355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виорэль Ломов » Солнце слепых » Текст книги (страница 18)
Солнце слепых
  • Текст добавлен: 28 сентября 2016, 23:42

Текст книги "Солнце слепых"


Автор книги: Виорэль Ломов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

«А ведь это же самое сделала Фелицата со мной! Я был точно такой же, слепоглухонемой, и остался бы им на всю жизнь, если бы не она!»

Глава 46

Кто выигрывает в споре, тот проигрывает жизнь

Дрейк с Машей сидели на набережной. Маша ковыряла мороженое, потягивала коктейль, дед цедил пиво, бросая в кружку по два-три кристаллика соли. От кристаллика соли, идущего ко дну пивной кружки, точно такой же след, как в океане от корабля. Оба молчали. Нева несла перед ними широкие воды свои. Эти серые и, казалось, глубокие воды наполняли их сердца неким скрытым от них смыслом и вселяли надежду непонятно на что. Они оба чувствовали это и в себе, и друг в друге. И именно этот скрытый смысл и непонятная надежда давали радостно-горькое ощущение бескрайности жизни.

– Федя? Феденька? – послышалось сбоку.

Дрейк посмотрел налево. За соседним столиком сидела благообразная старушка с седыми буклями, в очках. Довольно милое, хоть и скромное платье было ей к лицу, отметила Маша. Дрейк молчал, он вдруг забыл все слова.

– Федя! – произнесла дама. – Не узнаешь?

– Почему же? – откашлялся Дрейк. – Узнаю.

Дрейк встал и жестом пригласил Катю за столик.

– Машенька, возьми... тебе мороженое?.. возьми мороженое.

«Не до нас ей, жизни торопливой, И мечта права, что нам лгала.– Все-таки когда-нибудь счастливой Разве ты со мною не была?» – сами собой припомнились строки, которые он читал сам себе целый год после того, как они расстались. Вернее, Кате, которая осталась в нем.

– Разве ты со мною не была? – невольно произнес он вслух.

– Была, – ответила Катя. – Как живешь, Федя?

– Ты хочешь сказать: как жил? Как жил, так уж не живу.

– Ты по-прежнему мрачен. А я на пенсии, Федя. Тридцать семь ролей отбабахала. А самую важную, как оказалось, и не сыграла – саму себя! Да-да, Феденька, тридцать семь ролей! Зачем они мне? Только сейчас поняла, что они растащили меня, не позволив ни разу остаться самой собой.

– Это ты сейчас так говоришь. Нужны были, раз играла.

– В этом числе, конечно, есть своя прелесть, в нем столько еще молодости... Его я похоронила семь лет назад, – видимо, на лице Федора был вопрос, и она ответила. – Детей, Федя, нет. Внучка? – обратилась она к молчавшей Маше. – Ну да. Да-да, Маша?

– Да, Маша. А вы Екатерина Александровна?

Душа – геометрическое место точек, равноудаленных от органов чувств. И если любой из этих органов в любой своей точке вдруг почувствует боль, боль эта тут же отдается в душе.

Катя вопросительно взглянула на Федора. Тот кивнул ей головой: мол, рассказал, что ж тут такого? Он невольно обратил внимание, как часто Катя произносит его имя.

– Я вас себе именно такой и представляла, – сказала Маша.

– Старой?

– Нет, такой. Я помню, конечно, вас по тому вечеру.

– Да, помню, шумно было... Весь вечер орали и били в сковородку. В театре всегда есть такие.

– Где живешь, Катя?

– На Вознесенском, Феденька. Дом старый. Скоро сто пятьдесят лет. Я себя в нем чувствую вполне молодой. Окна в дворик. Три дерева, кошки, голоса до утра. Что примечательно, Федя, совершенно не слышно шума проспекта. Магазин в соседнем доме. Две комнаты. А вы, Маша, работаете? Учитесь? Какая она у тебя, Федя, славная!

– Работаю. В фирме одной. В Пушкине.

– Каждый день ездите?!

– У меня машина.

– Вы совсем не похожи на секретаршу.

– А я и не секретарша. Я исполнительный директор.

– Да? – удивилась Катя. – А сколько вам лет?

– Двадцать пять.

– Как бежит время! Как оно бежит, боже мой!

– Как? – спросил Федор.

Катя ничего не ответила.

– Поехали в парк Победы, – предложила Маша. – Покатаемся на лодке. Я буду грести. Я люблю грести.

– Лучше бродить парком, нежели душою, – сказала Катя.

В парке они взяли напрокат лодку. Катя уселась на корме. Федор на носу. А Маша с веслами, между ними. Невольно все замолчали, поддавшись очарованию уходящего дня. Федор вспомнил вдруг тот золотой день, когда они всей семьей скользили в лодке куда-то вдаль, туда, где, казалось, нет никакой пристани. Ее там и не оказалось...

Дрейк обратил внимание, что на стволе старого дерева растут побеги. И кажется, что это не побеги растут, а старое дерево убегает от самого себя, от своей старости. «Вот ведь оно нашло выход», – подумал он.

– Жить бы вон в том доме, – нарушила молчание Маша. – Можно было бы завести собаку и выводить ее на прогулку в этот парк...

– Вы любите собак? – оживилась Катя. – А я не могу с ними.

– А чего с ними мочь? – грубовато спросил Федор.

– Не получается у меня с ними. Они требуют много времени, усиленного к себе внимания.

– Они ничего не требуют, – сказал Федор. – Их просто надо любить.

– Просто любить – это, наверное, самое сложное, – задумчиво сказала Катя. – А знаете что, пойдем ко мне домой! Чайком побалуемся. У меня прекрасное варенье из айвы и сухарики с орехами и изюмом. Хрустят! Мой рецепт. У вас никаких планов? – обратилась она к Маше.

Федор подумал, что возвышенное чувство может, как спящая царевна, пролежать полвека и ничуть не состариться, так как оно никому не было нужно. И, без всякой связи с этим, он вдруг понял, чего не хватало ему много лет: ему не хватало человека, с которым можно было бы уютно молчать. Как молчал он с Машей в летнем кафе. Как они молчали все четверть часа на лодке. Эти пятнадцать минут сделали меня мудрее на пятнадцать веков, подумал Дрейк. Но они не искоренили до конца мою глупость.

– Катя, ты...

– Вспоминала, Федя.

– Долго жила с ним?

– «Долго» не получилось ни с кем. Дело, наверное, в том, что у меня, как у всякой женщины, обостренное чувство пространства, а у мужчин, с которыми меня сводила судьба, наоборот, было обостренное чувство времени. Эти два чувства невозможно было состыковать.

– Почему? – спросил Федор.

– Да взять элементарный порядок в доме. Ты знаешь: я, хоть и взбалмошная, но люблю, чтобы все было по полочкам, на своем месте, стопочками, в рядок. Только я организую свое пространство, а он придет и вмиг разрушит его, раскидает, разбросает. А начнешь убирать, претензии вместо благодарности – почему и куда убрала?

– Ну а время?

– Время? Я никогда не могла понять, чего вы, мужчины, ждете от будущего? Ведь вот оно, пришло, ваше будущее, а что в нем? Гипертония? И под этим высоким давлением жить всю жизнь?

– Поэтому то время, которое организуют мужчины, вы так легко и разрушаете.

Зачем было состыковывать время и пространство, думал Дрейк. Зачем свою разодранную жизнь латать этими суровыми, но гнилыми нитками? Зачем этим заниматься на старости лет?

В старости человеку его собственный мир может видеться земным шаром или храмом, который покоится, естественно, на незыблемых основаниях: китах или колоннах. Но сколько же людей до глубокой старости пребывают в воздушных замках, возведенных на сваях вечных иллюзий!

Маша разговаривала с кем-то по телефону, а они сидели в креслах напротив друг друга, и им было немного неловко, впрочем, непонятно почему.

– А ее родители где? Сын?

– Она сирота.

– Прости. Может, выпьем? У меня есть. Правда, сухое. Как?

– Если пьется, можно и сухое... Кстати, наше будущее, я имею в виду мужчин, оно ведь и ваше будущее, то есть женщин. Жаль, что им не положено лежать рядом на одной полочке.

Катя не стала возражать. Она подошла к зеркалу и стала разглядывать себя. Федор понял, что она любуется собой. «Странно, – подумал он. – Актриса не должна любоваться собой. Чем больше она любуется собой, тем меньше оставляет другим. Хотя – она скорее всего любуется собой, как женщиной. Она еще может позволить себе делать это».

