Текст книги "Сказки (с иллюстрациями)"
Автор книги: Вильгельм Гауф
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
Омар положил руку на выбранную им шкатулочку, но султан приказал ему остановиться; он подал знак Лабакану в свою очередь подойти к столу, и тот тоже положил руку на выбранную им шкатулочку.
Тогда султан велел принести кувшин воды из святого источника Земзем в Мекке, омыл руки для молитвы, обернулся к востоку, пал ниц и стал молиться: «Бог отцов моих, ты, столетиями сохранявший наш род чистым и незапятнанным, не допусти недостойного посрамить имя Абассидов: возьми под свою защиту моего истинного сына в этот час испытания».
Султан встал с колен и снова взошел на трон; все присутствующие замерли в ожидании, не смея вздохнуть, – было бы слышно, если бы по зале пробежал мышонок, такая царила напряженная тишина; стоящие позади вытягивали шеи, чтобы видеть шкатулочки. Тогда султан заговорил: «Откройте шкатулочки!» – и шкатулочки, которые раньше никакими силами нельзя было открыть, внезапно распахнулись сами собой.
В шкатулочке, выбранной Омаром, на бархатной подушке лежали золотая корона и скипетр, в шкатулочке же Лабакана – большая игла и моток ниток. Султан приказал обоим поднести к нему шкатулочки. Он взял с подушечки маленькую корону, – что за чудо! – пока он ее держал, она в его руках становилась все больше, пока не достигла размеров настоящей короны. Он возложил корону на голову своего сына Омара, преклонившего перед ним колени, поцеловал его в лоб и велел ему сесть по правую свою руку.
Затем повернулся к Лабакану и сказал:
– Есть такая старая поговорка: знай сверчок свой шесток; и тебе, видимо, надо знать свою иглу. Хотя ты и не заслужил моей милости, но за тебя просил тот, кому я сегодня ни в чем не могу отказать; посему я дарую тебе твою жалкую жизнь, но если хочешь внять моему совету, то поспеши покинуть мою землю.
Посрамленный, уничтоженный, бедный портновский подмастерье не мог ничего ответить; он упал в ноги принцу, и слезы полились у него из глаз.
– Простите ли вы меня, принц? – спросил он.
– Верность другу, великодушие к врагу – вот чем славятся Аббасиды, – отвечал принц, поднимая его с пола, – иди с миром!
– О, ты истинный сын мой! – воскликнул растроганный султан и склонился на грудь сына; эмиры и паши и все вельможи государства поднялись со своих мест и провозгласили славу новому царскому сыну; под всеобщее ликование Лабакан потихоньку прокрался из залы со своей шкатулочкой под мышкой.
Он спустился к конюшне султана, оседлал свою клячу Мурфу и выехал из городских ворот, держа путь на Александрию. Вся его жизнь в качестве принца показалась ему сном, и только чудесная коробочка, богато украшенная жемчугами и алмазами, доказывала, что то был не сон.
Возвратившись в Александрию, он подъехал к дому своего прежнего хозяина, слез на землю, привязал свою лошаденку к двери и вошел в мастерскую. Хозяин, который сразу не узнал его, церемонно спросил, чем может ему служить; но когда он ближе всмотрелся в посетителя и узнал своего старого знакомца Лабакана, то позвал своих подмастерьев и учеников, и все они яростно набросились на несчастного Лабакана, который не ожидал такого приема; они толкали и колотили его утюгами и аршинами, кололи иглами и пыряли острыми ножницами, пока он в изнеможении не опустился на кучу старой одежды.
Пока он лежал, хозяин выговаривал ему за украденную одежду; напрасно уверял его Лабакан, что он вернулся именно с целью возместить все, напрасно предлагал возмещение убытков в троекратном размере, – хозяин и подмастерья опять накинулись на него, еще сильнее исколотили и вышвырнули за дверь; избитый и истерзанный, сел он на своего Мурфу и поплелся в караван-сарай. Там он приклонил свою усталую, разбитую голову, и стал размышлять о земной юдоли, о столь часто не признанных заслугах и о ничтожности и непостоянстве всех благ мирских. Он уснул с намерением отказаться от высоких устремлений и стать честным ремесленником.
И на следующий день он остался при своих намерениях – по-видимому, тяжелые кулаки хозяина и его подмастерьев выбили из него всякие кичливые бредни.
Он продал за большую цену свою шкатулочку, купил себе дом и открыл портняжную мастерскую. Устроив все как следует и прибив над домом вывеску: «Лабакан, портняжных дел мастер», он уселся, взял ту иглу и нитки, что оказались в шкатулочке, и принялся штопать кафтан, который так жестоко изодрал на нем хозяин. Кто-то отвлек его от работы, и когда он снова хотел взяться за нее, что за странное зрелище представилось ему! Игла усердно шила дальше, без всякой посторонней помощи, и делала такие тонкие искусные стежки, каких не делал и сам Лабакан в свои вдохновеннейшие минуты.
Поистине, самый малый дар доброй феи имеет великую ценность! Но дар этот имел еще и другую ценность, вот какую: моток ниток никогда не переводился, как-бы прилежно ни работала игла.
У Лабакана появилось много заказчиков, и скоро он прослыл по всей округе самым знаменитым портным; он кроил одежду и делал первый стежок своей иглой, а дальше та проворно шила сама, не останавливаясь, пока одежда не была готова. Скоро все в городе стали шить у мастера Лабакана, ибо он работал прекрасно и брал очень дешево, и только одно смущало жителей Александрии, а именно, что он обходился без помощников и работал при закрытых дверях.
Итак, надпись на шкатулочке, сулившая счастье и богатство, оправдалась; счастье и богатство, хотя и в скромных пределах, сопровождали шаги добряка портного, и когда он слышал о славе молодого султана Омара, которая была на устах у всех, когда он слышал, что этот храбрец стал любимцем и гордостью своего народа и грозой врагов, то прежний принц думал про себя: «А ведь лучше, что я остался портным, потому что честь и слава далеко не безопасны». Так жил Лабакан, довольный собой, уважаемый согражданами, и если игла за это время не потеряла своей силы, то она шьет и по сию пору вечной ниткой доброй феи Адолзаиды.
С восходом солнца караван снялся с места и вскоре достиг Биркет-эль-Гада, или Колодца Пилигримов, откуда до Каира оставалось всего три часа пути. Его прибытия поджидали, и купцы наши были очень обрадованы, увидев выехавших им навстречу из Каира друзей. Они вступили в город через Бебельфальхские ворота, ибо считается добрым знаком при возвращении из Мекки вступать в город через те самые ворота, через которые вступил в него пророк.
На базарной площади четверо турецких купцов распрощались с чужестранцем и греческим купцом Цалевкосом и отправились вместе с друзьями по домам. Цалевкос же указал чужестранцу хороший караван-сарай и пригласил его к себе отобедать. Чужестранец согласился, пообещав придти, как только сменит одежду.
Грек позаботился о том, чтобы как можно лучше попотчевать чужестранца, к которому привязался за время дороги, и когда все яства и напитки были поданы, сел, поджидая гостя.
Наконец по галерее, ведущей к его покоям, раздались медленные и тяжелые шаги. Он встал, чтобы по-дружески приветствовать гостя на пороге; но, отворив дверь, отпрянул в ужасе, ибо перед ним стоял прежний страшный человек в красном плаще; он еще раз взглянул на него, – сомнений быть не могло: та же величественная осанка, та же маска, из которой на него сверкали темные глаза, и тот же затканный золотом красный плащ, столь памятный ему по самым тяжким временам его жизни.
Разноречивые чувства бушевали в груди Цалевкоса; он давно уже примирился с этим образом, сохраненным его памятью, и простил ему, но вид его растравил старые раны, – все долгие часы предсмертной тоски, вся скорбь, отравившая цвет его молодости, вихрем пронеслись перед его духовным взором.
– «Что надобно тебе, страшный человек? – вскричал грек, меж тем как видение не двигалось с порога. – Поспеши прочь, пока я не проклял тебя!
