355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виль Липатов » Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине » Текст книги (страница 17)
Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 09:38

Текст книги "Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине"


Автор книги: Виль Липатов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)

14

Настя с Костей улетели под субботу; посадили их в турбовинтовой, скоростной, идущий до Ромска два-три мгновения. Поэтому, оторвавшись от земли, машина превратилась в точку быстрее, чем камень, пущенный из рогатки, и сделалось так тихо, как только бывает на огромном пустом поле.

За аэродромной оградой Иван и знатная телятница при тридцатиградусном морозе пристроились к автобусной очереди. Жители Сугота, Абрамкина, Тискина их, естественно, узнали, здоровались дружно, напропалую, так что у матери с сыном секунды тихой не было, чтобы думать о реактивном, скоростном, превратившемся в точку быстрее, чем камень, пущенный из рогатки. Мать не пролила на аэродроме ни слезинки, но была старой и грустной. А приходилось ей в очереди туго:

– Ильинична, матушка!… Паша, голуба гармонь!

– Едрена-феня, это же Пашка, бывша Колотовкинска?! Герой, сено-солома!

– Здорово, теть Паша! Ты же наполовину наша, суготская!

– Очередники, угомонись! Ты чего, Прасковья, ядрень корень, на самолетном деле торчала? А? Невестку и внука в Крымы сопровождала? Ма-а-ла-а-дец! Дядя Игнатий, ты Прасковью-то тулупом набрось – смерзла, нешто не видишь? А у тебя полушубок да с тулупом поверх. Поделися.

А в автобусе, набитом туго, знакомый народ со знатной телятницей отношения не прерывал, а наоборот, прибавил активности. Кто телятами интересовался, кто житьишком, кто критиковал сына Ивана за дурость:

– Ему в городе – комнату, ему в городе – учение, а он? Легкое ли дело жене и сыну в Крым из Пашево лететь. Друго дело – прямо из Ромска… Нет, при ем скажу: дурака!

По мере приближения к Старо-Короткину давление внутри автобуса слабело. Тискинские, суготские, баранаковские сходили, и вскоре тихо стало в автобусе, грусть-тоска с каждым километром все круче брала за горло знатную телятницу и тракторного бригадира.

– Пошли, сынок, двинулися. Видишь, приехали… Огромный, пустой, звонкий стоял родной дом, таким Иван его не помнил с голоштанного возраста, с тех пор как умер отец: вот таким же пустым стоял тогда недавно многолюдный и шумный дом Мурзиных.

– Тепло-то как! – сказала мать, садясь раздетой за кухонный стол. – Хороший дом: сутки, нетоплено…

Сверчок на совесть музыканил под печкой. Иван где-то читал, что в конце века сверчками торговали, а в родном доме их – рассадник: по три на каждую комнату, и на кухне тьма. Сейчас верещал, верно, самый старый – хриплый, печальный патриарх; верещал без страсти и ожидания, механически, как древние гиревые часы. Спать хорошо под этот скрип, сходить с ума тоже сподручно.

– Ты на меня, сынок, так не гляди! – с болью попросила мать. – Я ничего такого не думаю, о чем ты думаешь…

– Была нужда!

Между тем мать думала, что в доме и роду Мурзиных опять начались несчастья, а предчувствия редко ее обманывали, если на плохое. На хорошее у матери чутья не было.

– Ладно! – вдруг шлепнула она рукой по столу. – Помолчали и хватит! Что будешь с Любкой делать? Я сильно хорошо знаю, что у тебя к ней, по совести сказать, большая любовь. – Она встала, по-мужски прошлась по кухне, брови были начальственные. – О Косте ты страдать будешь, болеть всю жизнь, но беспокоиться о нем нечего. Он в хороших руках, а Настя… Так думаю, что она теперь замуж никогда не выйдет. – Опять прогулялась из конца в конец. – Костя не безотцовщина. Ездить будешь, звонить, к себе на жительство брать в деревню или в город. Так что одно тебе надо решать – с Любкой Ненашевой. Филаретов уехал – не вернется.

Мать села, положила подбородок на ладони, начала смотреть на торец русской печки.

– Ребенок должон бы народиться здоровущий! – сказала как про себя. – Костька здоровущий, а этот сразу килограммов на пять потянет. Но Любка-то выдюжит… А ты-то выдюжишь ли?

Теперь Иван поднялся, выпрямился.

– Выдюжу, мама! Я все выдюжу, только много денег на межгород изведу… – Он улыбнулся. – Вот когда оказалась полезной телефонизация деревни!

Мать ответила:

– Выходи на работу, прерывай отпуск… Только помни, Иван, я Любке простить ничего не могу, ее в упор не вижу.

Дни шли за днями, прибавлялись заметно; после шести часов над Старо-Короткиным уже не густели суслом темно-синие сумерки, уходящие в ночь, и грань между ночью и днем была четкой – светлое и темное. Одним словом, в минуты, когда Иван в положенное время выходил из тракторного гаража после ремонтных работ или постановки трактора на ночную отдышку, было еще достаточно светло, чтобы видеть каждый старо-короткинский дом и домишко, а Дворец культуры возвышался и сиял, словно торос на Оби.

Со вторника на среду, запомнилось, приняв горячий душ, Иван споро одевался, чтобы идти прямо к родному дяде Демьяну играть в карты, как внедрился в бытовку серьезный человек дядя Валентин Колотовкин и, увидев, что Иван один, солидно ударился в рассуждения:

– Ты вот, Иван, к примеру привести, паром от теплости исходишь, а обратно, к примеру, есть народишко, у которого зуб на зуб не попадает. Ннд-а-а! За дверью Любовь Ивановна стоит – для факта! Замерзла, ровно ночной сторож… Входить боится. Говорит, Иван Васильевич побить может. Куда комсомол глядит?

Хороший был мороз, старо-короткинский, так что дубленка в талию да кожаные тесные сапожки не согревали, и Любка дрожала с ног до головы, лязгала зубами, а разглядев Ивана, принялась еще и нарочно демонстрировать окоченелость на грани смертоносного замерзания. Ванюшка это мигом заметил, внес поправочный коэффициент, но определил, что пальцы на ногах могли подмерзнуть. Втолкнул Ненашеву в бытовку, из которой дядя Валентин Колотовкин тут же тихо исчез, словно испарился.

– Ах! – сказала Любка. – Зачем гуманность? Мне лучше умереть… У писателя Мамина-Сибиряка в школьной хрестоматии рассказано, как от мороза легко помирать. Рассказ «Зимовье на Студеной»… Чего? Ну, даю ногу, все равно отморожена, тебя ожидаючи. Чего? Глупости ты спрашиваешь: какая может быть боль, если нога отморожена?…

– Ладно! Врешь ты все… А теперь больно?

– А-а-а-а-а-а! – завопила Любка. – О-о-о-о-о-о!

Пошли они, естественно, вместе к центру деревни, где стояли дома Мурзиных и Ненашевых – коренных жителей, самых первых, первее нету, и по дороге, хочешь не хочешь, беседовали о ерунде: скоро ли отпустят морозы или как работается Любке на посту рассыльной-учетчицы при председателе Якове Михайловиче. Чем ближе к деревне подходили они, тем длиннее делались паузы, а когда осталось полкилометра до центра, Любка замолчала совсем. Иван молчание поддержал охотно и шагал весело. Вскоре Любка, однако, сказала:

– Глупо и пошло мы себя ведем, Иван! Глупо и трусливо. Любим друг друга; я мужа выгнала, от тебя жена ушла; а живем порознь и даже встретиться боимся. – Она замедлила ход. – Ну я дура, многого не понимаю, но ты-то, ты-то! Почему мы сейчас должны по разным домам расходиться? Я в любом жить согласна, лишь бы вместе. Правда… Ой, Вань, в твоем доме трудно мне будет с тетей Пашей! Но и она отойдет, как я сына рожу Ивана, большеголовенького такого…

Злой был по морозу и вечер, словно его заказали нарочно, как декорации к сцене «Любка Ненашева – Иван Мурзин». И художник попался понимающий. Одну звезду оставил слева (облако проткнула), река Обь, посверкивающая алюминиевой коркой, казалась текущей, живой. Окна в домах желтели, трубы дымили столбом, дорога просматривалась двумя полозами…

– Мам, слышь, мам! – осторожно позвал Иван, когда пришли они в десятом часу вечера в родное его гнездо. – Сегодня ты злыднем, завтра – злыднем, а Иван родится – тоже не отойдешь?

– Тоже! – ответила мать из темноты, где притворялась, будто спит. – Живи как знаешь, а я вам не помощник и не слуга.

И от слова своего не отступала.

За прошедшие с той ночи месяцы старо-короткинский народ не только начисто забыл о скандале, но уже считал, что всегда так и было и будет, как теперь. Незлобивая деревня скандалы вообще забывает мгновенно, наверное, в силу неустойчивости стариковско-старушечьей памяти и большой занятости остального населения. Живот у Любки был еще совсем небольшой, председательша сельсовета Бокова Елизавета Сергеевна, сильная портниха, сшила ей из дешевой материи две свободные одежины, и Любка без стеснения ходила куда хотела: ноги длинные, шея длинная, что под широкой одежиной скрывается – не видно. Только один человек в деревне не простил Любку и Ванюшку – знатная телятница Прасковья, хотя вида не показывала. И так же всегда помнила о Насте Любка Ненашева, которая иногда невольно присутствовала при телефонном разговоре отца с сыном. От громкой телефонной трубки она слышала и первые слова Насти и военно-патриотические разглагольствования Кости, а после тяжело, жалеючи вздыхала:

– Муж любит другую – сильно плохо! Но сердце держать на него при общем сыне – тоже не сахар… – И вдруг меняла тон: – Меня надо четвертовать, Иван! Много зла я тебе принесла…

«Жена она моя, сроду моя жена, родилась моей женой, – спокойно раздумывал Иван, целуя Любку в висок. – Если по рассказу Чехова «Дама с собачкой», то мы созданы друг для друга… А мне все равно всю жизнь из-за Кости маяться!»

Солнце в ясные дни, редкие по-нарымски, светило долго, жарко. Выдался один такой день, когда пахнуло по всей деревне черемуховым ветром; Иван как раз стоял возле гаражей, лицом к далекой деревне, и замер: сеновалом пахнуло, первым поцелуем с Любкой в шестом классе…

«Счастливый я!» – решительно подумал тогда Ванюшка Мурзин.

Этот черемуховый день и час вспомнились ему месяцы спустя, когда позади уже было лето, шла осень и надвигалась зима. Роды у Любки приближались, и деревня Старо-Короткино переживала большое беспокойство, так как врач Зелинская сказала, что плод крупный и… – кто в это поверит? – таз у Любки Ненашевой узкий! «Ванюшка, ты не беспокойся! – весело успокаивала Любка. – Все лучше лучшего будет. Не беспокойся…»

15

В то октябрьское утро Ванюшка, поднявшись тихонько, чтобы Любку не будить, вышел на кухню и вдруг увидел: мать сидит за столом, подперев голову рукой, будто ждет. За все это время ни разу не оставалась по утрам – чуть свет уходила к своим телятам, будто и не было ее в доме. Суббот и воскресений не знала. И ведь до того дошло, что по деревне пронесся слушок, будто Герой Труда Прасковья трех телят потеряла по недосмотру. Она тоже на четыре стороны света переживала: внук Костя, сын Иван, будущий внук Иван, законная невестка Настя. А ведь еще и телята у нее… Пять сторон света – это уже неизвестно, на каком ты свете!

– Вот так, вот так, сынок! – негромко сказала мать. – Дожидаю, сынок, когда встанете, нарочно задержалась. Вот ты, сынок, уходи, что ли, в другую комнату или поднаденься и к тракторам своим ступай. Мне сильно надо с Любой при свете разобраться. Ну давай, давай!