– Давно хотел спросить у тебя, еще тогда: что ты все смотришься в зеркало? Хочешь увидеть что-то новое?

– А зачем же еще смотрится женщина в зеркало? – ответила вопросом на вопрос Катя.

– Вот взрослая собака никогда не смотрится в зеркало, – сказал Федор, – потому что она еще в щенячестве усвоила, что в зеркале не она.

– Видишь ли, Феденька, мы, женщины, проскакиваем щенячий возраст без особых мыслей, – вздохнула Катя. – Давайте-ка, я вас завтра свожу в театр.

Федору показалось, что Кате не понравился этот краткий диалог.

Потом Катя показывала гостям альбомы с фотографиями, подарки от организаций и поклонников, афишки и программки, адреса, посвящения и даже орден. Она заметно оживилась, передвигалась легко и бесшумно. Память у нее, как у идеальной актрисы, была идеальной. Показала третье прижизненное издание «Стихотворений» Блока.

– С автографом? – спросил Федор.

– Вот во втором и третьем томе, здесь, здесь, здесь, вон там исправления, сделанные рукой Блока. Георгий Павлович говорил, что лично «знавал» Блока. Я ему верила и не верила. Как и во всем остальном.

И в главном, хотел спросить Федор, но не спросил. Когда Катя ушла к Славскому, Федор искренне недоумевал, что может быть такого в другом мужчине, чего не было в нем. Разумеется, вопрос этот не имел никакого отношения к естественно-интимным вещам или житейским подробностям. В молодости, особенно после войны, такими вопросами не задавались. Вопрос этот тогда имел для Федора неизмеримо большую философскую глубину и мировоззренческую высоту. Но он не нашел на него ответа. Он не мог тогда понять того, что для женщины часто привлекательнее не сила духа конкретного мужчины, а реальная власть над душами других людей, которой, кстати, могут обладать и весьма низкие душонки. Славский и Туманов были наделены природой этой властью и распоряжались ею вполне умело. Не мог тогда Федор постичь того факта, что в споре искусства с жизнью тактически всегда побеждает искусство, а стратегически – жизнь.

Глава 47

Театр и музыка

Ночью Маше позвонили, и она спозаранок улетела в Москву. Дрейк до обеда пролежал на диване, так как уснул только под утро, а ночью ему приснилась Фелиция. Будто бы он сидит где-то в одном из павильончиков, что на канале Грибоедова. Рядом Маша, но как-то сбоку, вся не видна. Он сидит, покачиваясь, в легком кресле и смотрит по своему обыкновению на воду, которая в очередной раз несет мимо него свои загадки и вовсе не нуждается ни в каких отгадках. Он задумался о чем-то и чувствует, как его гладит по голове легкая рука и голос тихо, как из глубин памяти, говорит ему:

– А вот и я, Феденька, дождался меня...

Дрейк медленно-медленно поднимает голову... небо стремительно скользит мимо него куда-то вбок, как огромная синяя пластина с белыми разводами облаков... поднимает-поднимает... и просыпается на диване.

– Фелиция, – шепчет он.

– Что, Феденька? – тает ее голос в легком свисте в ушах. То огромная синяя пластина со свистом проскользнула в бездну.

В театр прибыли за полчаса до спектакля. В фойе долговязые девицы с мороженым в руках разглядывали портреты артистов. У артистов, которых он знал по фильмам, оказались совсем другие лица. Вовсе не артистические. И почти все лица окрасила тревога, истоки которой были непонятно где. Дрейк был благодарен Кате, что она не стала ни с кем знакомить его.

Народ стал прибывать, но малыми порциями. За пятнадцать минут до начала зрителей запустили в зал. Сели, огляделись. Зал был занят менее чем наполовину.

– Что-то народу маловато, – сказал Дрейк, а поскольку Катя никак не отреагировала на его слова, повторил. – Мало народу как.

– Придут еще, – отозвалась она.

Заходили по двое, по трое. И всё женщины. Наконец мелькнул мужчина. Дрейк прикинул, в зале мужчин было раз в десять меньше, чем женщин. Опять зашло несколько группок дам, с ними один мужчина. Уже один на девять. Потом две женщины, три, еще две, восьмой – мужчина. В нашем полку прибыло, с удовлетворением подумал Дрейк. Шесть женщин вразнобой, седьмой – мужчина. К тому времени, когда зал наполнился, стали заходить три-пять женщин, с ними один мужчина. Видимо, загодя приезжают одинокие дамы – в расчете на авось. Авось повезет. Везти, правда, не с кем. Мужчин – ни одиноких, ни обремененных семьей – хоть шаром покати. Значит, загодя приезжают идеалистки. А перед самым началом – материалистки, которые уже успели подцепить себе пару или вцепиться в мужскую руку.

– Театр напоминает курятник, – сказал Дрейк. Он вспомнил сегодняшний сон, и его вдруг разобрала злость.

– Да? – удивилась Катя. – Вот не замечала!

– Посмотри, сколько мужчин и сколько женщин.

– Так их всегда столько.

– Вот я и говорю: курятник. Один петух, остальные квочки.

– Ах, вон ты о чем! – рассмеялась Катя. – Мужчины создают, женщины потребляют.

– Ты хочешь сказать: все мужики, которых здесь нет, сейчас что-то создают? Они, скорее всего, сейчас именно... потребляют, – Дрейк с удивлением услышал, как голос его дрогнул. Сейчас сорвусь, подумал он.

– Я не то хотела сказать. Ты, как всегда, прав.

Федор было вскинулся, из него едва не вылетело грубое слово, но он пересилил себя и вдруг равнодушно подумал: «Чего я прицепился к ней? Что она знает о моей жизни?»

Когда они вышли из театра, и Катя спросила, как ему понравилась главная героиня, Федор не мог вспомнить из спектакля ничего.

– Она на своем месте, – ответил он.

Кате Федор когда-то представлялся Гамлетом. Во всяком случае, даже то, что он был боксером, и неплохим, говорило о том, что он наверняка с юности задумывался об ударах судьбы и о том, что достойнее: уходить от них или вступать с ними в бой. Лицо он подставлял, лишь когда мог тут же дать сдачи. Не по-христиански, конечно, но разве можно ждать от нас истинно христианских поступков? Неизвестно, что сталось бы с Гамлетом, доживи он до преклонных лет или попади в Россию, а вот Федя и по сию пору все тот же. «Неужели он наконец-то захотел удержать меня? – подумала она. – Его мысли заняты только мной».

Проводив Катю домой, Федор не стал заходить к ней, сел на трамвай и добрался до дома. Ему было очень тяжело. Лед был уже не просто справа, где он у него был всю жизнь, льдом обложило ему всю грудь и спину, отдавало в ноги и в голову, и всего знобило. Он прилег на диван, укрылся одеялом и тут же уснул.

Проснулся он от звонка. Была полночь.

– Дедуля, это я? Не спишь еще?

– Нет, – ответил Дрейк. – Телевизор смотрю.

Он нажал на кнопку пульта. Телевизор взревел боевиком.

Маша рассмеялась в далекой Москве. Дрейк выключил телевизор и вздохнул. Хорошо, не жмет грудь.

– Как ты там? – спросил он.

– Все так же! Ну, пока. Завтра вернусь. Вечерним.

– Мы вечером с Екатериной Александровной идем на концерт.

– Деду-уля!

Дрейк опять проворочался до рассвета, но на внучку не досадовал, так как от ее звонка ему стало легче. Он вдруг понял: не разбуди она его, он бы больше и не проснулся.

Катя позвонила сама, и они договорились встретиться в летнем кафе рядом с концертным залом. Она была пунктуальна и пришла всего на пять минут позже условленного времени. Они посидели за мороженым, перекинулись незначащими словами, которые старались наполнить чем-то более содержательным, чем они в принципе могли быть, и зашли в зал.

– Красивый зал. А почему столько светильников над сценой? – спросил Дрейк.

– Чтобы музыкантам было лучше читать ноты, – ответила Катя.

– Они разве пришли сюда читать?

– Я без концертов уже и жить не могу, – заявила, укоризненно взглянув на Федора, Катя. – Во втором отделении будет знаменитый скрипач.

Давненько же я не был на концерте, подумал Дрейк, лет двадцать, наверное. И ничего, жив.

У дирижера были такие руки и такие движения, что готовь он на кухне блюда, их не стал бы есть. Почему он вызывает во мне неприязнь, ломал голову Дрейк. Вроде всем нормальный мужик. А-а... он похож на Туманова...

С трудом Дрейк отмахнулся от навязчивых мыслей, признаться, удививших его, и прислушался к музыке. Во всяком случае, он попытался соорудить на своей физиономии то внимание и почтительность, которые усмотрел у слушателей по бокам от него. Катя, как ни странно, тоже не слушала.

Оркестранты упругими смычками извлекали из женского по своей сути и даже внешнему подобию естества скрипок, альтов, виолончелей, контрабасов нескончаемую мелодию страсти. А в трубах духовых инструментов, через которые легкие музыкантов гоняли один лишь воздух, эта неудовлетворенная страсть выла, рыдала и неистово клокотала. Тарелки и барабаны бились в безумном отчаянии вечного одиночества. Звуки стонали и безумствовали, воссоздавая вакханалию, распятую на нотном стане, царившую в душе композитора и терзавшую его плоть. Дирижер напоминал пастуха над взбесившимся стадом. Музыка кончилась резко. Аплодисменты зала показались тихими. В них была какая-то настороженность.

– Следующую вещь я не знаю, – шепотом произнесла Катя.

– Я тоже, – кивнул Федор.

Следующая мелодия, восточная, местами напоминала струящийся шелк, местами халву, местами несущийся к горизонту ветер, но цельной картины одиночества песка, смешанной с гордыней верблюда, не получалось. Не получалось и зноя пустыни с томлением наложницы, ждущей под опахалом своего повелителя. Получались картинки с витрины универмага восточных товаров или бюро путешествий. Получалось не очарование Востока, а разочарование. Дирижер вел послушное стадо музыкантов к финалу. Следом плелись и слушатели. До конца пришлось слушать еще минут двадцать. В Дрейке росло раздражение. Закончили, наконец. С воодушевлением, но жидко, похлопали. Дирижер пожал руку первой скрипке. Оркестр побрел к выходу. Скрипач и скрипачка о чем-то спорили на ходу. «Если для них предмет спора важнее музыки, то почему я жду почтения к музыке от себя?»

В перерыве Дрейк с Катей перекинулись парой слов и в своем молчании не заметили, как пролетел перерыв.

– Ты смотри, быстро как, – сказала Катя. – Интересно, что он исполнит в конце?

«Неужели еще слушать целый час?» – подумал Дрейк. Он уже жалел, что позволил Кате увлечь себя на концерт. Она тоже не очень-то сегодня веселая. Но когда на сцену вышел скрипач, все вдруг сразу изменилось. Он повел за собой не только музыкантов и слушателей, не только дирижера, но и сам концерт. У Кати поднялась голова, заблестели глаза. Не только Дрейк, а и очень многие слушатели впервые увидели музыканта, который больше музыки. Не в сравнении с композитором, а в сравнении с той ролью, которая была ему композитором отпущена. Он не вмещался в рамки музыкального канона, он был шире, он был выше их. Казалось, музыка причиняет ему невыразимые страдания, она со струн скрипки скользила по его лицу, рукам, всей фигуре, а уж потом взлетала вверх. Мелодия источалась не из-под смычка, мелодия источалась из него самого, как паутина из паука. И даже если она рвалась, если даже вступал оркестр, она незримо присутствовала в зале, она серебрилась, клейкая, волшебная и губительная. Казалось, смычком водит сам дьявол. Вернее, он играет самим скрипачом. Если бы Дрейк встречал раньше Паганини, скорее всего, он узнал бы в нем его. И при всем своем нечеловеческом мастерстве скрипач избежал искушения украсить мелодию каким-нибудь изыском или финтифлюшкой. Он тянул свою мелодию так, как можно тянуть свою жизнь, срываясь в пропасть.

Дрейк физически ощутил, как его душа разделилась пополам, и одна половина переполнилась восторгом, а вторая пустотой. Он ощутил также, что в первой половине пребывает скрипач, а во второй он сам. Он гений, подумал с тоской Дрейк и посмотрел на Катю. Ее переполняли такие же чувства. Сейчас кончится концерт, мы выйдем на улицу, продолжал думать Дрейк, обе половины моей души сольются, и там, где был только я и одна пустота, будет его гений и восторг.

– Как? – спросила Катя и смахнула платочком слезинку с глаз.

Дрейк одобрительно покивал головой, кивнув на скрипача. Ему перехватило горло и не хотелось уходить из зала.

– Я давно хотела его послушать. А вот довелось первый раз, – сказала Катя. – Он сейчас больше концертирует за границей... Федя, а не пойти ли нам ко мне?

– Поздно, Катя.

– Тебе что, завтра на работу? – спросила она. – «Поздно»! Поздно, когда идти некуда.

Дрейк вынужден был согласиться с ее доводами, и они поехали к Кате на проспект Вознесенского. Вот уж верно так верно: в прошлое вернуться никогда не поздно! Странно, что через столько лет их дороги вновь пересеклись. Он позвонил от Кати домой. Маша еще не приехала. Только положил трубку, раздался звонок.

– Это я, деданчик! Ты звонил? Я дверь открывала, звонок был. Только что зашла. За тобой заехать? Когда?

Дрейк взглянул на Катю. Та расставляла на столе чайные пары.

– Через часок, Маша. Спать не будешь?

– Что ты! Какое спать! У меня дел до утра. Заеду!

– Федя, я давно хотела спросить тебя...

– Давно? – усмехнулся Дрейк. – Полвека назад?

– Я серьезно. У тебя в жизни была неразделенная любовь?

– С чего ты взяла?

– Варенье вот попробуй, айвовое, с того года еще, но аромат! Когда у мужчины неладно с первой любовью, неладно потом всю жизнь. Извини, если что.

– Этот вопрос ты лучше Тургеневу задай.

Неужели он все тот же, подумала она и неожиданно для самой себя спросила:

– Неужели ты всю жизнь так и прожил в своих... фантазиях?

– А что тут такого? – ответил Дрейк. – Ты вот захотела стать актрисой – и стала. И прожила ею всю свою жизнь. Ну там за вычетом какого-то пустяка.

– Ты жесток...

Федор пропустил ее реплику мимо ушей.

– Да и не только, и не столько свою прожила, а... сколько их у тебя было? этих? ролей? двадцать семь?.. тридцать семь? Да хоть сто тридцать семь чьих-то фантазий. И они были для тебя важнее твоей собственной жизни. И жизни тех, кто был рядом с тобой. Разве не так? Чего ж ты теперь сетуешь? На тридцать семь отшлифованных тобой жизней?

– Я сетую? – возмутилась Катя. – С чего ты взял? Я его спросила: неужели ты прожил всю свою жизнь в своих дурацких фантазиях – а он меня же и упрекает!

– Кого его? Оттого и спросила, – усмехнулся Дрейк, – что сама запуталась в чужих фантазиях. Чужие страсти – они всегда чужие. От них одна сажа на душе, и та как камень. Пигмалион – шиворот-навыворот. Ладно, не будем об этом. Свои не изменишь, а чужие и подавно.

Катя не смогла удержать слезинку из левого глаза – он у нее всегда был слаб. «Надо же, не могу сдержать себя. Это правильно, что я ушла из театра», – подумала она.

– Займись лучше мемуарами, Катя. Сейчас все пишут, даже кто не умеет. Напиши о жизни, отданной театру. Так и назови: «Жизнь, отданная театру». У меня была одна знакомая... да ты ее знаешь, Анна Семеновна – помнишь, выступала со студентами? Она тоже отдала свою жизнь без остатка делу партии. За что на нее тоже как-то завели дело, по которому она загремела на Соловки. Это еще почище театра. Так, не поверишь, после всех своих мытарств свою трехкомнатную квартиру она завещала – знаешь кому? – партии. А у нее сестра, племянник мыкаются по углам.

– Это ее дело.

– Ее, чье же еще? Ее сестра на поминках сказала о ней столько хороших слов, – Федор и не хотел говорить ничего этого об Анне, но против желания говорил, его, словно подмывал кто-то, и оттого он чувствовал на себя сильную досаду.

– Это наш менталитет, Федя.

– Да, воровству и глупости лучше подходит слово менталитет. Так вот, я докончу, последние три года она писала монографию, она их писала сразу несколько, под заглавием «Моя жизнь», прям как Чехов, и основные главы там были о призывах партии, не первомайских, а вообще, и ее, Анны Семеновны, зовах сердца, в частности. Вся изюминка состояла в том, что призывы и зовы совпадали во времени. И вот она писала, писала, писала... Ей даже семьей некогда было заняться. Не успела дописать. Может, и правильно. Потомкам-то сейчас вообще на все начхать.

Федор напрягся, почувствовал, что Катя станет возражать. Он и говорил ей это потому, что хотел получить отпор. Ему очень хотелось, чтобы Катя возразила ему, чтобы она почувствовала, что помимо ролей и книг есть еще и более хрупкое создание – жизнь. Ему хотелось напомнить ей, что все эти годы он был, жил, существовал на самом деле, а не на подмостках ее театра. И уж ни одна из ее тридцати, будь они неладны, семи ролей и близко не отразила того, что было у него в душе!

– Нет, ты жесток. Несправедлив, и прежде всего, к самому себе, – возразила, но мягко, Катя.

– А что же ты хочешь? – у Федора запал пропал. – Жизнь такая. Жизнь пирата, – лениво закончил он мысль.

– Нет, ты все такой же...

– С годами лучше становится лишь коньяк, – буркнул Федор.

– И скрипка.

Не успели они выпить по второй чашечке чая, как раздался звонок в дверь.

– Неужели час прошел? – удивилась Катя. Ей было тревожно.

Зашла Маша. Екатерина Александровна не стала слушать ее возражений, усадила за стол и напоила чаем.

– Деда, а это что за фотка? – спросила Маша.

– Это когда мы с твоим дедушкой были женаты, незадолго до того, как я снова вернулась в театр. Рядом с нами открыли фотографию. Помнишь?

– Помню, – кивнул дед, не взглянув на фотографию.

Екатерину Александровну кольнуло это небрежение – ведь он ни разу не видел этот снимок. На ней фотограф умело направил свет и потом отретушировал, так что на лице Федора не были заметны ожоги и рубцы. «А что ты хотела, голубушка? – спросила она себя. – Чтобы он в слезах и соплях кинулся ее разглядывать?»

Маше в этот момент стало очень жаль стариков.

– А поехали завтра в Пушкин! – воскликнула она. – Поедете, развеетесь. У вас есть свободное время, Екатерина Александровна?

– О, вот что у меня теперь есть, так это время. Сколько есть – все мое. И оно, как я, свободно.

– Только вам придется встать пораньше, поедем в восемь часов, – предупредила Маша.

Когда сели в машину, Дрейк подумал о том, что вот, еще один день закончился. Вроде только что всматривался в него, планировал... Жизнь забавна одним: тем, что кончается. Куда уносится музыка, куда улетает ветер, куда уносятся годы? Где это место, откуда мы все идем, и куда все улетает от нас? Интересно, если вернуться в те мгновения, когда мы слушали музыку, застанем ли мы ее там или она растворилась и растаяла без следа? А застанем ли мы там самих себя?

Спросить бы у скрипача – живет ли он полной жизнью и любит ли он себя? Или, как я, преисполнен к себе одного лишь презрения? Жить полной жизнью можно только в ее начале, когда ничего не знаешь о ней. А в конце, когда о ней знаешь все, довольствуешься крохами с праздника жизни. Но насколько же эти крохи слаще целого пирога! Не знаю, любит себя скрипач или презирает – все-таки презирать себя достойнее, чем любить. Презирающий себя знает, что он презирает. Любящий себя совершенно не знает предмета своей любви. Презирающий растет. Да, он себя должен презирать, хотя бы за то, что он так чудовищно искажает мелодию Бога.

Дрейк глядел на огни города, и они ему казались чужими мыслями. Они наполняли светом и смыслом городскую ночь. Надо чтоб от мыслей всегда шел свет. Тогда хоть видна дорога. Когда поднимались к Маше на этаж, он себя почувствовал немного лучше. А когда лег, то задумался (впервые за последние пять-семь лет) о роли искусства в его, Федора, жизни. И мысли его были на удивление светлыми и высокими!

«Удивительно, – думал он, – человек живет в прекрасном мире, он органичен с ним, он растворен в нем, он в нем естествен и гармоничен. Он пребывает в нем отпущенную ему бесконечность – всю свою жизнь. Так почему же он не довольствуется тем, что ему дано? Почему он жаден до удовольствия узнать еще чей-то, чаще всего чуждый ему, взгляд на этот же самый мир – мгновенный, мимолетный, суетный, стремящийся в слове, ноте, мазке, линии или жесте выразить то смутное, что он сам не осознал до конца? В песне, танце, игре актера, поэме или натюрморте, в симфонии, наконец, неуловимо самое главное: ощущение моей собственной жизни. Неужели тот мир, который во мне, который окружает меня, – более иллюзорен, чем любое произведение искусства? А может, это иллюзорен я сам, и в произведениях искусства, как в зеркалах, учусь видеть, узнавать и находить себя? Себя, как невидимую пылинку в золотом воздухе бытия, нет-нет да вспыхивающую искрой жизни. Вот я все, что нужно моей душе, нахожу у Блока – а кто ему диктовал божественные строки? Кто внутри него любовался созданным им образом или звуком? Кто с негодованием отбрасывал и вычеркивал лишние слова? Он сам? Или та частица Бога, которую поэт иным образом и не заметил бы в себе?»

Он машинально включил телевизор. Дирижер, который сегодня дирижировал оркестром, давал интервью.

– А на селе бываете? Много слушателей? – задавал совершенно дурацкие вопросы ведущий.

– В медвежьих углах приходилось бывать. Но там на концерты ходят те, кому еще нет десяти, да те, кому уже за восемьдесят.

– Почему так?

– Да потому что до десяти еще не пьют, а после восьмидесяти – уже.

После этого Дрейк впервые за многие месяцы уснул сразу и спал до утра.

Глава 48

О большом чувстве гордости

Находившись по достопримечательным местам Пушкина, Катя и Федор не чуяли под собой ног. Остался парадный зал Екатерининского дворца, а потом можно будет и отдохнуть, думал Дрейк. Признаться, дворец его несколько разочаровал. И он об этом сказал Кате.

– А ты ничуть не изменился, – задумчиво произнесла она.

«Почему в девяностые годы я должен стать другим, чем в шестидесятые или сороковые? Разве что-то изменилось? Вот сегодня, например, мы с утра идем из зала в зал, от одной безделушки к другой, ничуть не меняясь при этом. Разве что только устали, так как не в свое время взялись собирать впечатления. Сколько вокруг иностранцев, и все, как я, мухоморы! Неужели им милее это золотое шитье, чем река, возле которой они провели детство? Впечатлений надо набираться сызмальства, чтобы в холодной старости было что бросать в очаг, как дрова. А собирать их, когда спина уже не гнется?.. Да и не согревают уже они...»

И тут его вынесло, как на край водопада, в парадный зал, и он забыл обо всем.

Он испытал потрясение. По глазам ударил свет. Перед ним заблестело и заревело золотое великолепие, умноженное сотнями бездонных зеркал. И великолепие это, казалось, сверкало и жило последнюю секунду, за которой должен был следовать обрыв в бездну. Иностранцы, попадая в зал после анфилады крохотных кабинетов и будуаров, набитых всякими безделушками, жались, как котята, к стене, внезапно оказавшись на краю пропасти. Куда пропадали их апломб и фанаберия?! Они, похоже, безвозвратно срывались в пучину их прошлых предрассудков.

– Как же это я раньше никогда не был тут! – сказал Дрейк. – Екатерина Александровна, ведь я снова горд за мою страну!

– Я счастлива, – отозвалась Катя, – и тоже горда.

Ну да, это же ее был дворец, Екатерининский!

Глава 49

Ты плачешь?

На канале Грибоедова зашли в летний ресторанчик, который располагался на понтоне. Тут же приставали прогулочные катера и лодки. Сели за крайний столик. Маша отошла к стойке, а Дрейк задумчиво смотрел на воду и думал, что жизнь имеет форму воды. «Похоже, я уже не избавлюсь от этих мыслей», – думал он. Вода, казалось, несла мимо него нечто настолько важное и одновременно искусительное, что он едва не поддался почти юношескому искушению прыгнуть с борта вниз головой, чтобы скорее почувствовать упругость воды, упругость жизни, поглотившей его мысли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю