Текст книги "Ты моя, лисица! (СИ)"
Автор книги: Влада Ясная
Жанры:
Любовное фэнтези
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 11 страниц)
Глава 11. Лисица в норе
Первые две недели после переезда Алиса живёт как во сне – встаёт, пьёт чай без сахара, потому что тошнит от одного его запаха, смотрит в окно на двор своего детства, где дети играют в песочнице, а их мамы болтают на лавочке. Она устраивается в частную женскую консультацию, где никто не знает её прошлого. Заведующая, пожилая женщина с цепкими глазами и руками, пахнущими йодом, берёт её без собеседования – прочитала рекомендацию ее бывшей заведующей. Алиса снова принимает пациенток, выписывает рецепты, улыбается другим женщинам и чувствует, как внутри неё растёт не только ребёнок, но и глухая, ноющая пустота, которую не заполнить ни работой, ни новыми знакомыми, ни даже мамиными пирожками, которые она печет каждые выходные.
Первые два месяца Алиса запрещает себе думать о Потапе. Она повторяет как мантру: «Я сама выбрала этот путь, сама ушла, сама виновата, что надеялась». Она не плачет по ночам, не листает его страницы в соцсетях – их нет, он никогда не вёл соцсети, говорил, что это для слабаков, которым нужно чужое одобрение, – и это особенно больно, потому что она не может даже украдкой посмотреть на его фотографию, представить, как он улыбается, как пьёт кофе, как наклоняется над операционным столом. Она помнит его голос – низкий, хрипловатый, с вечной усмешкой, – и иногда ей кажется, что он зовёт её из коридора, и она вздрагивает, открывает двери кабинета, но там только чужие люди, только серая стена и автомат с водой.
На третьем месяце живот становится заметным, и Алиса переходит на свободные платья – летящие, с завышенной талией, под которыми можно спрятать округлившийся низ. Коллеги не спрашивают, где отец ребёнка, только одна медсестра, Настя, молодая и любопытная, однажды вечером, когда они остались вдвоём, осторожно интересуется:
– Алиса Львовна, а вы одна будете рожать? Или муж приедет?
– Одна, – отвечает Алиса, не поднимая глаз. – Нет у меня мужа.
Настя понимающе кивает и больше не спрашивает, но Алиса чувствует её жалость – липкую, неловкую, как мокрый платок, приставший к лицу. Она ненавидит эту жалость, ненавидит себя за то, что её достойна, и ненавидит Потапа за то, что он не пришёл, не позвонил, не написал. А он не звонит. Месяц, два, три – тишина, и Алиса начинает верить, что он забыл о ней, что она никогда не значила для него больше, чем Зина или Жанна, что он уже трахает кого-то нового, даже не вспоминая, как она уходила из его кабинета, сжимая кулаки, чтобы не разрыдаться.
На четвёртом месяце она записывается на курсы для будущих мам – не потому, что верит в пользу дыхательной гимнастики или партнёрских родов, а потому, что после работы дома сидеть невыносимо, стены давят, и хочется хотя бы на пару часов в неделю чувствовать себя нормальной, как все эти женщины с круглыми животами и сияющими глазами, которые приходят в обнимку с мужьями, держатся за руки и обсуждают имена для мальчиков и девочек. В группе девять человек, и все они, кроме неё, замужем, кроме неё, ждут мужа в родзал, кроме неё, уверены, что их мужья будут резать пуповину и держать на руках новорождённых. Алиса сидит в углу, слушает инструктора – моложавую женщину с мягким голосом, – смотрит на презентацию о трёх периодах родов и чувствует, как внутри неё разрастается обида – на себя, на Потапа, на эту жизнь, в которой она снова осталась одна, хотя так старалась быть удобной, чтобы её не бросили.
На пятом занятии, во время перерыва, к ней подсаживается женщина по имени Света – весёлая, громкая, с короткой стрижкой и огромным животом, который, кажется, вот-вот лопнет. Она протягивает Алисе печенье и спрашивает:
– Ты чего всё молчишь? Домашние тираны заедают?
– Нет, – усмехается Алиса. – Просто... не с кем говорить.
– А отец? – Света кивает на живот. – Он в курсе?
– В курсе, – Алиса чувствует, как к горлу подкатывает ком. – Но ему всё равно.
Света смотрит на неё долгим взглядом, потом вздыхает и говорит то, от чего Алиса морщится:
– Ты бежишь, потому что боишься, что он тебя бросит. А ты попробуй не бежать. Останься на месте. Пусть он бегает за тобой.
– Он не побежит, – отвечает Алиса, и в её голосе столько горечи, что Света замолкает и больше не задаёт вопросов.
Алиса не слушает её совета – не потому, что не хочет, а потому, что уже слишком поздно. Она уже сбежала, уже уволилась, уже заблокировала его номер, и назад дороги нет, даже если бы она хотела вернуться. А она хочет – каждую ночь, когда лежит в пустой постели, гладит живот и чувствует, как ребёнок толкается изнутри, напоминая, что она не одна, но и напоминая о том, кто подарил ей эту жизнь. Она хочет набрать его номер, который она знает наизусть, потому что выучила за годы их отношений, – но пальцы не слушаются, а когда всё-таки набирают, она сбрасывает, не дожидаясь гудков.
На шестом месяце тоска становится невыносимой. Алиса остаётся после работы, сидит в пустом кабинете и украдкой звонит старым коллегам – не тем, кто работал в её женской консультации, а тем, кто видел Потапа каждый день. Она придумывает безобидные предлоги: уточнить про форму отчётов, спросить, не осталось ли у них её медицинской литературы, поинтересоваться, как там дела у общей знакомой. И когда Татьяна отвечает, она небрежно, между делом, спрашивает:
– А Илья Потапович как? Всё так же оперирует?
И Татьяна ей отвечает – коротко, равнодушно, иногда с лёгкой усмешкой: «Да всё нормально. Работает. С Зиной своей, говорят, помирился. Или нет? Кто ж их разберёт». Алиса кладёт трубку, и внутри неё всё переворачивается – от ревности, от злости, от бессилия. Она узнаёт, что Потап живёт своей обычной жизнью: оперирует, трахает Зину, ходит по выходным на теннис с Костей, пьёт кофе в ординаторской, не ведёт соцсетей и даже не пытается её найти. Она для него – пустое место, ошибка, которую можно забыть. И с каждым таким звонком она чувствует, как внутри неё умирает последняя надежда – та самая, на которой она держалась все эти месяцы.
Восьмой месяц. Живот уже такой большой, что Алиса с трудом наклоняется завязать шнурки. Ребёнок шевелится постоянно, особенно по ночам, и она лежит без сна, гладит твёрдый шар и шепчет: «Ты будешь у меня самый любимый. Я тебя никому не отдам». Она начинает собирать сумку в роддом – выбирает пелёнки, распашонки, памперсы, маленькие носочки с мишками, и эти приготовления почему-то успокаивают её, отвлекают от тянущей боли в груди, которая не проходит уже несколько месяцев. Мама каждый день спрашивает о самочувствии, предлагает приехать с ней вместе в роддом и помочь, но Алиса отказывается – ей нужно самой, нужно доказать себе, что она справится, что она не нуждается в нём, что она сильная.
Она решает рожать там, где работала раньше – не потому, что там лучшие врачи, а потому, что доверяет бывшим коллегам, знает их привычки, их сильные и слабые стороны. Она договаривается с заведующей, и та обещает лучшую палату и врача, которому Алиса верит. Она не думает о том, что Потап может случайно зайти в отделение – вероятность встречи минимальна. Она даже рада этому – не хочет, чтобы он видел её в таком состоянии: опухшую, неуклюжую, с растяжками на боках, которые появляются, несмотря на все кремы и масла.
И вот Алиса чувствует первые схватки – слабые, нерегулярные, похожие на тянущую боль внизу живота. Она вызывает такси, берёт сумку, документы и едет в роддом. В приёмном покое её встречает знакомая медсестра, улыбается, говорит:
– Ну что, Львовна, наконец-то и ты в нашем отделении.
Алиса улыбается в ответ, но улыбка выходит кривой – она боится: боится боли, боится неизвестности, боится, что ребёнок родится больным или слабым, или что она не справится.
Схватки усиливаются к вечеру, становятся чаще, больнее, и Алиса просит обезболивание. Ей ставят капельницу, и на время становится легче, но потом боль возвращается, накрывает волной, выбивает дыхание. Она лежит на кушетке, сжимает край простыни и смотрит в окно, где уже зажглись фонари, и думает о Потапе – о том, где он сейчас, что делает, помнит ли о ней, знает ли, что его ребёнок вот-вот появится на свет. Ей кажется, что если бы он был рядом, она не боялась бы так сильно, что его рука, тяжёлая и тёплая, могла бы выдержать эту боль, разделить её, превратить в нечто иное. Но его нет, и Алиса стискивает зубы и терпит, считает схватки, дышит по методике, которую учила на курсах, и чувствует, как внутри неё нарастает что-то огромное, невыносимое, что вот-вот разорвёт её на части.
К утру роды застопорились – схватки есть, а раскрытие не идёт, ребёнок не опускается, и врач, пожилой акушер с усталыми глазами, говорит Алисе:
– Нужно кесарево. Плод крупный, сама не родишь.
Алиса подписывает согласие, и её везут в операционную, где всё стерильно, бело и пахнет формалином, как в анатомичке на первом курсе. Она смотрит на лампы, на инструменты, на лица медсестёр в масках, и чувствует укол в позвоночник – и тело ниже пояса становится чужим, нечувствительным, будто она распалась на две половины: верхняя думает, боится, молится, а нижняя живёт своей жизнью, не спрашивая разрешения.
Она не видит, как разрезают, не чувствует, как достают ребёнка, но слышит крик – громкий, требовательный, такой сильный, что у неё слёзы текут по щекам, заливая маску, капая на простыню. Ей показывают малыша – красного, сморщенного, с кулачками, сжатыми так сильно, будто он уже готов драться за своё место в этом мире. Алиса смотрит на его маленькое лицо, на пухлые щёки, на тёмный пушок на голове и чувствует, как внутри неё разливается тепло, которое не сравнить ни с чем – ни с оргазмом, ни с любовью к мужчине, ни с мамиными объятиями. Она плачет, шепчет:
– Здравствуй, малыш, – и проваливается в темноту.
В палате она приходит в себя через несколько часов, чувствуя тупую боль внизу живота и странную лёгкость, будто из неё извлекли не только ребёнка, но и всю ту тяжесть, которую она носила последние девять месяцев – и физическую, и душевную. Рядом в прозрачной кроватке лежит её сын, сопит, шевелит пальчиками, и Алиса протягивает руку, касается его ладошки – крошечной, с острыми ноготками, и чувствует, как его пальцы сжимают её указательный палец. Она плачет снова – от счастья, от облегчения, от странной, пугающей любви, которая накрывает её с головой, не оставляя места ни для страха, ни для обиды, ни даже для воспоминаний о Потапе.
Она смотрит на сына и думает о том, что он похож на отца – тот же разрез глаз, те же тёмные ресницы, та же линия подбородка. И внутри неё, где-то глубоко, под слоями усталости и радости, шевелится надежда – глупая, нелогичная, но живучая, как сорняк на асфальте. «Может быть, он узнает, – думает она. – Может быть, он приедет, увидит его и захочет остаться». Она прогоняет эту мысль, потому что знает – не приедет. Он не звонил девять месяцев, не искал, не спрашивал. Он забыл о ней, и ей нужно забыть о нём, хотя бы ради этого маленького, который сейчас спит, прижимаясь к её пальцу, как к единственной опоре в этом огромном, холодном мире.
Алиса закрывает глаза, чувствуя, как усталость разливается по телу, как боль в швах отступает под действием лекарств, как сознание медленно уплывает в тёплую, вязкую темноту. Она уже почти засыпает, когда дверь палаты тихо открывается, и входит ночная медсестра – молоденькая, с круглым лицом и испуганными глазами.
– Алиса Львовна, – шепчет она, – вы не спите?
– Что случилось? – Алиса открывает глаза, и сердце её на секунду замирает – вдруг с ребёнком что-то не так.
– Да нет, всё нормально, – медсестра мнёт край халата. – Тут приходили. Мужчина какой-то. Большой, плечистый, глаза жёлтые почти. Спрашивал про вас, просил пустить в палату. Но в роддом после девяти вечера нельзя, мы не пустили. Он поругался и ушёл. Сказал, завтра вернётся. Вы знаете, кто это?
Алиса смотрит на неё, и внутри всё обрывается – этот запах, эти глаза, эта наглость врываться без спроса. Она знает, кто это. Но вслух говорит спокойно, даже равнодушно:
– Наверное, ошиблись палатой. У меня никого нет.
Медсестра кивает, извиняется и выходит, а Алиса остаётся лежать в полутьме, глядя на спящего сына, и чувствует, как её сердце колотится где-то в горле. «Он пришёл, – пульсирует в висках. – Он пришёл». Она не знает, радоваться этому или бояться, но внутри, там, где жила надежда, снова затеплился огонёк, который она не сможет погасить, даже если очень захочет. Она закрывает глаза и проваливается в сон, а снится ей почему-то малина – крупная, сочная, рассыпанная по белому снегу, и медведь, который идёт к ней по ягодам, не разбирая дороги.
Глава 12. Пирожки с малиной
Потап идёт по коридору роддома, и ему кажется, что он здесь лишний – среди счастливых отцов, которые тычут пальцами в стёкла и показывают друг другу своих новорождённых, среди медсестёр с каталками, среди женщин в халатах, которые вышли подышать и теперь стоят у окна, глядя на парковку. У него сегодня консультация – заведующий попросил посмотреть сложную пациентку с послеродовым сепсисом, и Потап согласился, потому что ему всё равно, потому что дома его ждёт пустая берлога. Он идёт быстро, не глядя по сторонам, и его ноздри ловят привычные запахи – хлорка, лекарства, кровь, молоко, – и вдруг, посреди этого коктейля, он чувствует что-то знакомое. То, от чего внутри всё переворачивается, замирает, а потом начинает биться с бешеной силой. Запах Алисы.
Он останавливается, поворачивает голову, и его ноги сами несут его к двери с табличкой «Послеродовая палата № 312». Дверь приоткрыта, и он заглядывает внутрь, не стучась, потому что врачам можно, потому что он вообще никогда не стучится. Алиса лежит на кровати, бледная, с синяками под глазами, в больничной рубашке, которая сползла с плеча. Она спит, и её лицо – измученное, похудевшее – вызывает у него странное, незнакомое чувство, похожее на укол в солнечное сплетение. А рядом, в прозрачной кроватке, сопит маленький свёрток – красное личико, кулачки, тёмный пушок на голове.
Потап чует запах ребёнка. Его ноздри расширяются, и мир вокруг сужается до этой крошечной точки. Запах – сладковатый, молочный, с нотками мёда и той самой, лесной терпкости, которая бывает только у медвежат. Его медвежья сущность, которая дремала последние недели, проснулась и ударила в голову: Мой. Мой детёныш. Моя кровь. Моё. Глаза загораются жёлтым, когти начинают царапать изнутри, и Потап сжимает кулаки, чтобы не обернуться прямо здесь, в палате, перед спящей женщиной и её ребёнком. Он понимает, что это его сын. Он знает это так же точно, как знает анатомию человека. И внутри него, там, где была пустота, теперь разрастается что-то огромное, требовательное, что кричит: «Возьми. Увези. Спрячь в берлогу. Никому не отдавай».
«А ведь я сразу его чуял, еще тогда, перед тем как она хлопнула дверью», – приходят запоздалое осознание вперемешку с раскаянием.
Он стоит в дверях, тяжело дыша, и не может оторвать глаз от ребёнка. В голове шум, пульсирует в висках, и он пытается взять себя в руки, успокоить зверя, но не получается – руки дрожат, ноздри раздуваются, ловя запах детёныша. В этот момент из-за спины раздаётся строгий голос:
– Молодой человек, вы к кому?
Потап оборачивается и видит медсестру – пожилую, в накрахмаленном халате, с лицом, которое повидало сотни таких же потерянных отцов. Она стоит, подбоченившись, и смотрит на него с подозрением.
– Я к ней, – кивает он на Алису. – Я отец.
– Посещения в роддоме после девяти вечера запрещены, – медсестра делает шаг вперёд, загораживая проход. – Приходите завтра в общее время, с десяти до двенадцати. И без подарков – у нас карантин.
– Я врач, – рявкает Потап, показывая бейдж, который висит на кармане халата. – Я здесь по консультации.
– Врачи консультируют в ординаторской, а не шарятся по палатам в нерабочее время, – медсестра не уступает, и её голос становится жёстче. – Выйдите, пожалуйста, или я вызову охрану.
Потап сжимает челюсть, чувствуя, как внутри медведь рвётся наружу, готовый рычать и крушить всё на своём пути. Но он пересиливает – выдыхает, отступает на шаг, потом на другой, и, не глядя на медсестру, бросает:
– Я приду завтра.
– Завтра – пожалуйста, – кивает она, уже закрывая дверь палаты перед его носом. – А сегодня – идите домой. Роженицам нужен покой.
Потап остаётся в коридоре один. Он смотрит на белую дверь с табличкой, и внутри него всё кипит – от бессилия, от злости, от того, что какая-то медсестра смеет указывать ему, когда видеть его собственного сына. Он разворачивается и идёт к выходу, чеканя шаг, чувствуя, как его когти царапают подкладку карманов.
Утром он снова попытается прорваться в эту палату. Потому что внутри него теперь живёт не только пустота, но и маленький комок с запахом мёда, который он должен забрать. Обязательно должен.
Он входит в палату, садится на стул рядом с кроватью и смотрит на Алису – на её бледные губы, на её распущенные рыжие волосы, на её руки, которые лежат поверх одеяла, худые, с пластырями на сгибе локтя. Он помнит эти руки на своей груди, на своей спине, в своих волосах, и ему хочется взять их, прижать к лицу, вдохнуть её запах, который почти забит больницей. Он ждёт, когда она проснётся.
Алиса открывает глаза через несколько минут – сначала взгляд мутный, но потом глаза резко распахиваются, и когда она видит его, её лицо меняется: страх, ненависть, боль – всё это мелькает в её глазах, прежде чем она берёт себя в руки и говорит ледяным голосом:
– Ты что здесь делаешь?
– Пришёл, – отвечает Потап, и его голос звучит хрипло, непривычно. – Я хотел… извиниться.
– Извиниться? – она усмехается, и в этой усмешке столько горечи, что у него сводит скулы. – Ты пришёл извиниться через девять месяцев? Ты звонил? Ты искал меня? Ты вообще помнил, что я существую?
Потап молчит. Ему нечего сказать – она права. Он не звонил, не искал, а когда вспоминал, то затыкал тоску работой, сексом, малиной. Он не знал, где она, и не хотел знать, потому что убедил себя, что ей лучше без него, что она взрослая девочка и сама разберётся. А теперь он сидит напротив и смотрит, как она сжимает край одеяла побелевшими пальцами, и понимает, что облажался. По-крупному. Навсегда.
– Я хочу познакомиться с сыном, – говорит он, кивая в сторону кроватки.
– Нет, – отвечает Алиса, и её голос становится тихим, но твёрдым, как сталь. – Ты не подойдёшь к нему. Ты не имеешь права.
– Имею, – рычит Потап, и в его голосе прорезается звериное. – Он мой. Я чую.
– Ты чуешь? – она смотрит на него с ненавистью. – А когда я сказала тебе о беременности, ты спросил, уверена ли я, что он твой. Помнишь? «А уверена, что мой? Мало ли у тебя кто был». Это были твои слова. Ты их помнишь?
Потап помнит. Он помнит каждое слово, каждый свой жест, каждую свою дурацкую усмешку. Он помнит, как она встала и вышла, а он даже не попытался её остановить. Он помнит, как потом трахал Зину, Жанну, Катюху, как покупал шубу, как пытался забыть. И ничего не забыл.
– Я был дураком, – говорит он, и ему стоило огромных усилий произнести эти слова. – Я дурак, Алиса. Прости. Я не должен был так шутить.
– Простить? – она смотрит на него, и её глаза полны слёз. – Ты думаешь, это из-за шутки? Ты думаешь, я ушла из-за одной дурацкой шутки?
Потап не знает, что ответить. Он не понимает женщин, их обид, их претензий. Он думал, что если извинится, если принесёт подарки, если скажет, что был не прав, то она растает, бросится на шею, и они будут жить долго и счастливо. Но Алиса не растаяла. Она смотрит на него, как на врага.
– Из-за всего, Потап, – говорит она. – Из-за того, что ты не слушал, когда я говорила. Из-за того, что ты не помнил, что я люблю, а что нет. Из-за того, что для тебя я была просто удобной дырой, в которую можно кончить и забыть. Из-за того, что ты никогда не спрашивал, как у меня дела, что болит, о чём я думаю. Ты вообще когда-нибудь думал обо мне, кроме как когда хотел трахать?
Потап молчит. Он не может сказать, что она не права.
– Я принёс тебе подарок, – говорит он, чтобы сменить тему.
Он выходит в коридор, где оставил корзину, и возвращается – с банкой мёда в одной руке и корзинкой пирожков с малиной в другой. Он ставит их на тумбочку рядом с кроватью и смотрит на Алису с надеждой – глупой, щенячье, которую он никогда не испытывал ни к одной женщине.
– Вот, – говорит он. – Мёд, лесной, я сам у пасечника брал. И пирожки с малиной. Ты любишь же малину?
Алиса смотрит на корзину, потом на него, и в её глазах – сначала недоумение, потом усталость, потом злость.
– Потап, – говорит она медленно, будто объясняет ребёнку. – У меня аллергия на малину. Ты хоть знаешь, что у меня аллергия на малину?!
Он замирает. Смотрит на пирожки, на её лицо, и внутри него что-то рушится. Аллергия. У неё аллергия на малину. Он не знал. Он вообще не знал, что она любит и что не любит. Он вспоминает, как она кормила его малиновым вареньем, а сама не ела. Как она говорила, что не голодна, а он не задумывался. Как она пила чай без варенья, а он думал, что она просто не любит сладкое.
– Ты… ты не говорила, – выдавливает он.
– Я говорила, – отвечает она. – Много раз. Ты просто не слушал. Как всегда.
Потап чувствует, как внутри него поднимается стыд – такой сильный, что он готов провалиться сквозь землю. Он пришёл извиняться, пришёл мириться, а получилось, что он снова показал, как ему плевать на неё. Он купил пирожки, которые любит сам, и принёс их ей, как будто она – продолжение его самого, а не отдельный человек.
– Я… я не хотел, – говорит он, но голос его звучит глухо.
– Ты никогда не хотел, – Алиса отворачивается и смотрит на ребёнка. – Уходи, Потап.
Вместо того чтобы уйти, он вдруг взрывается. Стыд, унижение, злость на себя – всё это выплёскивается наружу, и он рявкает:
– Ты какого хера скрыла, а?! Я имею право знать, что у меня есть сын! Ты не имела права скрывать это от меня!
Алиса медленно поворачивается, и её лицо – каменное.
– Не имела права? – переспрашивает она. – А ты имел право говорить, что ребёнок не твой? Имел право трахать каждую юбку, пока я лежала на сохранении? Имел право не звонить девять месяцев? Какое ты имел право, Потап?
Он не знает, что ответить. Он просто стоит посреди палаты, огромный, растерянный, и чувствует себя мальчишкой, которого мать оставила в больнице одного на праздники.
– Уходи, – повторяет Алиса. – Пошёл вон.
– Я не уйду, – рычит он, и его глаза снова желтеют. – Я хочу видеть сына.
– Ты не увидишь его, – она берёт с тумбочки детскую бутылочку и швыряет в него. Бутылочка попадает в плечо, отскакивает и падает на пол. – Пошёл вон, Потап! Пошёл вон! Ненавижу тебя! Ненавижу! Убирайся и не подходи к нам, слышишь?! Ни к нему, ни ко мне! Ты нам не нужен!
Пластмассовая крышка отлетает и катится под кровать. В палате повисает тишина – только ребёнок всхлипывает во сне, да где-то в коридоре гремят каталками. Потап смотрит на Алису, на её трясущиеся руки, на её заплаканное лицо, и понимает: сейчас он здесь лишний. Он разворачивается и выходит, не прощаясь, не оглядываясь. В коридоре он прислоняется к стене, закрывает глаза и дышит так глубоко, что лёгкие вот-вот лопнут. Внутри медведь воет, рвётся обратно, в палату, к детёнышу, но он затыкает зверя, сжимает челюсти и идёт к выходу.
На парковке он садится в джип, нервно ест пирожки и смотрит на окна роддома, за которыми остались его сын и женщина, которую он потерял по собственной глупости. Он не может остановиться, пока корзинка не пустеет. Тогда он заводит двигатель
– На хер её, – бормочет он, выруливая со стоянки. – Не последняя. И ребёнок не последний.
Он едет домой и всю дорогу повторяет это как мантру. Но внутри медведь скребётся, и запах детёныша не выветривается из ноздрей, даже когда он заезжает на парковку, поднимается в квартиру и падает на кровать, не раздеваясь. Он смотрит в потолок, и перед глазами стоит лицо Алисы – бледное, уставшее, но такое красивое, что у него перехватывает дыхание. И он понимает, что ни хера не забудет. Не забудет ни её, ни мальчика с запахом мёда и леса. Но пока он просто лежит и смотрит в потолок, чувствуя, как внутри него растёт что-то новое – не злость, не похоть, а странное, щемящее чувство, похожее на голод, который не утолить ни едой, ни сексом, ни работой. Он не знает, как это называется, но догадывается – тоска. Тоска по дому, которого у него никогда не было.



