Иван, конечно, в гараж не побежал. Бродя по переулку, думал, что мать не хуже Зелинской разбирается в узких бедрах. Она потому и осталась наконец сегодня. Мамочка моя, родненькая! Вся деревня тебя уважает и любит, сын одну тебя только любит, тебя только и любит… А если умрет Любка? Если вместе с Иваном маленьким умрет? Откуда такие мысли? Да здоровее Любки женщины нет в Старо-Короткине!

Как полагается в обской деревне, одна сторона улицы – дома, вторая сторона – великая река Обь. Красиво, умно, целесообразно, но обидно для тех, кто недавно приехал в деревню. Селиться в новых домах на обоих концах улицы Первомайской плохо: далеко ходить в магазины, Дворец культуры, колхозную контору. А селиться в переулке – не видеть из окон могучую Обь. Получается, деревня Старо-Короткино хороша для Мурзиных, Колотовкиных, Сопрыкиных, Волковых, Игумновых и так далее. Они первооткрыватели, первопроходцы, основатели династий, некогда заселивших Старо-Короткино. Большие дома с еще большими пристройками потомков Ермаковой дружины стоят в центре деревни, выходя почти всеми окнами – это ж надо было умудриться! – на Обь-матушку. Вообще-то у остяков, как раньше называли разом хантов, кетов, селькупов, слово «Обь» означает «дедушка». Дедушка Обь!

И снова будто черемуховым корьем пахнуло, только весны этот оттепельный запах не обещал, а был щемяще-беспокойным, словно к несчастью… Разродится или не разродится? Тьфу! Костя на свет появился, когда его отец служил Советскому Союзу и толком не знал, в какой миг Настя взревет от сумасшедшей боли. Когда она рожала, Иван, как потом выяснилось, выкладывался в марш-броске на шестьдесят, потерял дыхание, приплелся на фи-нищ едва живым, но вторым. В это вот время и родился Константин Иванович Мурзин…

– Иван Васильевич, здрасьте! А мое дело плохое! – услышал он голос молодого тракторюги Витьки Сопрыкина, который семилетку заканчивал, когда Иван в армию уходил. – Заглох возле силосной ямы.

– Где?

– На Серебрухе. Я туда вместо вас сегодня поехал, поскольку вы с утра не пришли…

– Так… Обратись к механику Варенникову. Я занят. Понял?

– Варенников в район едет… – Витька пуще прежнего затосковал. – Заглох разом, пускач тоже не заводится, а так все нормально: горючка поступает, воздух – в норме, клапана на той неделе притерты… Не заводится!

– Иди на Серебруху! – внушительно сказал Иван. – Пускач не отогревай, а нарочно заводи холодным. Это во-первых! Во-вторых, картер тоже паяльной лампой не прогревай. Не заведется, придешь ко мне домой… Вопросы?

– Я побежал!

Витька легко побежал, красиво, спортивно; так бегать Иван уже не мог – легкости не хватало. «Возьми себя в руки, старший сержант Мурзин! – командовал собой Ванюшка. – Перестань дергаться, будь мужчиной!» Наконец послышался голос матери:

– Иван! Ванюша! Заходи, заходи, сыночек.

Мать и Любка сидели тесно, рядом, лица умиротворенные, обе по-деревенски положили на колени большие руки. Живот у Любки заметно выпирал, лицо обметали коричневые пятна, глаза посветлели. А мать, конечно, Любку как жену Ивана не признала – по-прежнему не нравилась матери та Любка Ненашева, которая пошла за Марата Ганиевича и дальше, – но в смысле рождения Ивана Мурзина-младшего показывала, что вроде бы довольна…

– Беременна как беременна, – сказала знатная телятница. – Мальчонка должен народиться. Ты как решаешь? В район Любу повезешь или Зелинской дашь ход?

С чего бы Любку в район везти, если мать вроде ни о чем не тревожится?

– Мам, прости, не понимаю.

– И понимать нечего. Как бы это лучше сказать? Зелинская плохо в своем деле кумекает.

– Не поеду я в район, Прасковья Ильинична! – мягко, но непреклонно отозвалась Любка. – Будь лето, я бы на кошенине родила. И чего всполошились? Узкий таз! Тройню рожу и не охну… Подумаешь! Что я, городская? Вон Настасья Глебовна как из пушки родила, а я деревенская… Подумаешь!

