Текст книги "Солнце слепых"
Автор книги: Виорэль Ломов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
Конечно, хорошо пишется, когда никто не мешает, не снует перед глазами, не задает дурацких вопросов, не храпит, не просит, как кукушонок, еды, не лезет с приставаниями. Просто хорошо, когда можно походить в неглиже, и поесть, когда и что вздумается, и лечь спать и проснуться, где угодно и как угодно. Вообще, свобода – выдумка мужчин, которой по-настоящему могут пользоваться только умные женщины. Вот только пользоваться ею что-то не всегда хочется!
В прошлом было столько радости и света, подумала вдруг она. И от этой мысли ей стало до того не по себе, что белый свет весь покрылся словно бы мелкими мошками, от которых не было никакого спасения. Когда же было это прошлое? В детстве? И только? А потом? Потом было много чего, но не хотелось вспоминать. Так что же, вспомнить нечего? Не может быть! От такой яркой, ослепительной жизни вообще все может вокруг померкнуть. Но почему же, оглядываясь на собственную жизнь, после детства весь путь теряется в полумраке, мраке или густом тумане? Что это я рассиропилась? Отставить! Выше нос, сударыня!
Анна Семеновна представила пикник, лодку, капитана за веслами... лодка от уверенных гребков летит по зеленой воде... коряга опрокидывает их... капитан спасает ее... выносит на руках на берег... искусственное дыхание... она приходит в чувства... чувства перехлестывают их обоих... сцена признания... тихая вода реки, буря чувств... замечательно! А на следующий день подаем заявления в ЗАГС... Начнем все, все-все-все с чистого листа! Все чистое надо обязательно начинать с чистого листа.
«Tabula rasa» [12] Анна Семеновна решила начать с привлечения капитана лектором в общество «Знание». Когда она сказала Дрейку о том, что общество «Знание» запланировало ему, начиная с октября, цикл лекций, капитан воспринял это без энтузиазма.
– Цикл лекций – о чем?
– Тема очень интересная: «Положение угнетенных народов Латинской Америки в период первоначального накопления капитала».
– Никогда не интересовался положением угнетенных народов. Оно у них тоже бывает интересным?
– Пять рублей час.
– Да? – аргумент был убедительный. – Стиральная машина, однако, нужна. Старой каюк. Часов сорок придется рассказывать.
– Капитан, вы любите кого-нибудь? – наконец решилась спросить Анна Семеновна. – Я имею в виду – женщину, даму.
– Люблю? Бог с вами, сударыня. О чем вы?
Анна Семеновна глядела на капитана, как Джульетта Мазина, взгляд которой она сохранила на всю свою жизнь. Не только в душе, но и в ответственные минуты на лице. Капитан этим взглядом был сражен. Она удовлетворилась достигнутым и быстро сменила тему. «Они все такие бестолочи! – вздохнула про себя Анна Семеновна. – Их всему надо обучать. Даже тому, что должен делать мужчина, когда он остается наедине с женщиной. Неужели это так трудно запомнить с первого раза? Или они сразу всё начинали со второго?»
Нет, у него такой пронзительный взгляд из-под насупленных бровей, и сколько в его глазах иронии, ума! А какая у него пластическая походка, он грациозен, как леопард! «Черт возьми! – взволнованно подумала Анна Семеновна. – Какие образы посещают меня! Это неспроста». Сравнение Дрейка с диким зверем вторично натолкнуло ее на мысль, что с ним неплохо было бы выехать на дикую природу. Ведь как тогда было хорошо в круизе! И хорошо, что она уже тогда заложила фундамент их отношений. Трудностей с выбором места не будет – можно ехать в любую сторону света, места у нас все дикие. Она тут же позвонила Дрейку и пригласила его отметить завершение работы над очередной монографией.
– У вас дома или в кабаке? – спросил капитан.
– Я хочу отметить это на природе. Будет кафедра и вы. У вас есть лодка?
– Моторка.
– Прекрасно. Провизия за кафедрой. В четверг устроит?
– Хоть в среду.
Выехали в четверг с утра. Когда отошли от города и моторка пошла против течения вдоль противоположного берега, Дрейку вдруг стало невмоготу. Он необычайно ясно вспомнил тот день, когда два года назад они всей семьей ехали на остров. И день был до того ясный, что ясней и не бывает. Сын греб, и каждый гребок был тогда, как гребок к несчастью. Когда возвращались, эта тревога притупилась и лишь резанула перед сном, когда он увидел на глазах Лиды слезы. С тех пор эта тревога поселилась в нем и временами давала знать себя, и тогда ему перехватывало грудь. Он подмигнул внучке, та махнула ему головой и продолжала о чем-то увлеченно разговаривать с Анной Семеновной – они сидели напротив, рядышком, как две сударушки-болтушки.
– У вас давно эта лодка? – крикнула Анна Семеновна.
– Нет, – крикнул капитан. – Второй год. До этого весельная была, украли. А у этой трое хозяев – на паях.
Мимо упруго неслась вода, та самая живая вода, которую ищут в сказках и не находят в жизни. Вода не меняется со временем – и это залог вечной молодости души. И ничто не засорит ее, так как засорить ее невозможно. Вода всегда остается водой, источником жизни.
Лодка подошла к берегу, и Дрейк понял, что против желания подогнал ее к тому самому месту, где они были тогда, в последний раз все вместе.
– Ах, какое чудное место! Какая прелесть! – запричитали все, сразу же стали ставить палатку и отправились за хворостом и палками для костра.
– А мы тут были уже, – услышал Дрейк голос внучки.
– С дедушкой? – спросила Анна Семеновна.
– Тогда было так хорошо!
– Сейчас будет еще лучше, пошли притащим вон ту ветку.
После того, как пропустили по три стопочки, Дрейк, раздираемый тревогой, стал рассказывать одну из своих историй.
– Точно к такому же острову мы пристали в 1582 году. Я оставил часть команды – ровно столько, сколько надо было, чтобы отремонтировать и починить снасти и паруса, а сам с остальными направился вглубь острова...
Ничего нового Дрейк не стал придумывать, рассказал одну из своих многочисленных историй. И впервые поймал себя на том, что устал. Устал настолько, что мысль его уже не играла, а воображение не звало за собой. Он «вспоминал» – это было уже сродни графомании. Тем не менее, собравшиеся были очарованы рассказом и, подогретые выпивкой, требовали продолжения и подробностей. У капитана их было много.
Анна Семеновна загодя предупредила коллег о некоторой странности капитана, но все восприняли его рассказ, как естественную метафору. Авторское право, в конце концов.
– Вы, Федор Иванович, наверняка пишете морские рассказы, под каким псевдонимом?
– Станюкович, – ответил капитан.
И только доцент Блинова пару раз воскликнула с деланным ужасом:
– Но это же злодейство! Грабежи, убийство, насилие! Как можно?
– Как можно, Ксения Львовна, так и нужно, – афористично парировал капитан. Анна Семеновна вскрикнула от восторга, как чайка, и все рассмеялись. – Не вы, так вас.
– Но согласитесь, тогда было очень рискованно путешествовать? Можно было легко потерять все свои деньги.
– Не только, – заметил Дрейк. – Можно было потерять еще и жизнь, и честь. Если она была.
– Здоровье! Здоровье можно было потерять. Я читал, я читал, какие там были антисанитарные условия и никакой гигиены! – с ужасом произнес супруг Блиновой, известный архитектор.
– Кипяченой воды не было, зеленки тоже, – усмехнулся Дрейк. – Вам не приходилось, есть потаж?
– Потаж? Потаж... Это от слова эпатаж?
– Скорее, эпатаж от него. Объедки за неделю, кости, огрызки, ошметки бухали в общий котел и варили. Это и называлось потаж.
Анна Семеновна поморщилась. Она очень хорошо помнила лагерные трапезы. Остальные с восхищением глядели на Дрейка. Неискушенных людей восхищают неизведанные ими гадости.
– Потом матросы садились вокруг котла и вылавливали, кто что подцепит. Кто кусок мяса, кто рыбий хвост, а кто и крысу или дважды обглоданную кость.
– И вы тоже питались так?
– Питался, – усмехнулся капитан. – Жрать все одинаково хотят. После такой диеты обязательно кто-нибудь отбрасывал, пардон, копыта и сходил с корабля досрочно, да не по трапу, а прямиком через релинги. Надо сказать, рыбам доставался не самый лакомый кусок.
После рассказов Дрейка все помолчали несколько минут и потихоньку запели песни Визбора, Высоцкого, Кима – кто какие знал. И каждый пел и невольно думал о своем будущем, о котором человек продолжает думать даже тогда, когда оно оказывается позади. Маша сморилась, и ее уложили спать. Было светло – луна казалась близкой, как близкая родственница, и оттого не такой поэтической. Хотелось бы, чтобы все было как-то повыше от земли.
Анна Семеновна заметила, как капитан встал, потянулся и побрел в темноту. Его не было несколько минут. Она тоже встала и пошла в ту же сторону.
– Капитан, вы где? – громким шепотом произнесла она.
Из кустов появилась тень.
– О, простите, капитан. Я, кажется, потревожила вас в неподходящий момент...
– Момент истины, – произнесла тень голосом Дрейка.
Анна Семеновна расхохоталась:
– Капитан, я расскажу! – Анна Семеновна пошла к костру сообщить об очередном словце капитана. От смеха взлетели искры в костре.
Дрейк подошел к костру. Сел поближе к огню. «Как это правильно: языки пламени», – подумал он. Он ощущал эти языки на лице, горячие и живые. Они же лизали и его сердце.
– Капитан, – услышал он шепот. Анна Семеновна наклонилась к нему. – Я имею вам что сообщить.
Дрейк кивнул головой – говорите, мол, я слушаю.
– Не здесь. Потом.
Вечер уже, можно сказать, заканчивался, а никаких опасностей не разыгралось и, судя по всему, не предвиделось. Анна Семеновна решила просто поговорить с капитаном начисто и откровенно, как взрослый человек с взрослым человеком. Им обоим надо было как-то определиться. Нельзя же встречаться столько времени просто так. Времени-то, в конце концов, осталось совсем немного – во всяком случае «земного времени»! «Потом» – это ладно, это будем потом. А «сейчас» надо делать сейчас. Если ты не сделаешь его, оно сделает тебя.
– Пойдемте, капитан.
– Во мглу таинственных желаний, во мглу восторгов молодых?
– Блок?
– Экспромт.
– Держите меня, я упаду, – она взяла капитана под руку.
– Не надо удерживать женщин от падения. Это аморально.
– Как вы смотрите на то, чтобы с Машенькой... переехать ко мне? – пауза. – Капитан, я спросила?
– Капитан думает. Как смотрю? Переезд – это обновление...
– Вы правы.
– И большая морока.
– Вы заблуждаетесь, какая же в нем морока?
– Ну, как? Машина, вещи, этажи, а мой рояль?
– Рояль? Откуда у вас рояль? Вы шутите! Вы вечно шутите! – Анна Семеновна чувствовала судороги в горле. В глазах ее стояли слезы, сквозь них предутренний мир казался обновленным и каким-то двойным.
Есть ли более странный предмет, чем писать о любви пожилых людей? Но о любви салаг написана «Ромео и Джульетта», и тема исчерпала себя, так как в этом возрасте ничего другого нет. А вот писать о любви стариков, когда любовь насыщена такими испарениями жизни, что можно задохнуться, писать решится не каждый, хотя бы из чисто эстетических соображений, или боясь выказать себя совершеннейшим болваном. Не будем рисковать и мы.
Переехать, никто ни к кому не переехал, все откладывалось, откладывалось, и до осени Анна Семеновна часто наведывалась к Федору с Машей, а их приглашала несколько раз к себе. Все шло хорошо, но в октябре она заболела и на семьдесят втором году жизни не справилась с заурядным воспалением легких. Яростно жить, чтобы умереть – не в этом ли насмешка судьбы? Это вообще. А в частности, очень больно. Так больно, что вообще уже ни до чего нет дела. Пожилые встречаются не к любви, пожилые встречаются к разлуке.
Маша нарисовала бабу Аню, в малиновом кимоно, в бочке на верхушке мачты парусника «Salve, голубчик!», разрезающего воды Индийского океана. Над ней, словно только что взлетел с кимоно, несся черный дракон. В зубах его была зажата папироска «Беломор».
Глава 36
В станице
Если и привыкаешь к чему-то в жизни, так это к потерям. Но каково же было удивление Дрейка, когда он узнал, что Анна Семеновна завещала свою квартиру не сестре, проживающей в коммуналке, и не племяннику, мыкающемуся по углам необъятного Союза, а «партии». В завещании так и было написано: «Квартиру свою отдаю партии, делу которой я была верна всю свою жизнь».
– Она верна делу партии и после своей смерти, царствие ей небесное, – вздохнула на поминках сестра и тут же поправилась: – Да будет ей земля пухом.
«Нельзя от дел партии отойти прямо в царствие небесное, – подумал Дрейк. – Должен быть какой-то шлюз между ними. Да и там, в этом царствии, до земных «дел» никому нет никакого дела». То Царствие Небесное, о котором он столько знал в детстве и которое чувствовал, как песчаную косу или выгон, в старости превратилось, чуть ли не в зарубежную страну, откуда «челноки» везли тюки со шмотками. А песчаную косу и выгон на краю станицы он, кстати, вспомнил в прошлом году на волгоградском пляже, уже после всей этой истории с вороной. Он тогда в первый раз не взял с собой внучку, а пристроил ее к знакомым. Стояла невыносимая жара, как в год поджариваемых грешников.
Прогорклое сизое марево висело в воздухе с утра. Ни облачка, ни единого движения ветерка. Немилосердное солнце раскалило небо до голубого сияния. Нигде нельзя было спрятаться от его жгучих лучей. Тень под деревом или навесом не спасала. Вода теплая, как парное молоко, не освежала, а лишь расслабляла еще сильнее. В такую жару не хотелось даже пива, так как от него тут же покрывался испариной. Дрейк обливался потом в черных брюках и байковой рубашке. А в соломенной шляпе было, как в шапке-ушанке. Синоптики обещали с утра дождь, ураганный ветер и резкое похолодание, но все получилось наоборот. Что же это будет днем, думал Федор. Конец света? Если судить по тому, что света было уже столько, что невыносимо глядеть на воду, на песок и на листву, а еще только десять часов утра, это не конец света, а только самое его начало.
Хорошо, что с утра, по относительному холодку, он успел сделать самое необходимое: расставил урны, закрепил флажки, навесы, поправил стационарные лежаки. Сегодня вряд ли будет много народа, подумал Дрейк, отсижусь в кустах. Он нашел тенек, небольшой, аккурат для одного человека, и так, чтобы его через час-другой не вытеснило солнце, разделся до трусов, сгреб ладонями верхний легкий песочек и с наслаждением растянулся на влажном и прохладном песке, устремив взгляд сквозь прорехи в листве в синее небо. Здесь было тоже жарко, но терпимо. В полудреме ему показалось, что он забрел в кипящий ручей. Он выскочил из воды и проснулся. Пока он спал, ступни его ног оказались под солнцем. Ну и печет, пробормотал он про себя и сел. Лицо заливал пот, а голова была тяжелая и шумела. Зря уснул, подумал он. Буду теперь мучиться головой. И таблеток нет никаких. Пойти, разве что, охолонуться? Он выглянул из кустов. Народу на песке было немного. Все попрятались, кто в кусты, кто в воду. Да, вот так же было в боях на Донце, вспомнил он.
Они тогда ночью загнали с берега танк в яр, закидали его ветками верб и краснотала и весь следующий день вели редкий огонь по наступающим на левом фланге с другой стороны реки фрицам. Станица занимала выгодное положение на высоком берегу, так что оборона могла быть какое-то время эффективной. Во дворах подальше от реки поставили «сорокапятки», поближе – пару оставшихся минометов, а четыре уцелевших танка перебросили на край станицы – три на левый фланг, где был пологий берег, а Дерейкинский на правый. Боекомплекта остался половинный запас, и дай бог продержаться хотя бы несколько часов. В десять часов утра немцы организовали переправу на левом фланге. Их мины и снаряды ложились далеко в стороне от танка Федора, а бризантные гранаты рвались над станицей. Странно, что не было налетов немецкой авиации. Немцы три раза предпринимали достаточно вялые попытки переправиться, но все атаки захлебнулись. Видно, основные их силы прошли стороной. Как бы в окружение не попасть.
Была страшная жара, за сорок, в танке нельзя было ни к чему прикоснуться, а ничего нельзя было выпускать из рук. Ближе к вечеру, когда стало ясно, что атак немцев больше не будет, экипаж вылез из танка, и тут же все уснули рядом с ним. Когда проснулись, на небо уже высыпали звезды. Они вывели танк из укрытия, отогнали его к штабу и отправились к реке. Пространство, которое казалось еще больше из-за того, что они спускались с бугра к мерцающей реке, было пронизано трескотней, словно насекомые затеяли ожесточенный ночной бой, в котором никогда не бывает потерь. Хэбэшка на танкистах от грязи, масла и пота стояла колом. Было противно, и все тело нестерпимо зудело и чесалось. Так в одежде они и забрели в Донец, а потом стали стаскивать с себя и чавкать в воде грубую ткань. Молчали. Побросав на берег «отстиранную» одежду, долго лежали в теплой, маслянистой на ощупь воде. Раскинув руки, глядели на усыпанное мелкими звездами черное небо и ни о чем не думали. Возле того берега раздавались голоса, немцы тоже охлаждались в воде, но Федора в тот миг охватило глубочайшее безразличие ко всему. Будто и нет войны, смерти, боли, а там в двухстах метрах врага, будто он только что выкарабкался из ада на волю и сделал первый ее глоток.
– Может, шарахнем по фрицам? – лениво спросил Костя-наводчик.
Дурень, подумал Федор, из чего ты шарахнешь?
– Шарахай! – хохотнул механик. – Залезь повыше и шарахни! Только не промажь!
Когда они вышли из воды, стали одолевать комары. Пришлось натянуть мокрое облегающее обмундирование и, чтобы скорее привыкнуть к нему, сделать несколько энергичных движений руками.
– Надо же, будто и не было пекла, – сказал, чихнув, наводчик.
Его никто не поддержал. Двухнедельное отступление и зной лишили всех последних слов.
– Чего молчите? Жрать-то будем? А то сосет.
Федор положил ему руку на плечо.
– Кость, хватит трепаться. Побереги силы.
– Для чего? Для чего мне их беречь? Завтра сдохнешь, куда твои силы возьмешь?!
– С собой и возьмешь, – сказал Дрейк, похлопав Костю по плечу.
Тот сбросил руку Федора.
– Ладно, айда в штаб. Может, остался какой харч, – сказал Дрейк. – Костя, успокойся. Это ж только начало войны. А ты уже хоронишь себя, а заодно и нас всех. Рано ты засобирался туда... Не спеши, успеем.
Часовой осветил их фонариком, молча пропустил. В доме было темно, но когда поднялись на крылечко, увидели, что сидят двое. В темноте тлел огонек папиросы.
– Дерейкин? – Федор узнал голос майора Храпова.
– Он самый.
– Голодные поди?
– Не без того.
– Там оставили для вас. А где Самойленко?
– Не видел.
– Чугунок на скамье, а на столе тарелка с хлебом. Дом-то свой нашел?
– Нету дома. Совсем нет.
От двух домов, Дерейкиных и Вороновых, осталась каменная кладка с завалинкой да колодец с обгоревшим журавлем. «Фелиция, ты должна видеть меня, я снова тут».
После ужина Федор провалился в неспокойный сон. Его бил озноб.
– Федя, Феденька, – услышал он и замер. – Это я, Фелиция. Посмотри сюда.
Федор глянул в темноту. Ничего не было видно!
– Где ты? – хрипло произнес он.
– Я тут, тут.
– Где?!
– Да тише ты, чего разорался? – толкал в бок Федора Костя. – Приснилось что?
– Приснилось, – проворчал Федор и снова закрыл глаза. И только он их закрыл, как вновь услышал ее голос. Он звал откуда-то из темноты, в которой, он был уверен, ее не было! Но он звал, звал, звал!
– Да тут я, тут! – не выдержал и заорал он.
– Сдурел? – Костя толкал командира в бок. – Чего орешь?
Федор встал и вышел на улицу. Ночь была в полном разгаре. Но утро уже угадывалось по тонюсенькой полоске на востоке. Туда и подрапаем, подумал он. И никто не остановит их. Кто же остановит нас, чтобы мы остановили их?
Он закурил и тут же услышал:
– Федя, Феденька!
Он выпрямился на завалинке, спиной ощущая остывший камень кладки, и стал всматриваться в темноту. Ему показалось, что слева от него темный силуэт. Женщина.
– Ты? – обратился к ней Федор.
– А ты как думаешь? – спросила женщина. Голос был Фелицаты.
– Ты откуда взялась? Как ты нашла меня?
– Я тебя не искала. Я ниоткуда не бралась. Ты сам нашел меня. Я все время была тут.
– А почему же ты не звала меня раньше?
– Я звала тебя, но ты не слышал. Ты был оглушен войной. Ты вечно чем-то оглушен.
– Да, от снарядов по башне глохнешь... И что, все время ты была тут? со мной?
– Все время. Оно, это все время, было в одном месте. Помнишь, я тебе говорила?
– Помню, я все помню.
– С кем это ты, Дерейкин? – послышался голос майора.
– Да так, сам с собой.
– Ты это того, не злоупотребляй, сам с собой!
– Не так понял, майор. Где я возьму это самое?
– Не знаю, не велика хитрость.
– А у тебя, случаем, нет?
– Ну, есть...
– Так доставай! Накипело.
– Ну, смотри, лейтенант, спать-то, когда будешь?
«На том свете», – хотел сказать Федор, но не сказал.
– Отосплюсь как-нибудь.
А через год он таки встретил ее в небольшом поселке, который только что оставили немцы. Еще догорали дома, еще не завяла вырванная с корнем трава. Еще не все убрали трупы, и даже раненые, кто передвигался сам, не все ушли в лазарет. Федор шагал к колодцу с ведром и вдруг столкнулся с женщиной, словно выросшей из-под земли. Он даже вздрогнул.
– Задумался, соколик? – услышал он знакомый голос, глянул и обомлел: перед ним была Фелицата!
Он бросил ведро и схватил ее за руки.
– Да отпусти ты! Не сбегу. Ну и лапищи у тебя.
Федор отпустил одну руку, а вторую никак не мог выпустить из своей руки.
– Да отпусти, отпусти, – засмеялась Фелиция. – Откуда ты такой прыткий? В первый раз видит, и сразу же цапает. Орел!
– Фелиция, – сказал Дерейкин. – Это же я, Федор.
– Фелиция? – женщина подняла брови. – Я Лариса. А вы, значит, Федор? Ну, что ж, пойдем, если хочешь. Побуду часок Фелицией. За водой идешь? Не бери тут, туда немцы селитру бросили. Пойдем ко мне, мой дом – вон он.
– Но ты так похожа на Фелицию.
– А ты на Лешеньку, моего мужа... Царствие ему небесное. Все мы на войне похожи на тех, кого уже нет.
– Фелиция есть! – воскликнул Дерейкин.
– Есть, есть, – погладила его по руке Лариса. – Конечно же, есть. Куда она денется, если есть? Если есть, значит, есть всегда. На всю жизнь.
– Да, на всю жизнь, – сказал Федор.
– Вот мой дом. Заходи. А воду, давай ведро, я сама наберу. Проходи, проходи. Располагайся там.
В избе было две комнаты и прихожая. Стол, скамья и три табуретки были вся мебель. В углу на полочке стояла икона Николая чудотворца. Перед ней надломанная восковая свечечка. Федор подошел к иконе, посмотрел в глаза чудотворцу, и ему показалось, что святой Николай тоже посмотрел ему в глаза. Федор сел на табуретку, вытянув ноги. Зашла хозяйка. Спросила что-то, но Федор не понял, так как оказался во власти ее голоса, который был точная копия голоса Фелицаты.
– Нет, никакая ты не Лариса. Ты Фелицата.
– Хорошо, Фелицата так Фелицата, – устало улыбнулась хозяйка. – Есть-то будешь? Голодный, поди? Щас супец поедим. Суп кандей. На свежей крапиве, с мукой, луком. А для сытости сальцом заправим, вот он, гляди, шмат какой, – Лариса достала из чугунка завернутый в кальку кусок сала. – Смотри, даже прожилочки есть. Вот, две, три... пять прожилок!
– Калька откуда? – удивился Федор.
– Оттель, еще с до войны, – сказала Лариса. – Из города в сороковом привезла цельный рулон, вон по сей день пользую. Калька для еды, что бинт для раны, одна дезинфекция.
– Погоди-ка, Лариса, схожу за шнапсом, – встал Федор. Встал и подумал: а ведь это я лишь бы уйти, где я шнапсу сейчас найду?
– Куда ты? Куда? – испугалась Лариса. – Сиди. Шнапс есть, такого отродясь не пробовал. Из слив сама гнала, сахарку бы сюда, да ничего, и так шибает крепко, небосвод двойным кажется, а звезд и вовсе не счесть.
– Что, голову не поднять?
– Если и поднимешь да считать начнешь, в два раза больше насчитаешь.
– Поглядим, – усмехнулся Федор.
– А чего глядеть? Знаешь, сколько людей считать пробовало?
Федора перестал волновать голос Ларисы, он уловил в нем другие нотки, которых не было у Фелицаты. Но внешность ее, с поправкой на семь минувших лет, говорила за то, что она Фелицата. Нет, не она, убеждал себя Федор. Раз она говорит, что это не она, значит, не она.
На следующий день после похорон Анны Семеновны, ровно в семь утра (он невольно обратил на это внимание, так как стало пикать радио), шквал ветра согнул деревья, взметнул пыль до неба и, переломав все и перемешав, что только можно было переломать и перемешать, унесся прочь. «Вот ведь странно, – думал Дрейк, – было тихое спокойное утро. Вдруг налетел вихрь, натворил столько всего – и снова тихо, как ничего и не было. Зачем был ветер? Откуда он пришел и куда унесся? Какая высшая цель преследовала его, или какую высшую цель преследовал он? Или у ветра, как и у человека, нет никакой цели, а если и есть, то она, очевидно, только в том, чтобы всю жизнь, не утихая ни на минуту, носиться по свету, переворачивая все вверх дном. Беда – противостоять этому ветру, горе – оседлать его, но и далеко не счастье – прятаться от него».
Днем он сходил на кладбище, притоптал вокруг могилки не притоптанную землю и, ощущая отсутствие Анны, как пустоту в груди, прикрепил к пирамидке временного памятника картонку со стихами, что сочинили они с Анной тогда на кухне.
Только листва,
Снесенная ветром,
Обретает покой.
Глава 36
Прыжок, и зубы полетели
На девять дней Дрейк помянул Анну, сел перед ее фотокарточкой и с вздохом сказал:
– Теперь тебе, что я, что он – все едино. Вот и послушай тогда о нем. Родился Дрейк 25 июля 1921 года. Ведь ты не знала, когда он родился? Жизнь без рождения и смерти, вроде как, и не жизнь. Дата рождения и дата смерти больше жизни, это я точно знаю. Как границы государства больше самого государства. Федором его назвали в честь деда. А родителей звали Иваном и Евгенией Дерейкиными. Двоюродная бабка Махора стала его крестной. По обычаю выпили на крестинах, разошлись и позабыли, как всякое благое дело.
Заговорил Федя поздно, в три года. Все уж думали, так немым и помрет. Как-то пришла родня на праздник, а мать, вместо того, чтобы собирать на стол, ну рассказывать про валенки на чердаке, про дожди и про плесень, которой покрылось все. Феде очень хотелось есть. С утра, чем только не пахло в доме! Ждал он, ждал, и не вытерпел. «Сколько можно трепаться?» – были первые его слова. А вторые, третьи и так далее уже никто специально не запомнил.
Федя учился с охотой, и наравне со взрослыми еще и работал с весны до осени. Так в трудовом порыве и прошла у Фединых родителей жизнь, а его детство с разгону уперлось в юность. После школы он поступил в институт. Не успел закончить его, не успел пожить, как началась война. В войну, после краткосрочных курсов, Дрейк ворвался на танке Т-34 и уже в июле героически горел под Бобруйском, но, к счастью, успел вывалиться из люка возле какой-то лужи, в которой и катался на спине, как собака, пока не потерял сознание. Подлечился, и снова на танк. Полгода проползли в грохоте, глухоте, огненных вспышках и темноте. Когда Федор под Новый год пил в блиндаже водку от «штабных», у него к ободку кружки прихватило губы, а мозги и утроба будто продолжали трястись в танке. В августе сорок второго он опять горел в танке. Лихо, как спичка. Из экипажа выжил он один. Потом до зимы болтался по госпиталям, а когда вернулся в строй, никто из однополчан и знакомых при встрече не мог с первого взгляда признать в нем веселого красивого Федора. И девчата не стреляли, как прежде, глазками.
В танке ему отказали, весной обучили кое-чему и направили в тундру северней Мурманска, где он, меняя дислокацию, провел в одиночестве несколько летних месяцев. Потом его сменил другой «сыч». После лечения его определили в роту разведчиков, да так в ней и оставили до конца войны. Поскольку он был при силе, прыгучий и кулаком мог быка повалить, тут же стали натаскивать его на «языка». Натаскивал Колька Жуков, профессиональный армейский разведчик. Начал с того, что указал ему на увесистое бревно, велел взвалить его на плечи и начать приседать. В первый раз присел Федор сорок семь раз и больше не смог.
– Надо пятьсот, – приказал Жуков. – Тренируйся. Отъедайся. Через пару месяцев проверю.
Осенью Федор в один день узнал, что остался круглым сиротой. Ивана Федоровича и Евгению Петровну Дерейкиных, счастливо спасшихся на хуторе у сватов от бомбежки, во время которой был разрушен их дом, расстреляли каратели за то, что они спрятали у себя пленных, убежавших из проходящей мимо колонны. Старший же брат Николай пропал без вести еще в августе сорок первого, так что известие шло до Федора целых два года.
Федор, казалось, спокойно воспринял эти трагические известия, просто сжав губы, стал приседать с бревном на плечах. Присел четыреста раз и свалился без сил. Но уже вскоре мог присесть семьсот, а потом и больше тысячи раз, причем после приседаний ноги у него не дрожали, а на другой день не отнимались.
– Ты у нас теперь главный приседала фронта, – балагурили ребята. – Готовься к всесоюзным соревнованиям, без золотого бревна не возвращайся! И не пей, а то на рекорд не сможешь пойти. Так что того, нам отливай, у нас не прокиснет.
Шутки шутками, так как и пить-то было нечего! Где они, наркомовские сто грамм, узнать бы, да спросить не у кого. Федор не отшучивался и практически перестал разговаривать. Односложно говорил, как отстреливался последними патронами: да, нет, есть, никак нет, так точно, отставить. Внутри себя он прокручивал и монологи, и диалоги, и свои выступления, но они не поднимались выше сердца, все они были похоронены в жуткой глубине черного одинокого отчаяния. И он, когда все же удавалось раздобыть шнапсу, у тех же плененных фрицев, то напивался мертвецки пьяным, то вдруг выливал фляжку на землю – и никто не решался попенять ему на это.
Самым надежным оружием для взятия «языка» был свинцовый шарик специального изготовления, размером и по форме чуть больше куриного яйца, ближе к утиному. Чтобы взять «языка», надо было бесшумно подползти к нему, как пружина взвиться перед ним и, пока он не пришел в себя от изумления, наотмашь загнать ему в рот этот шарик вместе с его изумлением и зубами. Безотказный способ. Не было у Федора за многие дни и ночи разведок ни одного срыва или неудачи. Ни один «язык» даже не пикнул, валился, как сноп, парализованный болью.
В разведку всегда ходили группой из трех человек. Брал «языка» только Федор, а двое других его подстраховывали. Так уж получилось. Жуков натаскивал Федора месяца два, а потом полностью передоверил ему это дьявольское занятие. Он сразу же понял, что Федора уже ничему не научишь, его уже всему научила война. Сам Жуков до победы не дотянул, погиб в Венгрии, и у Федора после этого вообще никого в жизни из близких не осталось.
Ночь Победы он встретил под Будапештом и растерянно смотрел на сошедших с ума от радости однополчан и прочих иностранных граждан. Пальба была такая, что мало никому не показалось. И орали так, что заглушали даже пальбу. А под утро он лежал без сна, уткнувшись лицом в какую-то тряпку, и тряпка была мокрая от его слез, хоть выжимай. И в голове было пусто-пусто, как от слов «вечная память».