– Цалевкос! – произнес из-под маски знакомый голос. – Так-то ты принимаешь своего гостя?
Говоривший снял маску, откинул плащ, – то был Селим Барух, чужестранец.
Но Цалевкос не мог придти в себя; его пугал чужестранец, в котором он так явственно увидел незнакомца с Ponte Vecchio, но привычное гостеприимство взяло верх; он жестом пригласил чужестранца к столу.
– Я читаю у тебя в мыслях, – заговорил тот, когда они уселись, – взгляд твой вопрошает меня; я мог бы смолчать и навеки скрыться с глаз твоих, но мне должно оправдаться перед тобой, и потому я решился явиться к тебе в прежнем своем облике, под страхом навлечь на себя твое проклятие. Ты как-то сказал мне: «Вера отцов повелевает мне возлюбить его, ибо он, конечно, несчастнее меня». – Поверь, что это так, и выслушай мое оправдание.
– Мне надо начать издалека, дабы ты мог понять меня до конца. Я появился на свет в Александрии, от родителей христиан. Отец мой, младший сын древнего и славного французского рода, был консулом своей страны в Александрии. С десятилетнего возраста я воспитывался во Франции у одного из братьев моей матери и лишь через несколько лет, вместе с дядей, не чувствовавшим себя в безопасности на родине, отправился искать пристанища за морем, у моих родителей. Но увы! В родном моем доме не все было ладно: брат мой, подающий большие надежды юноша, первый секретарь моего отца, незадолго до того женился на дочери одного флорентийского вельможи, жившего по соседству с нами; за два дня до нашего приезда молодая жена внезапно исчезла и, несмотря на все старания, ни нашей семье, ни ее отцу не удалось напасть на ее след. Пришлось предположить, наконец, что она во время прогулки забрела слишком далеко и попала в руки разбойников. Эта мысль была бы, пожалуй, отрадней моему несчастному брату, чем истина, не замедлившая обнаружиться. Изменница уехала за море с молодым неаполитанцем, которого встречала в доме своего отца. Брат мой, до крайности возмущенный ее поступком, приложил все усилия, чтобы привлечь к ответу преступницу, но тщетно: хлопоты его, наделав много шуму в Неаполе и во Флоренции, лишь навлекли на нас еще большее несчастье. Флорентийский вельможа отправился к себе на родину, якобы за тем, чтобы защитить права моего брата, на деле же – чтобы погубить нас. Он пресек во Флоренции все розыски, предпринятые братом, и всяческими кознями добился того, что отец мой и брат попали в немилость к своему правительству, были взяты в плен с помощью постыднейших уловок, отвезены во Францию и там обезглавлены. Несчастная моя мать лишилась рассудка и, только после десяти месяцев мучений, нашла избавление в смерти, придя, однако, в полное сознание за несколько дней до кончины. Итак, я остался одинок в целом мире, но лишь одна мысль наполняла мне душу, одна мысль заставляла меня забывать даже скорбь: то было мощное пламя, что зажгла во мне мать в свой последний час.
В последние часы, как я уже говорил тебе, сознание к ней возвратилось, она позвала меня и спокойно говорила со мной о нашей участи и о своей кончине. Но потом она велела всем уйти из комнаты, с торжественным видом поднялась на своем убогом ложе и сказала, что я получу ее благословение, лишь поклявшись совершить то, что она завещает мне. Потрясенный словами умирающей матери, я дал священный обет сделать то, что она мне укажет. Тогда она стала поносить флорентийца и его дочь и, под страшной угрозой своего проклятия, приказала мне отомстить ему за нашу несчастную семью. Она испустила дух у меня на руках. Жажда мести давно таилась в моей душе; теперь она вспыхнула с огромной силой. Я собрал остатки отцовского наследства и поклялся либо отомстить, либо умереть.
Вскоре я приехал во Флоренцию и жил там, скрываясь от всех. Замыслам моим немало препятствовало то положение, которое занимали мои враги. Старик-флорентиец стал губернатором, а значит, располагал всеми средствами погубить меня при малейшем подозрении. Случай пришел мне на помощь. Однажды вечером мне на улице повстречался человек в хорошо знакомой ливрее. По неверной походке, по мрачному виду и по срывавшимся у него вполголоса с уст «Santo sacramento», «Maledetto diavolo»[3]3
Итальянские ругательства, означающие: проклятие, проклятый черт.
[Закрыть] я узнал старика Пьетро, слугу флорентийца, которого помнил еще по Александрии. Я не сомневался, что гнев его относится к хозяину, и решил использовать его недовольство. Он был очень удивлен, увидав меня, выложил мне свои обиды на хозяина, которому с тех пор, как он стал губернатором, ничем не угодишь; и мое золото в сочетании с его гневом не замедлило привлечь его на мою сторону. Самое трудное было сделано. Я нашел человека, который за плату в любой момент готов был открыть мне двери в дом врага, – теперь план мести стал быстро близиться к осуществлению. Жизнь старого флорентийца не могла, по моему разумению, окупить гибель моей семьи. Смерть самого дорогого для него существа – дочери его Бианки – вот что надлежало ему испытать. Ведь именно она так гнусно поступила с моим братом, ведь именно она была главной виновницей наших бед. Весть, что Бианка как раз собирается вторично замуж, оказалась желанной для моего алчущего мести сердца, – решено, она должна умереть. Но у меня самого рука не подымалась на убийство, от Пьетро я тоже не ждал решимости; поэтому мы стали подыскивать человека, который взялся бы за это дело. Я даже не пытался подкупить кого-нибудь из флорентийцев, ибо никто из них не пошел бы против губернатора. Тут Пьетро набрел на мысль, которую я и осуществил впоследствии, а в исполнители ее он предложил тебя как врача и чужестранца. Дальнейшее тебе известно. Лишь щепетильная честность твоя и осторожность едва не разрушили моего замысла. Вот откуда приключение с плащом. Пьетро впустил нас во дворец губернатора и столь же незаметно вывел бы нас оттуда, если бы мы с ним не убежали, ужаснувшись зрелища, которое увидели в полуоткрытую дверь. Гонимый страхом и раскаянием, я пробежал шагов двести и в изнеможении опустился на ступени какой-то церкви. Там лишь я овладел собой, и первая моя мысль была о тебе и о твоей ужасной участи, если тебя застигнут там, в доме.
Я прокрался назад ко дворцу, но не нашел ни тебя, ни Пьетро, однако дверца была отворена, и я понадеялся, что ты использовал возможность к бегству. Но, с наступлением дня, страх преследования и непреодолимое раскаяние погнали меня прочь, за пределы Флоренции. Я поспешил в Рим. Вообрази мое потрясение, когда там через несколько дней стали повсюду рассказывать этот случай, добавляя, что убийца, греческий врач, пойман. В томительной тревоге поспешил я назад во Флоренцию; если уж раньше месть моя казалась мне чрезмерной, то теперь я проклинал ее, ибо считал, что жизнь твоя – слишком дорогая за нее цена. Я приехал в тот самый день, когда ты лишился руки. Не стану говорить о своих чувствах при виде того, как ты взошел на эшафот и мужественно претерпел страдание. Но когда кровь твоя хлынула потоком, во мне созрело решение скрасить остаток твоих дней. Что было потом, ты знаешь сам, – мне остается досказать, зачем я совершил с тобою этот путь.
Мысль, что ты все еще не простил меня, тяжким гнетом лежала на мне, и вот я решился провести подле тебя несколько дней и наконец-то дать тебе отчет в том, чем я грешен перед тобой.
Молча выслушал грек своего гостя, и когда тот кончил, с кротким видом протянул ему руку.
– Я так и знал, что ты несчастней меня, ибо то жестокое деяние, подобно грозовой туче, навеки нависло над тобой; прощаю тебя от души. Но дозволь мне задать тебе вопрос: как ты очутился в таком облике посреди пустыни? Чем занялся ты после того как купил мне в Константинополе дом?
– Я возвратился в Александрию, – отвечал гость, – ненависть против всего рода человеческого бушевала у меня в груди, – жгучая ненависть, в особенности против тех народов, которые именуются просвещенными. Поверь мне, в среде мусульман мне дышалось вольнее! Не успел я пробыть в Александрии несколько месяцев, как соотечественники мои полонили ее.
Для меня они были только палачами моего отца и брата; поэтому я собрал нескольких единомышленников из знакомой молодежи, и мы примкнули к тем отважным мамелюкам, что не раз наводили страх на французское войско. Когда кампания закончилась, я не мог решиться приступить к мирным трудам. Вместе с кучкой друзей-единомышленников я вел беспокойную, бродячую, посвященную борьбе и охоте жизнь; мне хорошо живется с этими людьми, которые почитают меня как своего владыку, – ведь мои азиаты – народ хоть и не такой просвещенный, как ваши европейцы, зато они чужды зависти и клеветы, тщеславия и себялюбия.
Цалевкос поблагодарил гостя за откровенность, однако не скрыл от него, что человеку его происхождения и образования более приличествовало бы жить и трудиться в христианских, европейских странах. Он взял его руку, прося его последовать за ним и жить с ним до самой смерти.
Гость обратил к нему растроганный взор.
– Теперь я вижу, – сказал он, – что ты до конца простил мне и что ты любишь меня. Прими же мою глубочайшую признательность. – Он вскочил с места и выпрямился во весь рост перед греком, которого даже устрашил воинственный вид, мрачно сверкающий взор и глухой таинственный голос чужестранца. – Твое приглашение очень лестно, – продолжал тот, – оно показалось бы заманчивым всякому другому – я же не могу принять его. Конь мой уже оседлан, слуги мои уже ждут меня; прощай, Цалевкос!
Эти чужие друг другу люди, которых столь странно свела судьба, обнялись на прощание.
– Как же мне назвать тебя? Как имя моего гостя, который навеки останется жить у меня в памяти? – спросил грек.
Чужестранец пытливо взглянул на него, еще раз пожал ему руку и произнес:
– Меня зовут повелителем пустыни. Я разбойник Орбазан.
Александрийский шейх и его невольники
(перевод Татариновой И.С.)
-
Странным человеком был александрийский шейх Али-Бану. Когда утром он шел по улицам Александрии в дорогом кашемировом тюрбане, в праздничной одежде и богатом поясе в пятьдесят верблюдов стоимостью; когда он выступал медленным и важным шагом, с нахмуренным лбом, сдвинув брови, потупив глаза и, каждые пять шагов, задумчиво поглаживая свою длинную черную бороду; когда он шествовал так в мечеть, чтобы, как того требовал его сан, толковать правоверным Коран, – тогда встречные останавливались, глядели ему вслед и говорили друг другу: «Вот ведь красивый, осанистый человек». – «И богат, богат и знатен, – прибавлял другой, – очень богат: у него и замок у Стамбульской пристани, у него и поместья, и угодья, и много тысяч голов скота, и много рабов», «Да, – говорил третий, – а тот татарин, что недавно прибыл к нему из Стамбула от самого повелителя правоверных – да благословит его пророк! – говорил, что наш шейх в большом почете у рейс-эфенди, у капудан-паши, – у всех, даже у самого султана». – «Это так, – восклицал четвертый, – да будут благословенны его стопы! Он богат и знатен, но – вы знаете, что я имею в виду!» – «Да, да, – шептались в толпе, – что правда, то правда, – у каждого свое горе; не желал бы я поменяться с ним долей: он богат и знатен, но, но…»
На самой красивой площади Александрии у Али-Бану был великолепный дом. Перед домом раскинулась обширная терраса, выложенная мрамором, осененная пальмами. По вечерам он часто сиживал там и курил кальян. Двенадцать богато одетых невольников, стоя поодаль, ловили его взгляд – у одного был для него наготове бетель, другой держал зонт, третий – сосуды из чистого золота, наполненные вкусным шербетом, четвертый опахалом из павлиньих перьев отгонял мух от своего господина, остальные были певцы, в руках они держали лютни и флейты, чтобы, ежели он пожелает, усладить ему слух музыкой; а самый ученый из всех приготовил свитки, дабы развлечь его чтением.
Но напрасно ждали они от него знака: ему не угодны были музыка и пение, ему не хотелось внимать изречениям и стихам мудрых поэтов былых времен, не хотелось отведать щербета, пожевать бетеля, – даже раб с опахалом из павлиньих перьев старался напрасно – господин не замечал мухи, жужжавшей вокруг него.
И часто прохожие останавливались и дивились на великолепие дома, на невольников в роскошных одеждах, на все окружавшее его благополучие; но затем, когда они переводили свой взгляд на сидевшего под пальмами шейха, серьезного и хмурого, не отводившего глаз от голубоватого дымка кальяна, они покачивали головой и говорили: «Поистине, этот богач – бедняк. Он, имущий, бедней неимущего, ибо пророк не дал ему разумения, дабы наслаждаться своим богатством». Так говорили прохожие, смеялись и шли своей дорогой.
Раз, как-то вечером, когда шейх, окруженный всей земной роскошью, сидел как обычно в тени пальм на пороге своего дома и в одиночестве печально курил кальян, неподалеку собралось несколько юношей; они глядели на него, и смеялись.
– Поистине, – сказал один из них, – шейх Али-Бану – безумец. Мне бы его сокровища, я распорядился бы ими иначе. Что ни день, шло бы у меня веселье и роскошество. В обширных хоромах пировали бы друзья, и радость и смех оглашали бы эти унылые своды.
– Да, – возразил другой, – оно бы неплохо, да только с многочисленными друзьями, пожалуй, быстро проживешь все добро, будь оно хоть столь же несметно, как у султана, да благословит его пророк. Вот если бы мне довелось сидеть вечерком здесь под пальмами, на этой красивой террасе, я приказал бы рабам петь и играть, я позвал бы танцовщиков, и они бы плясали и прыгали и проделывали бы всякие замысловатые штуки. А я важно покуривал бы кальян, смаковал бы вкусный шербет и наслаждался бы всем, словно король Багдада.
– Шейх, – молвил третий юноша, который был писцом, – шейх, как говорят, человек ученый и мудрый, да и правда, его толкование Корана свидетельствует о его глубоком знании всех поэтов и мудрых писаний. Но разве жизнь, которую он ведет, подобает разумному мужу? Вот стоит невольник с целой охапкой свитков; я отдал бы свою праздничную одежду за возможность прочитать хоть один из них, так как все они, конечно, большая редкость. А он! – он сидит и курит, а до книг ему и дела нет. Будь я шейхом Али-Бану, невольник читал бы мне до хрипоты или до наступления ночи. Но и тогда я заставил бы его читать до– тех пор, пока не засну.
– Подумаешь! Так вы и знаете, как устроить приятную жизнь, – засмеялся четвертый. – Есть и пить, петь и плясать, читать изречения и слушать стихи жалких поэтов! Нет, я бы устроил свою жизнь совершенно иначе. У него прекрасные кони и верблюды и куча денег. На его месте я пустился бы в путь и ехал бы ехал до края света, до самой Московии, до франкской земли. Чтобы поглядеть чудеса света, я не побоялся бы самой дальней дороги. Вот как бы я поступил, будь я на его месте.
– Юность – прекрасная пора и радостный возраст, – молвил невзрачный с виду старик, стоявший неподалеку и слышавший их речи. – Но позвольте мне сказать, что юность неразумна и болтает зря, сама не понимая, что делает.
– Что вы хотите сказать, старичок? – с удивлением спросили юноши. – Вы, может быть, имеете нас в виду? Какое вам дело, порицаем мы образ жизни шейха или нет?
– Если один знает что-либо лучше другого, пусть он исправит его заблуждение – так повелел пророк, – возразил старик. – Правда, небо благословило шейха богатством, у него есть все, чего пожелает душа; но хмур и печален он не без причины. Вы полагаете, он всегда был таким? Нет, я видел его пятнадцать лет тому назад; тогда он был весел и бодр, как газель, жил радостно и наслаждался жизнью. В те дни у него был сын, радость его очей, красивый и образованный; и всякий, кто его видел и слышал, завидовал шейху, владевшему таким сокровищем, ибо сыну шел всего десятый год, а учен он был как другой едва ли бывает и на восемнадцатом.
– И он умер? Бедный шейх! – воскликнул молодой писец.
– Для него было бы утешением узнать, что сын его вернулся в отчий дом, в обитель пророка, где ему жилось бы лучше, чем здесь, в Александрии. Но то, что пережил он, гораздо хуже. То было время, когда франки, как голодные волки, напали на нашу землю и затеяли с нами войну. Они покорили Александрию и отсюда делали набеги в глубь страны и воевали с мамелюками. Шейх был умным человеком и умел с ними ладить. Но то ли они позарились на его богатство, то ли он помог своим единоверцам, точно не знаю, – словом, как-то они пришли к нему в дом и обвинили его в том, что он тайно снабжает мамелюков оружием, лошадьми и продовольствием. Как он ни доказывал свою невиновность, ничто не помогло, ибо франки народ грубый и жестокосердный и идут на все, когда дело касается денег. Итак, они забрали заложником к себе его юного сына по имени Кайрам. Он предложил за него много денег, но франки не отпустили его и хотели вынудить шейха повысить выкуп. Тут вдруг их паша, или как там его, отдал приказ готовиться к отплытию. В Александрии об этом никто не знал, и они уплыли в открытое море, а маленького Кайрама, сына Али-Бану, они, верно, увезли с собой, так как больше никто о нем не слышал.
– Ах, бедняга, как покарал его Аллах! – единодушно воскликнули юноши и с сожалением посмотрели на шейха, который сидел под пальмами грустный и одинокий, несмотря на все окружающее его великолепие.
– Жена, которую он очень любил, умерла с горя. Он же купил корабль, снарядил его и уговорил франкского лекаря, что живет там, внизу, у колодца, поехать с ним в Франкистан в поиски за пропавшим сыном. Они сели на корабль и долго плыли по открытому морю и под конец прибыли в землю тех гяуров, тех неверных, что были в Александрии. Но там как раз, говорят, творилось что-то неладное. Жители свергли своего султана и пашей, и богатые и бедные рубили друг другу головы, и в стране не было порядка. Тщетно расспрашивали они по всем городам о маленьком Кайраме, – никто не слыхал о нем, и франкский лекарь посоветовал, наконец, шейху плыть обратно, не то, чего доброго, им самим не сносить головы.
Итак, они вернулись домой, и со дня приезда шейх ведет такую же жизнь, как сейчас, ибо он скорбит по сыну, и он прав. Ведь когда он ест и пьет, он думает: «А мой сынок Кайрам, может быть, томится голодом и жаждой». А когда он облачается в дорогие шали и праздничные одежды, как того требуют его сан и достоинство, он думает: «А ему, верно, нечем прикрыть наготу». А когда его окружают подневольные певцы, плясуны и чтецы, он думает: «А мой бедный сын, верно, сейчас прыгает или играет, выполняя прихоти своего франкского повелителя». Но больше всего печалит его мысль, что вдали от отчизны, среди неверных, терпя их насмешки, его милый Кайрам позабудет веру отцов и им не придется обнять друг друга в райских садах. Поэтому он так милостив к своим рабам и раздает щедрую милостыню нищим; он думает, что Аллах воздаст ему за это и смягчит сердца франков, повелителей его сына, и они будут ласковее к нему. И каждый раз, как наступает день, когда у него похитили сына, он отпускает на волю двенадцать рабов.
– Об этом я тоже слышал, – ответил писец. – Но каких только чудес не наговорят? О его сыне при этом не упоминали, но, правда говорят, будто он странный человек и особенно падок на сказки. Говорят, будто каждый год он устраивает состязания между своими рабами и того, чей рассказ лучше, отпускает на волю.
– Не верьте людской молве, – сказал старик, – все так, как я говорю, я уж верно знаю; возможно, что в этот печальный день ему хочется приободриться и он велит рассказывать себе сказки; но отпускает он рабов в память сына. Однако свежеет, мне пора. Салем-алейкюм, мир с вами, молодые люди, и в будущем судите получше о нашем добром шейхе.
Юноши поблагодарили старика за сведения, еще раз взглянули на скорбящего отца и пошли своей дорогой, говоря между собой: «Не хотелось бы мне быть на месте Али-Бану».
Вскоре после того, как юноши разговаривали со стариком о шейхе Али-Бану, случилось им проходить по той же улице в час утренней молитвы. Им вспомнился старик и его рассказ, и они пожалели шейха и взглянули на его дом. Но каково же было их удивление, когда они увидали, что весь он разубран на славу. На кровле, по которой прохаживались нарядные невольницы, развевались знамена и флаги, сени утопали в дорогих коврах, дальше, с широких ступеней, спускались шелковые ткани, улицу устилало прекрасное тонкое сукно, на которое многие позарились бы для праздничной одежды или для покрывала.
– Ишь как переменился шейх за несколько дней! – сказал молодой писец. – Уж не хочет ли он задать пир? Уж не хочет ли он, чтоб потрудились для него певцы и танцовщики? Взгляните на ковры! Пожалуй, ни у кого во всей Александрии не сыскать таких! А какое тонкое сукно на голой земле, просто даже жалко!
– Знаешь, что я думаю? – молвил другой. – Он, верно, ждет знатных гостей. Такие приготовления делаются по случаю приема повелите ля обширной страны или эфенди султана, когда они осчастливливают дом своим посещением. Кого же ждут здесь сегодня?
– Смотри-ка, кто это там внизу, – уж не наш ли старик? Он все знает и, верно, все нам растолкует. Эй, старичок! Нельзя ли вас попросить на минутку сюда? – окликнули они его; старик заметил их знаки и подошел к ним, ибо признал в них тех юношей, с которыми беседовал несколько дней тому назад. Они обратили его внимание на приготовления в доме шейха и спросили, не знает ли он, какого знатного гостя ожидают там.
– Вы, верно, думаете, – ответил он, – Али-Бану задает веселый пир или знатный гость оказал честь его дому? Это не так; но сегодня, как вы знаете, двенадцатый день месяца Рамадана, а в этот день увели в заложники его сына.
– Но, клянусь бородой пророка, – воскликнул один из юношей, – все убрано так, словно здесь свадьба и пиршество, а на самом деле это памятный для него день печали. Как это понять? Согласитесь, у шейха все-таки несколько поврежден рассудок.
– Не судите ли вы по-прежнему слишком поспешно, мой молодой друг? – улыбаясь, спросил старик. – И на этот раз стрела у вас острая и хорошо отточена, тетива на луке натянута туго, и все же вы бьете далеко мимо цели. Узнайте же – сегодня шейх ждет своего сына.
– Так он найден? – воскликнули юноши и обрадовались за отца.
– Нет, и, верно, еще долго не найдется, но знайте: восемь или десять лет тому назад, когда шейх в скорби и печали справлял этот день по своему обычаю, – отпускал рабов и кормил и поил множество нищих, – случилось ему послать пищу и питье одному дервишу, в изнеможении прилегшему в тени его дома. А дервиш оказался святым человеком, сведущим в прорицаниях и в указаниях звезд. Подкрепившись от щедрот милостивого шейха, он приблизился к нему и сказал: «Мне известна причина твоего горя; ведь сегодня двенадцатое число месяца Рамадана, а в этот день ты лишился сына. Но утешься, день скорби превратится для тебя в день ликования, ибо знай: – B этот день вернется к тебе сын». – Так сказал дервиш. Усомниться в речах такого человека было бы грехом для мусульманина. Правда, скорбь Али не утихла, но все же каждый раз в этот день он ожидает возвращения сына и украшает дом, сени и лестницы так, словно тот может вернуться в любую минуту.