Они дружно и неловко начали молчать. Иван мучился от страха, что роды опасны, мать тоже, а Любка даже не думала о родах. Родится Иван, загугукает, пузыри пустит, улыбнется, тетя Паша вовсе сдастся на милость победительницы.

«Надо сегодня Косте с Настей позвонить! – хлопотливо подумал Иван. – Ну и что из того, если я им вчера звонил? Захотел– опять звоню. Разница поясного времени – пять часов…»

– Погода должна спортиться, – озабоченно сказала знатная телятница. – По радио не передавали, но у меня кость ломит.

– Вот какая неожиданность! – вежливо откликнулась Любка. – Только поверить не могу, что вы меня хуже всех людей считаете. – Она задумчиво покусала нижнюю губу. – Какая я ни есть, а себе цену знаю. Меня Иван сильно любит… Так что, тетя Паша, разговоры о погоде ни к чему. Внука вам ровно своих ушей не видать, если вы меня обратно не полюбите, как до Марата Ганиевича было…

Встань Любка, выпрямись, не смогла бы произнести слова так сильно, значительно, по-прокурорски, как сейчас, то есть в спокойствии.

– Так ведь я что, Люба, ведь я что… – бормотала знатная телятница. – Какое у меня отношение, какое может быть отношение… Нет никакого отношения!

– В том-то и дело, – холодно отозвалась Любка. – Так проживать трудно, теть Паш, когда на всех богов молишься.

Мать по-детски округлила глаза.

– Это кто же на всех богов молится? – пробормотала она. – Может, это я еще в школе обещала Ванюшке за него замуж выйтить? Это кто же на всех богов-то молится?

– Мам!

– Чего «мам»?

– Мамуль!

Славный это был рецепт: «Мам, мамуль…»

– Ну чего заладил…

В двери постучали, и было ясно, что это Витька Сопрыкин, который слишком быстро Сбегал заводить трактор на Серебрухе. Иван открыл двери, и действительно Витька Сопрыкин, скорый на ногу человек. «Не заводится! – было написано на его узком и длинноносом лице. – Холодный тоже не заводится!» Пройдя в комнату, он поздоровался с женщинами, стал переминаться с ноги на ногу, точно пришел просить взаймы.

– Извините! – сказал Витька.

Отослав тракториста Сопрыкина в гараж, чтоб выводил его, бригадирову машину и отправлялся на ней работать до обеда, согласно своему наряду, три километра до Серебрухи, ручейка, впадающего в Ягодную, которая приток Оби, бригадир Иван Васильевич Мурзин пробежал быстро, за полчаса. «Беларусь» стояла уже по колено в мокром снегу, тракторные сани исчезли из виду, лишь торчали голые цепи на стояках, но главное – возле трактора находились трое Ненашевых: отец, сын Аркадий, с которым Иван уходил в армию, и откуда-то взявшийся тут же Венька Ненашев – племянник. Иван Севастьянович деловито копался в тракторных внутренностях.

«Так вот через кого трактор не заводился! – успело мелькнуть в голове. – Ну ловкачи…» С появлением Мурзина Ненашевы, каждый чуть не по два метра высотой, медвежистые, угрюмые, точно не Ивана увидели, а отбившегося от стада кабана-секача, отошли от машины, двинулись на окружение, и так как Иван вел себя спокойно, окружили успешно, причем племянник Венька встал за спиной – самый здоровый был из тройки. Окружив врага, помолчали вместе с ним, потом Ненашев Иван Севастьянович сказал:

– Ты вот в чем обвиняешься, Мурзин. Моя дочь через тебя пропадает. Двух мужей ты извел, сам на генеральской дочери женился, через писателей в ученые выходишь. Ну а как ушла от тебя генеральская дочь, так ты обратно Любку портить? С той не разводишься, по телефону ей звонишь и с Любкой расписываться не хочешь?… Ты понимаешь, Мурзин, в чем обвиняешься?

Весь род Ненашевых – добрые, честные, справедливые и умные люди. Затемнение, видать, нашло на Ивана Севастьяновича, не иначе, если он Любкиных мужей, генерала и писателей собрал в одну кучу, забыв, что Любка сама в свое время не захотела пойти замуж за Ивана. Да нет, он все помнил, отец Любки, но так переживал за дочь, что искал, на ком зло сорвать, страх свой за дочь как-то унять… Он сам не знал, что делал, Иван Севастьянович, глаза были точно у сумасшедшего…

– Ты плохо говоришь, Иван Севастьянович! – резко сказал Иван. – И сам ты, Иван Севастьянович, понимаешь, что все это дичь. Однако ты хочешь на мне сердце сорвать. Давайте! Это я вам троим свободно позволю, но только потом следователей не звать, как Типсины, которые сами на меня налезли, а потом фельдшера и следователя привели…

– Замолчи! – задрожав, крикнул Иван Севастьянович. – Подонок!

На «подонке» Иван оттолкнул замахнувшегося было тычком тестя, тот покачнулся, но не упал, а Ивану досталось по уху и по затылку от двоих Ненашевых разом. Арканю он пожалел; одним махом свалил его на снежок отдышаться, наскакивающего тестя попутно сшиб на землю, а племянником Венькой занялся отдельно – зло и мстительно. Во-первых, сводил счеты по уличным молодым дракам, которых было миллион; во-вторых, это Венька и только Венька, сволочь от рождения, подал мысль Ненашевым идти к трактору бить Мурзина; в-третьих, никто в деревне понять не мог, отчего Венька Ненашев всех вместе и каждого по отдельности в Старо-Короткине ненавидел.

– Венька! – позвал Иван. – Уходи, предупреждаю.

– Хе-хе! Я тоже предупреждаю, что ты дядю и братана положил. Убью! – Он выхватил из-за спины не то шкворень, не то тяжелого дерева палку-скалку. – Прокурор оправдает.

И все это безо всякой причины, без особенной ненависти именно к Ивану, а так – убийство по призванию и душевной тяге… И расчет-то у него был подлый: на то, что навалятся они на человека все втроем, – один бы ни за что не решился, разве только с ножом да пьяный… «Тюрьмой кончит! – подумал Иван, падая на землю и волоча, то есть переворачивая за руку с палкой-скалкой, Веньку Ненашева. – Эх, Венька, предупреждали тебя!»

– Ванюшка! – крикнул со снега Арканя. – Ванюшка! Тракторый бригадир лупил тридцатилетнего бездельника и подлюгу хорошо, славно и основательно и уже, казалось, не мог остановиться, приговаривая:

– Это за Петьшу! Это за Кольку Неганова! Это за Власа Митрошенкова!

Венька тем временем кричал тонким, заячьим голосом – от страха, страха и только страха, хотя всей деревне было известно с его слов: Венька ничего и никого не боится!

– Иван… Васильевич! Васильевич!

– Я его отпущу, если признаете, что это Венька меня бить надоумил, – говорил Иван, сбиваясь с дыхания. – Он?

– Он! – сказал сам Ненашев.

– Уговаривал… – добавил Аркадий.

– Ну это я и без вас знал! – сказал Ванюшка и, немного приспустив похожего на труп племянника Веньку Ненашева, которого держал за шиворот, обратился к нему: – Признаешься, что надоумил? Ну!

– Признаюсь.

Как только Иван отпустил Веньку, тот, конечно, опять ринулся, но тракторный бригадир был начеку: уложил его минут на пятнадцать. Еще по школьным дракам, когда сходились с суготскими, абрамкинскими или баранаковскими, ученик Иван Мурзин среди дружков-приятелей заработал славу как мастер класть ворога на землю в затмении сознания на пятнадцать– двадцать минут, то есть по форме номер один.

– Лукошко-круглешко, – высказался с земли сам Ненашев, высмаркиваясь. – А ты, Василич, ладно нас заштабелевал… Чего же ты в пору времени Марату Ганиевичу вязы не свернул?…

– Папа! – пискнул Арканя. – Папа, хватит вам!

– Это правда: пора кончать! Как мы теперь в деревне-то покажемся? – Ненашев засмеялся. – Пошли по шерсть, а пришли… Он живой, Венька-то? Дышит?

Иван успокоил:

– Минут восемь осталось…

Потихонечку-полегонечку Иван Севастьянович и Аркашка встали на ноги, пообчистились, прохлопали себя от снега неверными, дрожащими руками, косо улыбаясь. Венька в это время со стоном сел, трус и гад ползучий! Поднявшись наконец на ноги, поплелся в сторону деревни – этот не стыдился показаться народу в покалеченном состоянии: пусть, дескать, видят, каков бандит Ванька Мурзин, а Венька Ненашев себя не бережет, не боится ран и увечий…

– Племянничек… – неопределенно сказал отец Ненашев. – А ты, Ванюшка, здорово нас… Эге-ге! Нам бы надо прощения у тебя просить, если бы ты нас целыми оставил. А теперь, думаю, баш на баш, а, Ванюшка?

– Вы меня, наоборот, простите! – гневно отозвался Иван. – Это Венька сильно меня по затылку звезданул, в голове помутилось – вот и начал я крушить. Ты не обижайся, Иван Севастьянович, и ты, Аркадий, не обижайся, но вам троим против меня никогда не выстоять. Я до армии прилично дрался, а в армии – первое место в округе по самбо… Иван Севастьянович!

– Чего, Иван?

– Я за Любку так переживаю, места себе не найду. Только вы все сдурели! Почему это моя Любка не разродится?

Иван Севастьянович побледнел.

– А кто его знает, чего я за Любку помираю! – сказал он. – Не суеверный, сроду ни во что не верил, а вот вбил в башку свою дурацкую…

«Холодище приличный! – подумал Ванюшка. – Нет, просто хороший холодище, если мочки ушей прихватывает!… Ну с чего это у него предчувствие насчет Любки?» Затем он подумал о Косте и Насте, как-то они там без него, и как нарочно Иван Севастьянович робко спросил:

– Иван! Иван Васильевич, а ты как мыслишь? С Настей – развод? Обженишься с моей дочерью?

Ванюшка только вздохнул.

– Эх, Иван Севастьянович! Я на Любке всю жизнь женат, я бы на второй день совершеннолетия с ней в загс побежал бы, да она смеялась: «Муж? Да ты на себя посмотри, какой из тебя муж? Вот Марат Ганиевич – это муж! Ты просто Ванюшка Мурзин, а не муж!» Вот так она смеялась, а побить Марата Ганиевича я не мог: он ни в чем не виноватый!

«Беларусь» завелся сразу, Ванюшка сел за рычаги, Ненашевы примостились у него по бокам, и потихоньку – затылок у Ванюшки все еще гудел от Венькиной палки-скалки – тронулись они в сторону деревни, до которой три километра. На ходу разговаривали на разные темы, например, о будущем урожае или о кормах на молочно-товарной ферме. Прогнозы были удовлетворительные.

– Может, Любку все-таки в район свезть? – высказался Иван Севастьянович. – Районная больница – это районная больница. А не то – в область…

– Не знаю, как быть… Любка никуда ехать не хочет. Сейчас она ничего не боится, спокойна, а начни ее возить – запсихует хуже нашего. Нет, Иван Севастьянович, не будем ее трогать!

Слово за слово – прибыли в деревню. Венька, племянник, уже проковылял мимо стариков и старух, значит, деревня была в курсе драки и, конечно, решили, что Ванюшка Мурзин Ненашевых извел на моченый горох, – один Венька, самый храбрый и здоровенный, вырвался; а тут картина другая – живые и целые да еще и на тракторе…

Возле конторы стоял председательский «газик» с работающим мотором и открытыми четырьмя дверцами; двери в контору тоже были распахнуты, а на крыльце сидел Венька Ненашев, наспех перевязанный. Неужели ненавистник повернул дело так, что на них, Ненашевых, со шкворнем в руках напал Иван Мурзин? От него, подлюги, всего можно ждать. И как раз в этот момент из колхозной конторы выпрыгнул председательский шофер Ромка, дверцы пулеметами захлопали, и «газик» сорвался с места.

– Любка! – догадался Иван. – Это Любка досрочно рожает… Мать Ивана, мать Любки Ненашевой, две Любкиных подружки и учитель Марат Ганиевич сидели на дерматиновом диване и белых табуретках в приемном покое больницы – большой, современной, роскошной для Старо-Короткина. Мария Васильевна Ненашева даже глазом не повела, когда увидела помятых мужа и сына, мать Ивана приложила руку к губам: «Т-сс!» Марат Ганиевич машинально поднялся и сел обратно с бледным от страха лицом. Ивану и Ненашевым сесть было негде, пришлось прислониться к стенке.

– Ну?! – наконец произнес Иван.

– Сечение! – свистящим шепотом ответила мать. – Поехали в район за кандидатом.

Иван ничего спросить не мог – слова не получались, так как доносился до приемного покоя дикий, нечеловеческий, первобытный крик Любки.

– За кандидатом поехали, – снова сказала мать.

– В район, – добавила Мария Васильевна.

– Исидор Маркович Анненский – преопытнейший хирург и замечательный человек! – объяснил Марат Ганиевич.

Как Любка ревела! Как кричала! Иван настойчиво думал о кандидате наук Исидоре Марковиче Анненском. Маленький, седой, возрастом лет за сто, он, как говорили во всей Ромской области, имел твердую руку, и было такое, что приезжали оперироваться к Исидору Марковичу в деревянный городок Пашево из областного центра. Иван перевел дыхание, поглядел на родную мать, которая, почувствовав – взгляд сына, подняла голову: «А что доцент или кандидат? – прочел Иван. – Хоть сто кандидатов, если у самой мало сил. Лениво жила, тихо жила. Свой организм не развивала. Эх, Ванюшка, Ванюшка, родной сыночек!»

Это правда, что Любка лениво жила, даже в Оби купаться бросила, много слабее была той, школьной Любки. Заносил ее на руках Марат Ганиевич, не заставил жить по-людски Филаретов Александр Александрович…

Час без малого кричала бешеным криком Любка, потом чуток притихла, и так продолжалось минут двадцать, пока на двадцать первой минуте не ворвался в приемный покой Ромка Грибоедов, доставивший кандидата, шустрого старика. Тот все руки потирал, словно замерз, стрельнул опытными глазами на всех, кто в приемном покое собрался, и быстро прошел мимо.

Любка опять кричала, но слабее прежнего: устала, выдохлась. Иван легко подумал: «Исидор Маркович Анненский мою Любку вынесет, это как пить дать!»

Второклассником еще сидел Ванюшка Мурзин на берегу Синего озера, поплавок давно ушел в воду – брался ненужный окунь, и Ванюшка разглядывал озерный берег под водой с листьями кувшинок, желтыми цветами и нитями каких-то водорослей, среди которых лежал на боку, пошевеливая только правыми плавниками и хвостом, чтобы не встать в нормальное положение, большой карась. На Ивана сквозь искривленную шатанием воду глядел здоровенный умный глаз – человеческий, ей-ей! – и говорил: «Ну выудишь ты меня, ну изжаришь, а что толку? Все равно караси да озера останутся на земле только временно, а потом ничего не будет. Вам же в школе говорят, что Земля понемногу остывает… Ну выуживай меня, выуживай!» Иван вытащил настырного окуня, вода замутилась, а Иван снял его с крючка и забросил в озеро – пусть живет с разорванной губой, жаднюга. Потом глянул в воду – мать честная! Карась перевернулся на другой бок и левым глазом смотрел на Ивана совсем насмешливо. Иван удилищем шурнул карася – тот выправился, посмотрел на Ивана двумя глазами и в ленивом озерном течении, не шевельнув ни одним плавником, растворился в Синем озере. «Это не карась! – суеверно подумал ученик второго класса. – Это бывший человек! Может быть, дед Карасев». Ванюшка в ту пору уже слышал о переселении душ: не от учителей или родителей, а от стариков и старух на лавочках – эти всегда все знают.

Любка и ребенок-мальчик умерли как раз в эти минуты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю