Текст книги "Солнце слепых"
Автор книги: Виорэль Ломов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)
– Что ни говорите, но раньше было намного лучше! – убеждал мужской голос за спиной.
«Если прежде было лучше, чем сейчас, ты глуп, приятель», – подумал дед и вспомнил себя пятилетним пацаном перед широко разлившейся рекой. По воде плыли черные деревья, льдины, желтая пена, стебли камыша. Он глядел с бугра на холодную муть половодья, и ему было радостно оттого, что впереди лето, жара и арбузы.
– В жизни люблю только такие минутные удовольствия! – произнес женский голос.
«Разменивать жизнь на минутные удовольствия тоже глупо. Мелочь она и есть мелочь. Хотя для женщины – это самое то. Для мужика – вопрос».
«Как хорошо, – думал он, – смотришь на все спокойно: на еду, на выпивку, на девушек. Знаешь, что все это не твое... Даже твою глупость уже повторяют другие. Как хорошо, что я тут один с Машей. Мне ведь никто не нужен больше. Перед Катей как-то неудобно, словно ее должник. Странно, пятьдесят лет ничего не был должен, и вдруг должен! Хорошо, что я тут наконец-то один. Да и ей, наверное, лучше одной. Пятьдесят лет... пятьдесят лет, как я не был на могиле родителей...»
Его охватывало порой пронзительное чувство жалости по своей уходящей жизни. Причем Дрейк испытывал его не тогда, когда думал о себе, а когда думал о своих близких, ушедших из жизни давным-давно.
На другой стороне канала, возле строительных плит, огораживающих стену «Книжного мира», возбужденно спорили женщина с девочкой и парень. Женщина верещала на одной ноте, парень отрывисто и зло бухал, а девочка односложно вскрикивала.
Дрейк почувствовал смутное беспокойство. Парень вдруг ухватился за женскую сумку и стал вырывать ее. Женщина замолчала, вцепилась мертвой хваткой в сумку и стала плевать парню в лицо. Со стороны это было даже смешно. Девочка с криком вцепилась парню в руку. Парень резко отмахнулся от нее. Девочка отлетела в сторону. Женщина закричала. Парень продолжал ожесточенно рвать сумку у нее из рук. Рядом остановились несколько человек и с любопытством взирали на происходящее. Женщины возмущались, мужчины смотрели как-то «насквозь», словно и не видели того, что видели.
Дрейк от слабости не мог даже привстать со стула, но вдруг почувствовал необыкновенную ярость. И тут же свет и боль. Они шли на него сверху, вливались в грудь, вздымали грудь и перехватывали дыхание. Они прошли по его душе, отделив юное от дряхлого, несокрушимое от побежденного. Он видел как бы со стороны – как он вскочил со стульчика... взлетел по лесенке... промчался по мосту на другой берег канала... подскочил к безликому парню... схватил его за шиворот... вздернул кверху... отобрал сумочку... а самого, передернувшись от гадливости, бросил в канал, как самую последнюю гадость... Воды канала разошлись и поглотили подонка. И чистая вода взметнулась выше фонарей.
Женщина со слезами на глазах стала проверять содержимое сумочки и причитать:
– У меня же там все деньги! Все деньги!
Маша увидела в глазах деда слезы. Он полулежал на столе, положив голову на руки и смотрел в сторону «Книжного мира».
– Деда, что с тобой? Ты плачешь? Что с тобой, милый мой?
– Больно, Маша, больно смотреть...
Маша вызвала скорую, и та увезла деда в больницу. Врач сказал, что третьего раза старик не вынесет.
Через месяц Дрейк пришел в себя. До зимы он бродил по коврам внучкиной квартиры, по небольшому дворику, усыпанному листвой, сидел на мягком диване возле телевизора, на жесткой скамеечке под кленом, и когда выпал первый снег, а на телевидение вернулись депутаты, решил вернуться домой. Несмотря ни на какие уговоры, оставаться в Питере он больше не желал.
Запомни – в этом мире ты никому ничего не должен. В этом мире все равны. И если кто-то дал тебе что-то, это его руками дал тебе Господь. Не мучайся, если не можешь вернуть это или отплатить добром за добро. Если же с тебя свой долг возьмет силой тот, кто дал, с того спросит Господь. Спросит с него вдвойне, ибо то не его были даяния, они в равной степени принадлежали и тебе.
Кате на вокзале он сказал:
– Не поминай меня лихом! Если приедешь вдруг, заходи. У меня места много. Целая комната! Лично мэр выделил, как участнику войны. Недалеко от нашего старого дома. А еще диван с комплектом белья и холодильник с телевизором. Не жизнь, а малина!
– Прощай, Феденька! Ради Бога, прости меня, – попрощалась с ним Катя.
Она знала – навсегда.
Глава 50
Экс
На другой же день после приезда в Нежинск Дрейк позвонил Пинскому, но того не оказалось дома. Отвечала жена. Судя по голосу, это была полная, рыхлая, не очень приятная особа.
– А когда я могу увидеться с Ильей Владимировичем? – спросил Дрейк.
После некоторого молчания жена ответила:
– Боюсь, что никогда. Мы с ним больше не живем. Он уехал. Совсем.
Дрейк заволновался не на шутку и стал торопливо объяснять, что два года назад, около двух лет назад, передал Пинскому на временное хранение картину и зеркало, вот и расписка имеется...
– Приходите, – сказала жена, – поищем. Запишите адрес, – послышался зевок.
Зеркало стояло в «тещиной» комнате, оно было завалено какими-то узелками, коробками, а портрета Изабеллы не было.
– И что мне теперь делать? – спросил Дрейк.
– А я почем знаю? – зевнула, пожав полными плечами, жена.
– Он точно не вернется?
– Точно! – она надавила на старика грудью, выталкивая его в дверь. «Вот пристал! – было написано на ее лице. – Мне бы твои проблемы!»
Когда Дрейк уже загрузил в такси зеркало, выскочила супруга Пинского:
– А расписка?!
– Щас! – ответил Дрейк, протянув к ней руку. – Сперва «Изабеллу»! Поехали!
Каким-то образом Пинская узнала его адрес и пришла к нему за распиской. Но Дрейк расписку не вернул, а оформил в нотариальной конторе новую, о том, что получил обратно зеркало.
– А портрет, сударыня, пусть повисит пока на вашем супруге.
– Он не мой супруг!
– На Илье Владимировиче. Я на той неделе ему счетчик включил. Полагаю, он все-таки еще вернется в наш славный город. Вы уж, будьте добры, сообщите мне, если он сам не пожелает. Я ведь все равно узнаю.
Зима и весна пролетели незаметно. Дрейк редко выходил из дома. Сперва хотел устроиться куда-нибудь сторожем или еще кем, но хандра и недомогания не отпускали его, и несколько месяцев он провел за пасьянсом и телевизором. А когда началось лето, Дрейк стал каждый день прогуливаться по городу, ради «моциона». Чаще всего он ездил на троллейбусе к реке и там подолгу гулял по набережной или сидел за кружкой пива. По сравнению с прошлым, катеров было очень мало, а теплоходов и вообще не осталось, оттого было не по себе, будто у него украли не только портрет Изабеллы, а и всю его прошлую жизнь.
Как-то в воскресенье он решил побывать в картинной галерее. Посмотрю-ка «Дона Фернана», как он там? Тоже постарел, наверное. Галерея располагалась на двух этажах особняка дореволюционной постройки, недалеко от набережной, и Дрейк пешочком добрался до нее за полчаса. В скверике рядом с особняком Федор уютно расположился на скамейке, просмотрел газетку, покурил, поглядел на девочек, играющих в «классики», затем сунул свернутую газету в урну и зашел в галерею. Давненько же он не был тут. «Странно, – подумал он, разглядывая просторный, но темноватый холл, – что же я сюда не хожу? Нехорошо. Надо образовывать себя. Кто бы вытащил меня хоть разок еще и в консерваторию».
Дрейк прошелся по первому этажу, ничем особо не удивившему его. Вопреки правилу располагать от входа мумии и древние иконы, да потрескавшиеся от времени доски и полотна, в залах экспонировались две выставки современных городских художников, на одной из которых Федор едва удержался от зевка. Нарочито упрощенные фигуры и искусственно сведенная к двум-трем цветам палитра не делали живопись более богатой, а впечатление оставляли, как от посещения лечебницы. Были и реалистические полотна, и художнические химеры из кубиков и цветовых пятен, но это все было вторично, и Дрейк уже где-то когда-то видел не раз. «Меня, как гражданина великой страны, это не вдохновляет ни на что, даже на трудовой подвиг, – сказал он себе и пожалел, что больше сказать об этом некому. – Наверное, не я один не хожу по галереям».
Дрейк поднялся по широким гранитным ступеням лестницы с широкими же дубовыми перилами на второй этаж. Лестница ему чрезвычайно понравилась, и он некоторое время стоял на площадке, глядя в громадное окно на прыгающих по асфальту девчушек и поглаживая отполированное руками дерево.
В первом зале было шесть-семь женских портретов и парочка мужских. Сразу же бросилась в глаза интересная манера художников располагать женщин спиной к зрителю. Почти половину полотна занимала обнаженная спина, но при этом голова красавицы была неестественно и как-то судорожно повернута назад, как у гусыни, а в кротких глазах читалось удивление, что на ее спину так бесцеремонно уставились, и любопытство – а что же за сим последует? Между двумя такими спинами Федор и увидел Изабеллу. Он с минуту оцепенело глядел ей в глаза, резко развернулся и почти сбежал по гранитным ступеням вниз, удивившись собственной прыти. Тут же, на другой стене, отметил его взгляд, располагался «Дон Фернан». «Наконец-то они рядом», – мелькнула у него безумная мысль.
– Вы напишете о новых вы...? – крикнул ему вслед женский голос, но тут же и стих, задавленный тяжелой входной дверью.
Дрейк сел на скамью, вытащил из урны газету, уставился в нее, снова свернул и засунул в урну, закурил. Девчата расчертили мелками весь асфальт и неутомимо прыгали и прыгали по расчерченным квадратикам. «Вот что надо рисовать, – подумал Федор, любуясь угловатыми созданиями. – Асфальт и девчушек. Как же мне вызволить тебя оттуда?» Первым импульсом было идти к Пинской и выяснить, по какому праву его картина оказалась в галерее. «Бесполезно, – решил он, – будут одни зевки и плечи. К ней ходить без пользы. Жаль, Пинского нет. Вот же сволочь, наверняка загнал за приличную сумму. Ну что ж, нужен экс, адмирал. Без экса добра не вернуть добром».
Легко сказать: экс. Времена Камо давно минули, «Камо грядеши» тем более. С наганом не налетишь, на коне не ускачешь. Сейчас, наверное, на каждой картине сигнализация, а в каждом зале лазеры и глаза секьюрити.
Дрейк потерял покой и сон. Мысленно он перебрал десятки способов изъятия картины, от трогательно наивных (он остается на ночь за портьерой и потом уносит портрет) до голливудски масштабных. И тут вспомнил о Сене из ЖЭУ. Он его недолюбливал, и теперь, после Киева, знал, за что. За то, наверное, за что его так любил Рыбкин. Этот подскажет, решил Дрейк, и это было главное, что ему нужно было от Сени.
– А за сколько? – деловито осведомился Сеня, как только «просек проблему».
– Что за сколько? – не понял Федор.
– Сколько отвалишь за нее, за картину свою?
– Все, что есть, все отдам.
– «Все»! Много у тебя всего! – хмыкнул Сеня. – У тебя вот комната.
– Ну?
– Вот и давай бартер. Портрет на комнату. Сколько метров, семнадцать? Возле ЦУМа? Очень выгодная сделка! – Сеня потер руки.
– Сбрендил? Как я буду без комнаты?
– Не знаю, Федор Иваныч, это уж ты сам выбирай: комната тебе нужна или портрет. Портрет-то старинный – я знаю. Сейчас цена на них о-го-го как выросла! И не прибедняйся, у тебя дача на тридцать восьмом, из бруса, печь затопил и хоть зиму живи.
– Неужели это возможно? – спросил Дрейк.
– Это уже май проблемз. Пинский где живет?
– Проспект Революции, семь, квартира шесть. Вот телефон.
– Все, Иваныч, процесс пошел.
– Картина чтоб в раме была.
– Хоть с бантиком.
Глава 51
Зубы болят – сердцу легче
К осени у него разболелись зубы. Он уже не знал, куда себя деть. Сходил в библиотеку и взял «Дневники» Толстого. В течение жизни, превратившейся из одной иллюзорности в другую, он частенько думал о том, что неплохо было бы почитать их на сон грядущий. Но все было как-то недосуг, все забирала суета дня. Настал, видно, и вечер, раз потянулась к нему рука. Он нагрел соль, ссыпал ее в мешочек, приложил к щеке и лег на диван. Для пробы раскрыл наугад.
«Нездоровится, лихорадка и зубы». Чуть далее: «Несмотря на бессонницу и зубную боль...» Перевернул страницу: «Зубы болят и лихорадка».
Дрейк закрыл том.
«У Толстого, как видно, были те же проблемы, – подумал он. – Интересно, а отчего у графа была бессонница? Бессонница – такое же социальное явление, как и безработица. И развиваются они по одним законам, и симптомы у них одни, и последствия. И как то, так и это, в принципе, неизлечимо».
Ночь Дрейк промаялся с зубами и в пять утра пошел в клинику занимать очередь. К его удивлению, он оказался не первым. На ступеньках, спасаясь от утреннего холода, уже подпрыгивали три бедолаги. Тут еще четверо, предупредили они.
– Когда откроют? – спросил он.
– Через два часа.
Через час прыгающими и застывшими гражданами были заполнены все ступени стоматологической поликлиники. Все шутили. Шутки были обычные: пронзительные, как зубная боль, и плоские, как ступени.
– Давай, давай, открывай! – зашумели все, когда в окошке появился заспанный охранник. Тот зевнул, поглядел на часы и ушел.
Ровно в половине восьмого людей запустили. Холл наполнился осенним холодом, оживлением и двумя сотнями больных зубов. У охранника по индукции заныли все зубы.
Все стали выстраиваться в две основные очереди: на лечение и на протезирование. Была еще третья, но никто не знал, куда. А еще что-то говорили про «плюсики». Каждая очередь, в свою очередь, состояла из двух категорий граждан: тех, кто лечился бесплатно, и тех, кто рассчитывался наличными.
– Вы страховой полис взяли? – спросила женщина, у которой Дрейк поинтересовался, возьмут ли с него, как пенсионера, деньги или нет. – Вы что же, никогда у врача не были?
– Никогда, – сказал Дрейк. – Правительство обещало пенсионерам все бесплатно. Вот этот? – он вытащил из паспорта свернутый полис.
– Да, он. У вас никогда зубы не болели?
– Болели, – сказал Дрейк. – Да мало ли что болит. Сердце болит, я же не иду его драть.
«Здоровье, как кот. Чем больше забот о нем, тем оно привередливее».
Без пяти восемь люди сбились к окошкам, разбивая друг друга по половому признаку:
– Мужчина с усами, вы за мной!
– Дама с пером, разрешите протиснуться!
– Мужик, куда прешь? Прешь куда? Стань тенью!
– Женщина в коже, вас здесь не стояло! Вы вон за тем дядечкой были.
– Пропустите многодетную беременную женщину, участницу Чернобыля, интернационалистку!
– Ты, участница Бородино, тебе не зубы, тебе голову лечить надо!
Впереди Дрейка явный изувер с шальными от боли глазами доверительно сообщил своей соседке, что он подравнял себе зубы сам. Напильником. «Вот!» – показал он. Дрейк забыл о зубной боли.
– Вы с плюсиком? – из кабинета выглянула сестра. – Проходите без очереди...
– Галь, да не он! Не видишь, что ли? – послышалось из кабинета.
«Это хорошо, что я – не он, – подумал Дрейк. – А то, глядишь, без очереди в расход пустят».
Когда стоматолог занималась его зубами, Дрейк, чтобы отвлечься от дергающей и тупой боли, стал считать ворон на скате крыши напротив. Насчитал семь штук. Восьмая была не ворона. Когда с зубами было покончено, и врач вынесла вердикт: «Н-да-а!..», Дрейк с полным ртом слюны сказал:
– Воронам хорошо!
– Что?
– Воронам, говорю, хорошо! – Дрейк выплюнул кровь. – У них зубов нет.
– Вам не о воронах, вам о своих зубах надо подумать! Вы когда в последний раз были у зубного?
– В последний? Сегодня.
– Оно и видно, – сказала врач. – Чего же мне делать с вами?
– А ничего, – ответил Дрейк. – Я же без вас обходился до сих пор. И дальше обойдусь.
– Это мы всегда успеем! А вас, голубчик, мы лечить будем. Как участника войны. Вот вам талончик ко мне, это к хирургу, а это к гигиенисту. Но прежде сделаете снимок. На третьем этаже. Там живая очередь.
Живая еще – это хорошо. Дрейку стало жаль ее.
– Следующий! – бесстрастно пригласили очередного бедолагу.
Мимо Дрейка с тоской в глазах метнулась беременная участница Бородино. Как историческая тень.
Глава 52
Зачем так много требуется слов?
– Что известно о России? – спросил дед, указывая на ведущую телепрограммы, терзавшую банальными вопросами видного академика. – Вот эта соглашается, что высокая духовность. Но главнее, говорит она, что воруют и дороги плохие. Эту новость еще в прошлом веке выкинули. Плохие дороги, как мне кажется, метафора вообще плохой дороги, которой идет Россия.
– Я не согласна, – возразила Маша. – Если у России высокая духовность, она не может идти плохой дорогой.
– Не может, но идет. Как раз в этом и проявляется ее высокая духовность. То, что она еще идет.
– Ты себя плохо чувствуешь? – Маша положила руку ему на лоб.
– Как тебе сказать?.. У нас – чем хуже, тем лучше.
– Деда! Выкинь дурные мысли!
– Ты права, Машенька. Но чтобы отвлечься от дурных мыслей, надо сменить их на добрые. Сейчас поищу их. Где-то они у меня были...
В дверь кто-то постучал. Или в окошко? Тук-тук-тук! Маша открыла дверь – никого. Выключила свет, выглянула в окошко. Тоже никого.
– Ты чего? – спросил дед.
– Постучал кто-то.
– Да, я слышал. Может, соседи? Есть кто?
– Нет никого.
По поверьям, вспомнила Маша, к больным накануне смерти является смерть. Тихо-тихо подойдет к двери, если не сказать – подкрадется, постучит легонько тук-тук-тук, а дверь откроешь – нет никого! У Маши мороз пробежал по коже. Неужели это она?
Маша еще раз открыла дверь, вышла на площадку. Ей вдруг стало страшно тревожно, и она никак не могла совладать с волнением. Несколько раз сделал глубокий вдох и шумный выдох. Хорошо все-таки, что она вырвалась к деду на пару дней! С его болезнями.
– Кто там?
– Кошка.
Я-то и не увижу никого, пришло ей в голову. Это дед сам должен выйти и взглянуть, кто там стучит. Да что же это такое!
– Деда, я выпью! – она налила себе коньяку и выпила. Немного успокоилась.
Может, кто-то уже стоит у его изголовья и шепчет что-то на ухо? Маша подошла к деду, обошла его вокруг. Ничего не почувствовала. Дед удивленно посмотрел на нее.
– Ты чего?
– Вспоминаю, как в детстве кружилась возле тебя.
«А то еще птица в дом залетит, чаще всего в облике сороки», – вдруг отчетливо услышала Маша голос бабы Лиды. Бабка много чего рассказывала ей о сороках и воронах. Уверяла, что они забирают души людей. Маша поглядела в окно. Ей показалось, что за ним промелькнула какая-то большая птица. На сороку похожа. Может, все-таки голубь?
Она вдруг вспомнила свой последний разговор с Екатериной Александровной.
«Его всю жизнь обманывают, – с горечью призналась она тете Кате, с горечью и сожалением. – А он всю жизнь говорит: не может быть!»
«А мне кажется, он даже рад этому, – возразила Екатерина Александровна. – Он провоцирует всех на обман, и от него уходит в себя. И чем сильнее обманывают его... или он сам себя... тем глубже уходит. Он не борется, как Дон Кихот с ветряными мельницами, он создает эти «мельницы»: каравеллы всякие, Монтеня, Изабеллу. Но он не страус, не еж, не улитка, нет, он какой-то неведомый мне зверь».
«Все мы такие», – вздохнула Маша, страшно удивив старую актрису.
– Слышь, Маш, – позвал ее Дрейк, – а у меня скоро будет портрет Изабеллы. Рано или поздно будет.
Дрейк закрыл глаза и попытался зримо представить будущее. Будущее представлялось проявляемой фотографией. Будет портрет, не станет комнаты. Зато будет портрет, и есть еще дача. Он вспомнил свою дачу. Очень ясно вспомнил дачные звуки: громкие, четкие звуки Лидиных шагов, захлебывающийся, торжественный звук язычка в рукомойнике, изящный цокот коготков собаки и совсем женские ее вздохи, звуки кастрюлек, мух, шелеста газет и пакетиков, кипящей кастрюли, а еще непонятные шорохи, потрескивания, пощелкивания, посвистывания... Все невидимо – искорки паутинок, звенящие траектории мух, произнесенные слова, хрустальные молоточки кузнечиков, легкие, с ленцой мысли – все невидимо, но все есть. Видимо, счастье тогда, когда оно невидимо.
Он вспомнил ворону, вылетевшую из вагончика, Лиду, всю жизнь напряженно всматривающуюся в него, Катю уходящую зимним двором в холодное навсегда... У женщин три дара: дар любви, дар семьи и дар несчастий, но мне почему-то больше перепало последнего. Сам виноват.
Потом перед его глазами всплыла картинка: Питер, набережная, за столиком он и Катя... Ясный, тихий и теплый вечер. В небе появились первые звездочки. Тут же другая картинка: они у раскрытого окна, выходящего во двор. Очень тепло, все окна в доме распахнуты, из них несутся голоса, музыка, льется свет. Удивительно спокойно и тревожно одновременно. Спокойно, что уже все позади, а тревожно, что с этим надо будет скоро прощаться.
– За окном, как тогда, огоньки, – сказал он.
– Милый друг, мы с тобой старики, – отозвалась Катя.
В тот вечер выпал первый снег.
Глава 53
Ступеньки вниз, ведущие вверх
В ту зиму снегу намело немало, и город распался на бело-черные плоскости. Казалось, все было двухцветным: и тишина, и мысли, и сама жизнь. Но нет, были и другие цвета. Над белым с красноватыми прожилками берез снегом висела белая с голубыми прожилками кровеносных сосудов луна. Луна казалась ближе дальних деревьев, до нее можно было дотянуться рукой.
Дрейк получил пенсию, взял к ужину чекушку. Ужин, как всегда, состоял из покупных пельменей. Лег на диван, раскрыл «Дневники» Толстого и уснул. Несколько предыдущих бессонных ночей, заполненных зубной болью, изрядно вымотали его. Засыпая, думал про зубы и лихорадку Толстого. Зачем писать об этом? Написал бы про спокойный сон и уснул спокойно. Нет, надо было потравить себя и все человечество. Дневники печатать нельзя! Он решил не заводить дневники в семьдесят восемь лет. Поздновато как-то...
В эту зиму Дрейку часто снились сны про зубы.
Проснулся он ранним воскресным утром. Фелицата во сне понуждала его проснуться и зажить реальной жизнью. Проснувшись, он никак не мог понять, что же ему делать для этого. С самим собой лучше всего разбираться ранним утром, когда никого вокруг больше нет. И то не разберешься.
Дрейк походил, не зажигая свет, по комнате, поглядел в окно. На улице было еще темно, но в то же время от снега светло, и потому было немного тревожно. Дрейк припомнил ощущения детства, когда он ранним зимним утром отодвигал беленькую занавеску на маленьком окошке, дыханием и пальцем отогревал дырочку в замерзшем окне и глядел в нее на синюю улицу. Окно было низкое, и за ночь иногда снегу наметало столько, что он полностью скрывал дом Вороновых... Сейчас ни того дома нет, ни другого.
Зажег свет. Взглянул на карту, занимавшую полстены. В церковь, что ли, сходить?
Он правильно полагал, что сны его корнями уходят в совесть. В конце концов, разве не совесть ждет нас в конце нашего света? И разве муки совести слабее мук преисподней? Сколько зубов он вышиб за годы войны! Вот теперь они и ноют. Фантомные ощущения. А муки совести – фантомные чувства. Тогда, после известий о смерти родных, Федор иногда боялся самого себя: столько в нем было злобы ко всему миру, который вывернулся наизнанку войной. Он будто и сам вывернулся наизнанку. Когда он на первых порах взлетал из травы, из кустов, из ямы или из ручья, стремительный, безжалостный, когда он вкладывал в удар всю силу, «язык» валился замертво и был уже бесполезен.
– Федя, угомонись, ты что-то совсем озверел, – сдерживали его ребята.
Он пробовал «угомониться», но для этого приходилось взлетать и бить врага даже не в полсилы, а в четверть силы, в одну шестнадцатую злости. Он тогда впервые задумался, откуда у людей вдруг берется сразу столько сил на злость? Где они их берут – в самих себе или друг в друге?
В тот день Дрейк сходил в церковь. Думал покаяться, но каяться не стал, поскольку в буйстве света, золота и молитв не разобрал, как же это незаметнее сделать. За закрытыми дверями. А вокруг него горели надеждой и раскаянием глаза грешников и страдальцев. Поставил свечки за всех убиенных и изуродованных в войну, своих и чужих, подумал о том, что они теперь все уже Его, помолился, как мог, про себя, перекрестился в душе своей, поплакал невидимыми миру слезами и поворотил домой. Людей было очень много. Досадно много. К Богу надо приходить в одиночестве. Что они собираются все? Разве у них у каждого нет своего дома?
Когда он шел церковным двором, то увидел священника, беседующего со старушками, совсем еще молодого. Удивительно было, с каким вниманием старушки слушали его и как светились счастьем их глаза.
– Во дни благополучия пользуйтесь благом, – говорил священник, – а во дни несчастия размышляйте.
Дрейк вспомнил вдруг камеру с заключенными, свои рассказы о пиратах. Он тогда пробовал размышлять, просто не всегда получалось. Эта жалкая попытка самооправдания, как ни странно, настроила его на иронический лад и излечила от мрачных мыслей.
Сны стали сниться реже, но вовсе не оставили его. А может, ему казалось, что это были сны, может, это были воспоминания? Воспоминания, что ни говори, так похожи на сны. И все это так напоминает фантомные мысли.
И как-то раз, после того, как он промаялся до пяти часов утра и не смог уснуть, он взял саперную лопатку, оделся потеплее и еще затемно пошел на спуск в лог. Там между гаражами была короткая дорога через лог из Центрального района города в Зыряновский, и очень много людей ходило ею, так как она экономила им полчаса времени. Там ходили студенты, врачи и пациенты горбольницы, мамаши с детьми, пенсионеры. Все ходили и все падали. Спуск был крутой и постоянно обледенелый. Никто, разумеется, его никогда не чистил. В лучшем случае кто-нибудь сыпанет из гаражей песок или мусор, и вся недолга.
Дрейк упал и едва не скатился вниз, и ему стало смешно на самого себя. Поделом, старый пень! Встал, покряхтел и стал готовить первую ступеньку. На нее ушло минут пять от силы. Это хорошо, обрадовался Дрейк, дело спорится. Вторая и третья ступеньки также пошли довольно легко: они были широкие, неглубокие, и приходилось резать лопаткой плотный снег. Но уже с четвертой ступеньки на ее дне появился лед, и его пришлось долбить довольно долго. После четвертой ступеньки Дрейк с трудом разогнулся и решил сменить саперную лопатку на штыковую. С его спиной внаклонку много не наработаешь. Да еще если сплошной лед пошел. Он тяжело дышал и был весь мокрый от пота. Не простыть бы, подумал он.
Дома Дрейк попил чаю и сморился сном прямо на табуретке. Потом проснулся, взглянул на себя в зеркало и не понравился себе – не брит уже несколько дней. Он тут же побрился и с удовольствием похлопал по гладким щекам ладонями. Когда он был еще совсем юн и только-только начинал бриться в парикмахерских, его спрашивали: вас освежить? Интересно, сейчас спросят так, если я пойду в парикмахерскую? Вряд ли...
С этого дня у Дрейка появился некий смысл в жизни. На следующее утро он взял штыковую лопату (весь вечер он точил ее напильником и камнем) и пошел на спуск в лог. Ночью снега не было, и четыре ступеньки были как новые. Видно было, что на них уже наступила не одна нога. Дрейк стал долбить ступеньки. На пятую и шестую у него ушло около получаса, после чего он минут десять приходил в себя, куря и кашляя. Болела спина. И сил никаких не осталось. Что ж это ты привязалась ко мне, проклятая старость! Я не звал тебя!
– Врешь, не возьмешь! Я не твой! – яростно сказал Дрейк.
– Я твоя, – ласково шепнула старость.
Лопата затупилась. «Зачем же я столько точил ее? – подумал он. – Затем! И еще наточу!»
Для седьмой ступеньки он рационализировал рабочее место. Притащил ящичек, положил его на шестую ступеньку, сел на него и сидя стал ковырять и долбить лед. Таким способом было работать в два раза дольше, не хватало удара и азарта, рожденного болью в спине, но так можно было дольше продержаться на дистанции. Когда я хотел пить, я сосал лед. Когда я хотел есть, я грыз лед. Когда я хотел спать, я тер льдом лицо. На пятнадцатой ступеньке Дрейк понял, что надо уходить, иначе у него не останется сил ни на то, чтобы разогнуться, ни на то, чтобы дойти домой. Ноги тряслись, и слабовато было с дыханием. Это хорошо. Благодарю тебя, Господи, что надоумил меня на это, неожиданно подумал он.
– Стар! Стар! – проорала над головой ворона.
– Да иди ты! – отмахнулся Дрейк. – И без тебя знаю.
Назавтра он докончил спуск. Последние четыре ступени были тоже мелкие и широкие, но, правда, ледяные. Получилось тридцать две ступени.
Дома он сварил пельмени, но пить не стал, поглядел на водку и отставил на завтра. Он сел перед телевизором, убавил до минимума звук и стал убеждать диктора в пользе физического труда. Корреспондент щедрого телосложения, с круглым лицом и круглыми глазками шевелил румяными губами на фоне Эйфелевой башни, а Дрейк ему на вилке протягивал очередной пельмень – бери, мол, угощаю. Корреспондент на пельмени не реагировал, так как объяснял европейскую политику, покрывшую его лицо сытым несмываемым восторгом. Дрейк вздохнул, налил сто грамм и сказал корреспонденту:
– Ладно, черт с тобой! За консенсус! Привет де Голлю! Или кто там сейчас у них, тебе лучше знать.
Под утро он физически явно ощутил реальность того небесного царства, где покоятся светлые души близких людей. Самые близкие уходят далеко-далеко, дальше всех. Как там уютно и хорошо, подумал он, тепло и никуда больше не хочется идти. Он встал, умылся, стал скоблить себя бритвой и удивился, какой он стал старый, как выцвели у него глаза и без того белые волосы, какие тонкие стали пальцы (как они дрожат!), губы, как щелка, какой пергаментный отсвет пал на его бледное и сухое, но как бы и влажное, лицо. Он первый раз за последние годы обратил внимание на то, что ожоги и рубцы с войны стали почти незаметны. Перебрались, наверное, в грудь да в голову. Ему вдруг стало нестерпимо жаль самого себя, будто он на мгновение превратился в другого близкого самому себе человека.
Чем меньше оставалось ему жить, тем чаще он стал задумываться о быстротечности бытия. В самой непрерывности, быстротечности бытия, думал он, и заключена главная каверза бытия, направленная на то, чтобы не заметить ее вообще. Скользнуть вместе с ней из небытия в небытие. Бытие похоже на просвет в бесконечности. Мы самим своим существованием разрываем бесконечность, которой принадлежим. И тогда самый естественный итог бытия – забвение, поскольку тот краткий разрыв затягивается сам собой с нашим уходом.
В марте Дрейк каждый день ходил на спуск и готовил его «к эксплуатации». Его уже знало полгорода, и все здоровались с ним и желали здоровья. Два парня регулярно угощали хорошими сигаретами, а он и не отказывался. Не просил, сами давали – от чистого сердца!
– Спасибо тебе, дед, – сказал один из них, тогда еще, в первый раз. – Ты тут классно подготовил место для спуска! Путем.
– Путем, путем, – кивнул Дрейк. – У меня все путем.