Долго-с…
В московских церквах благовестили к вечерне, когда Никитин воротился в свой нумер. Закусив купленной по дороге колбасой с калачом, он лег на кровать отдохнуть.
Мысли о шараповских офенях занимали его.
Он и прежде слыхал о бродячих книжных торговцах. Их довольно много ходило по Московской, Владимирской, Ярославской и дальше – по северным губерниям, но в воронежских краях офени были в диковину. Да и что несли они в деревню? Все тех же чертей, Бону, да «Милорда Аглицкого», да «Францыла Венецияна»…
А почему бы не остановить этот мутный поток всяческих нелепых книжонок и омерзительных, скверно нарисованных картин? Почему бы не попробовать торговать в деревенской беспросветной глухомани дешевыми книжечками сочинений Пушкина, Кольцова, Гоголя, простыми и поучительными рассказами из истории, жизнеописаниями великих людей? Какой могучий источник света представила бы тогда собою книжная торговая деятельность! Каким ослепительным пламенем разгорелись бы те скромные искорки знания, добра и правды, которые в своих лубяных коробах понесли бы в деревню офени!
Пушкин и Лермонтов в избе мужика… Подумать только!
Мысли об офенях смешались с впечатлениями длинного дня. Подобно пестрой карусели, в воображении Никитина понеслись бесконечные чаепития, груды книг, ярчайшие листы глупых, скверно нарисованных картин, балаганы, разноголосый уличный шум, горластые разносчики, знаменитые московские «ваньки», тучи голубей, сверкающие золотом церковные купола, парящие в трактирных облаках половые, – все это смешалось в красках и звуках и куда-то поплыло, поплыло…
Так, не раздевшись, Иван Савич и уснул.
На рассвете его разбудили какие-то странные звуки. Они были как бы продолжением сна, они чудесным, непостижимым образом превращали сон в действительность. Иван Савич вздрогнул и открыл глаза.
Синий сумрак стоял в незнакомой комнате, в открытое окно тянуло утренней свежестью, и было непонятно – где же это? Что это?
Ах, боже мой, да в Москве же! Но эти звуки – неужели все еще сон?
Он вскочил с кровати и подошел к окну. Дворник в грязном переднике, с круглой медной бляхой на груди, подметая улицу, лениво перебранивался с одиноким прохожим.
Освещенный нежным розовым светом утренней зари, Кремль был чудо как хорош! Его кирпичные красные стены, затейливые башни, белые златоглавые соборы, отразившись в гладком зеркале реки, представляли собою картину поистине фантастическую.
Перед лицом этой дивной русской красоты, ошеломленный, стоял Никитин. Он вспомнил вчерашний день и ужаснулся: как мог он, ничтожный человек, вместо того, чтобы любоваться Москвой, вместо того, чтобы поклониться ее святыням и древностям, – как мог он очертя голову кинуться в толчею торговых дел, чаевничать, толковать с книгопродавцами!
«Ну, действительно, не кулак ли? – сокрушенно подумал он. – Копейка свет божий затмила… Вторые сутки в Москве, а что узнал, что увидел? Что тысячи трактиров? Что на полмиллиона чаю за год выхлестывают? Ох, батюшки! Стыда-то, стыда…»
Могучий звон плыл над Москвой. Золотым пожаром разгорался, пылал восток. А с севера, из-за Кремля, медленно подымалась грозовая туча, мрачную черноту которой голубыми копьями пронзали длинные молнии. Небесный бой закипал вдалеке, грозные темные рати надвигались неумолимо; но смело и гордо навстречу им вздымала Москва золоченые шлемы кремлевских соборов.
Чувство какой-то, чуть ли не детской робости охватило Ивана Савича, когда он входил под сумрачные своды Боровицкой башни. «Шляпы кто, гордец, не снимет у святых в Кремле ворот?!» – вспомнились ему давно, еще в школярские годы, выученные стихи.
Тихо и малолюдно было в Успенском соборе.
Черные гробницы московских патриархов, камни пола, выщербленные временем, громадные, тяжелые столпы, испещренные множеством ярусов темной, с золотом, живописи, столпы, возносящиеся из синих, пахнущих ладаном сумерек ввысь, к куполам, где сквозь узкие щели-окна струился розоватый свет – утренний, радостный, еще не омраченный грозной чернотою, – все это было по-русски величественно, по-русски прекрасно.
И перед этим величием, перед этой красотой Иван Савич опустился на колени.