Текст книги "Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине"
Автор книги: Виль Липатов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
6
За мебелью приехали, как договорились, в понедельник, прибыл и сам Филаретов А. А., в стеснении помахивающий, словно от комаров, черемуховой веткой, и было такое впечатление, словно он оказался тут случайно и не имел прямого отношения к двум грузовикам с успевшими слегка «причаститься» шоферами и добровольными грузчиками, среди которых – этот везде, где шумно, поспеет! – главенствовал дядя Демьян, поднадевший для солидности брезентовый фартук. Племяннику он руку не подал, только кивнул – почти четыре года не забывал игру в «очко» и даже на гулянке по возвращении из армии племяша сидел в дальнем углу – такой принципиальный.
– Где тут эта самая?… – смутно поинтересовался Филаретов А. А., как только из кабины первого грузовика выпорхнула разнаряженная Любка Ненашева-Смирнова-Филаретова. – Скажите, пожалуйста, где мебель?
– В доме! – удивленно ответил Костя, первым вышедший на крыльцо. – Мебель, дяденька, бывает в доме…
Ясное дело, на шум явился и кое-какой бездельный деревенский народ, истомившийся от скуки на скамеечках, полатях и в палисадниках. Приплелись, конечно, всем списочным составом старики со старухами, живущие на законной пенсии, примчались разнообразные школьники, приостановились, как бы случайно и на минуточку, одиночные представители деревенской интеллигенции. Небольшой, но все-таки митинг запросто можно было организовать, тем более что имелся налицо сам Филаретов А. А.
– Входите, пожалуйста! – пригласила Настя. – Ради бога, Костя, поиграй полчасика в палисаднике, буду признательна и две сказки расскажу… Иван, помоги людям разобраться с мебелью…
Зараза Любка великодушно сказала:
– Ах, не беспокойте своего супруга, Настасья Глебовна! Я рабочей силой обеспечена… Только бы ничего не поцарапали.
Когда под гневные и хриплые команды дяди Демьяна, который потому и поехал грузчиком, что метил на руководящее место, дело быстро наладилось и уже шло к концу, за кучкой зевак поднялась столбом пыль, взревел и сразу заглох мотор «газика», и из него выглянул председатель Яков Михайлович; обвел взглядом всех, громко поздоровался, хлопнул дверцей и уехал, опять запылил желтой высохшей глиной. Может быть, ошибся Иван Мурзин, но ему показалось, что председатель посмотрел на Филаретова А. А. одновременно насмешливо и укоризненно.
Между тем погрузка закончилась, и Настя, Иван и Любка с Филаретовым А. А. да Костя вошли в пустой гулкий дом, чтобы произвести последнее мероприятие по скоростной ликвидации мебели. Слово, конечно, взяла Любовь Ивановна.
– Представьте, Настасья Глебовна, считаю я плохо… Ах, токо одно расстройство! – Она по-королевски повела рукой в сторону мужа. – Искандер, рассчитайся.
Иван с большой надеждой посмотрел на жену, хотя в доме не было ни дивана, ни кровати, чтобы Настя могла упасть на них хохотать, но даже улыбчивой морщины не заметил он на лице жены, одной рукой принимающей деньги, а второй поглаживающей горло, чтобы не ныло от желания рассмеяться.
– Полная цена минус двадцать пять процентов амортизации, – сказал «Искандер» Филаретов. – Пересчитайте все-таки, Настасья Глебовна.
– Пустяки, Александр Александрович! Живите счастливо, от всей души желаю. Прощайте!
– Что вы, Настасья Глебовна! – испугался Филаретов А. А. – Не хотите, чтобы мы пришли к пароходу?
– Приходите.
Рычали два грузовика за стенами дома, шумели глухие старики и старухи, не желая покидать спектакль до того, как опустится занавес, и на всю пустую квартиру, счастливый ее гулкостью, Костя запел боевую песню, сочиненную на ходу: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали, ах, ура-ура-ура!» Хорошая была песня, маршевая, так что Иван про себя подхватил: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…» Он пел и как-то не заметил, что Любка с мужем уже стояли в дверном проеме.
– До свидания, Настасья Глебовна! Ах, как мы вам благодарны.
Иван окончательного ухода пережидать не стал, отправился в пустую спальню, подивившись, какой она стала большой, начал маршировать вместе с Костей, сквозь зубы напевая: «Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…», и даже принял из рук сына маузер, как только Косте показалось, что враги рядом. Они их поливали из автомата, по одной пуле тратили на врага из маузерного ствола и одолели все-таки, развеяли превосходящие силы.
– Рота, стой! – услышали они вдруг генеральский голос. – Смирна-а-а-а-а!
Это генеральская дочь Настя взяла командование на себя, как старший по званию.
– Отец, марш за машиной – перевозить постели и посуду к Прасковье Ильиничне! Костя – равнение на отца!
Бодрый голос, хороший голос, но глаза – ах, какие нехорошие глаза, точно трясла Настю лихорадка, и дело, понятно, не в мебели и не в том даже, что ходит по земле человек, называющий мужа Искандером и в любой одежде – голый. Дело в большем: счастливый этот человек, то есть Любка, счастливый в любом положении – стоячем, сидячем, лежачем, с мебельными гарнитурами и без мебельных гарнитуров, с мужем и без мужа, с любовью и без любви, хотя…
– Так мы пошли, Настя.
– Идите, идите.
Это Настя сына и мужа просто-напросто выставляла из опустевшего дома, посылая за машиной, которая и без того придет к двум часам вместе с Прасковьей, – выставляла, чтобы остаться одной: сидеть на хромой табуретке или подоконнике того окна, что глядит в темные сосняки и листвянники. Сколько же дней это продолжается, что жена постоянно ищет одиночества, дошла до того, что и сына в больших дозах не принимает?
– Папа, мы на машине поедем?
– На машине.
– Ура! Кресла, кресла мы продали, стулья, стулья мы продали…
«Якорь, якорь мы отдали!» – пропел про себя дальше Иван, когда шел за машиной для перевозки последнего барахлишка в дом родной матери.
– Здрасьте вам! – сказали Ивану и Косте в автогараже. – Вышла машина. Сначала за тетей Пашей, потом к тебе, Ванюшка.
– Допрыгались мы с тобой, Костя! – озабоченно сказал Иван на обратном пути: – Ну куда мы смотрели, когда мимо нас на машине Гошка Гарбузов с бабукой пропылили? Бабуке, понятно, в дымовой завесе живого человека не видать, ну а мы-то Костя, где были? Ты хоть пел, а я…
– Ты, пап, тоже пел, только неправильно. «Якорь, якорь мы отдали…» Якорь – это кто такое?
Нет, не пошли обратно в опустевший дом Костя и Иван, а, рассудив неторопливо, направились к лиственничному громадине дому, в котором родился и вырос Иван Мурзин. Грузовика и здесь не было, хотя следы от него вели к самому крыльцу, на котором и сидели Настя с бабушкой, по-одинаковому выложив руки на колени, словно на картине «Трудовой день окончен». Иван с Костей тоже сели на верхнюю ступеньку и для начала дружно спели:
Кресла, кресла мы совсем продали, Стулья, стулья мы совсем продали, Ах, ура-ура-ура!
Якорь, якорь мы совсем подняли, Ах, ура-ура-ура!
На следующий день в шесть утра Иван проснулся, не найдя под боком жену, пошлепал босыми ногами в сенцы – нету, вышел на крыльцо – пусто! Зевая и потягиваясь, вернулся в горницу, тихонечко окликнул мать, которая голос подала из-за русской печки, где надрючивала на себя «телячью» одежду.
– Ты чего, Иван?
– Настю не видела? Опрежь меня вызвездилась и чего-то не видать.
– Батюшки! Это куда же она подевалась?
Маленький переполох произошел в мурзинском доме, так как Настю нигде не нашли, хотя бегали даже к «скворечне» и осторожно звали по имени; дело кончилось тем, что из спальной комнаты с Настиным платьем в руках вышел Иван, покачал головой. Мать от страху залопотала, но Иван задумчиво объяснил:
– Это она в одном купальнике на Обь ушла. Это ничего, что вода холодная. Пока реку туда-сюда перемахивает, согреется… У тебя самовар-то готов?
– Но.
Настя пришла минут через двадцать, краснотелая, с мокрыми волосами до пояса, и такая напористая, энергичная и злая, что казалось, бухнет по полу коваными сапогами, а не пятками, и не голая, а затянутая хрустящими ремнями и сукном полевой генеральской формы. Вот как бывает: одна наденет платье с «горлом» и до каблуков длиной, но кажется голой, вторая – две тряпицы на ней, а одета с ног до головы.
– Доброе утро! – отчеканила Настя. – Надеюсь, Костю не разбудили?… И глупо, чрезвычайно глупо, Иван, сидеть с моим ситцевым платьем на коленях. Изволь отдать, я его, как говорят чалдоны, поднадену.
Ничего удивительного нет: закусила женщина удила. Это с каждой бывает, а рецепт лечения единственный: пореже попадаться на глаза, молчать, за лицом следить, чтобы не прицепилась: «А ты-то чего хмуришься, чего, спрашиваю, хмуришься?» или наоборот: «Улыбочки строим?» Нет, молчать! Из дому уходить. Возвращаться ни поздно, ни рано.
– Ванюшк, ты куда? – охнула мать, когда сын взял прямой курс к воротам. – Ванюшк, а стюдень, а чай с баранками?
Какой там студень, когда от жены такой сильный пар валил, что создалась в горнице область высокого давления!
Кресла, кресла мы совсем продали, Стулья, стулья мы совсем продали, Ах, ура-ура-ура!
Одно плохо: шесть часов – такое время, когда в уборочную весь деревенский народ давно поднялся и взводами да отделениями валит теперь по дорогам, проселкам и тропинкам добывать хлеб для Ивана Мурзина с домочадцами, которые уезжают в город. У деревенского народа нету времени останавливаться при виде Ванюшки, разевать рот и соображать, как это он в рабочем, то есть чужом для себя, строю оказался? Может, и не уезжает, а может, с какой бабенкой в кедрачах заблудился? «Здорово!» «И тебе: здорово!» – вот и весь разговор.
Второе плохо, только один путь не ведет в Старо-Короткине к пашням, покосам, фермам и силосным ямам – дорога к голубой родимой Оби. Значит, путь один – на реку, купаться в ледяной сентябрьской воде. Иван пересек улицу, взял влево, двинулся по обскому яру, спускающемуся к небольшой прогалине – стометровому в длину и ширину деревенскому пляжу. Шел Иван уже весело, покусывал чистенькую от росы былинку и думал, что в такую рань можно и в сатиновых трусах по колено искупаться и что вообще хорошая мысль пришла ему в голову: «Когда еще доведется в Обишке искупаться. Может, и годы пройдут из-за этой математической шишки и заразы Любки!…»
– Это как же так? – пробормотал Иван, останавливаясь и пятясь.
В огромных черных очках, бикини и сафьяновых туфлях – они-то зачем? – сидела на широченном полотенце Любка Ненашева и, похоже, читала журнал «Крокодил». Шаги Ивана по песку не услышала, шевелила губами, но не забывала протягивать солнцу длинные и полные ноги. От воды наносило холодком, но Любка, и без того вся черная, под солнцем блаженствовала. «Вот это повернул к реке!» – подумал Иван.
Любка Ненашева почувствовала наконец что-то, обернулась, узнав, слегка улыбнулась и гостеприимно повела рукой:
– А чего ты стоишь, Ванюшка, садись, пожалуйста! Вот прямо и садись на купальную простыню. Здравствуй!
– Здравствуй!
Никто в мире точно сказать не может, хороша ли собой или не хороша Любка Ненашева, а вот почему от нее во рту так сохнет, что язык-наждак еле ворочается?
– Пригласила, разговаривай! – обозлился Ванюшка. – Хотел напоследок в Оби искупаться, а тебя принесла холера… Разговаривай!
– Мне с тобой, Вань, трудно разговаривать, – грустно сказала Любка, и глаза сверкнули мокро. – Меня Настасья Глебовна ни за что ни про что оскорбила и унизила. Я уж плакала-плакала, даже устала…
Иван сплюнул.
– Мели, Емеля! Где это она тебя оскорбила? Да и не может того быть – она человек воспитанный!
Любка неторопливо заплакала.
– Вот и ты меня, Вань, оскорбляешь, хотя я тебя так сильно люблю, что до самой смерти… Где оскорбила? Да на этом самом месте. – Она вытерла слезы и начала плакать на другой манер, порциями. – Я говорю, вся радостная: «Доброе утро, Настасья Глебовна! Какая вы красавица!» А она «Здр!» – и в воду. Даже на меня и не посмотрела… Ой, от слез вся промокла! Ну а как она реку туда-сюда переплыла, я, конечно, встала, к ней подошла и прямо говорю: «Зря, Настасья Глебовна, мужа от меня срочно увозите, мебель дешево продаете – вашего мужа Ванюшку Мурзина, друга моего златокудрого детства, я пальцем не трону…» Ой, опять я разревелась, как коровушка!… Любка, говорю, вашего замечательного мужа пальцем не тронет. Я, говорю, Настасья Глебовна, ночь не спала, чтобы в пять часов сегодня вызвездиться и сюда прийти, чтобы ваше сердце успокоить… Тут она, то есть Настасья Глебовна, меня, Ванюшк, и оскорбила…
– Ну?
– Оскорбила…
– Еще раз: ну?
– Дурочка, говорит, бедная дурочка! Что с тебя спрашивать, говорит…
Отсюда вот, с этого песчаного пятачка, получается, и начала печатать генеральский шаг, возвращаясь домой после заплыва, жена Настя… Посмотрев на почти голую Любку, послушав ее, поняв, что бывают женщины с заказным цветом глаз: могут быть черными, карими, зелеными, синими, голубыми… «Бедная дурочка!» – жалеючи сказала Настя, и было в этом много правды и столько же неправды – всякой могла быть Любка Ненашева, смотря по обстановке.
– Реветь перестань, буду считать до трех, – вкрадчиво сказал Иван. – Вот молодец! Теперь отвечай: зачем все это тебе понадобилось? – Он предостерегающе поднял руку. – Только мне-то не говори, что тебе жалко смотреть, как я уезжаю из деревни от матери… Я не Настя! Я-то знаю, что у тебя под челочкой вертится. Зачем на берег пришла? Свести счеты с Настей, если я с тобой в кедрачи не пошел… Любка, я на пределе. Поняла?
– Поняла, поняла! – пролепетала Любка. – Ты прав! Медленно подняла голову, прищурилась, глаза почернели.
– Ты тоже не мальчик, тоже не бедный дурачок. Знаешь, почему сижу на берегу? Ой, да нам ли, Иван, ловчить друг с другом? Пропадаем – дело привычное. – Потянулась вся к Ивану, губы раскрылись, заблестели. – Не могу без тебя, хочу тебя, всегда хочу. В Ромск уедешь – достану, в Лондон – достану, Филаретова А. А. дипломатом сделаю… – Она, как Иван давеча, предостерегающе подняла руку. – Не перебивай! Что я раньше думала, почему твоей женой не стала, это ты не у меня спроси, а у той Любки Ненашевой, которая замуж за Марата выходила! Она тебе объяснит…
Иван задыхался. Казалось, еще миг, и бросится на Любку в беспамятстве. «Зверье проклятое! – словно не сам, а кто-то другой, успел подумать о себе Иван. – Пропадаем – дело привычное…»
– Ванюшка, ты уходи! – шепнула вдруг Любка. – Уходи, уходи потихонечку. Отползай назад, отползай.
Берег к деревне поднимался не очень круто, на вершине подъема Иван остановился, поглядев на часы, только головой покачал: не три дня и три ночи провел он с Любкой Ненашевой, а двадцать минут, и выходило ему болтаться по деревне полтора часа, чтобы выполнить просьбу матери Константина Ивановича Мурзина оставить ее в покое часа на два.
– Настя! – через два часа и три минуты негромко позвал Иван, расхаживая задумчиво по комнатам родного дома. – Ты где?
– Здесь, прилегла.
– Я вернулся… Хочешь поговорить, Настя? Я случайно встретил Ненашеву, все знаю. Хочешь поговорить?
Полутьма долго молчала, затем заскрипели пружины, мелькнуло белое, замерло. Иван терпеливо ждал, осторожно, чтобы не вздохнуть тоскливо в полной-то тишине. Жалко было Настю, так жалко, что слов не было!
– Я тебя люблю, – сказала полутемень. – Другого не знаю, объясняться нам нечего. Ты тоже рано поднялся, Иван, поспи…
– Не усну я.
7
Приглушенно, осторожно, понимая, что дело нешуточное, что беда произойти может, если все большим смехом не обернется, судила и рядила деревня Старо-Короткино об Иване Мурзине с домочадцами. Жили-были люди, хорошо и с достатком жили, а потом все продали, дома и огорода, как говорится, решились, да еще и работу Настя Мурзина, которую народ душевно любил, потеряла. А на распрекрасной Настиной мебели теперь рассиживается Любка – заглавная ее вражина…
Но за три дня до отъезда Ивана Мурзина с семейством в областной город Ромск его родная деревня Старо-Короткино от стариков и старух до школьников-первоклашек забурлила, застонала, заохала, но уже вовсе вполголоса и вполнакала, так как новость была до того потрясающей, что самые сплетники из сплетников, бессердечные и зловредные, только тайно перешептывались, а смеяться никто даже не подумал. Добрый народ живет на берегу Оби в деревне Старо-Короткино!
Целый этот потрясающий день было тихо и печально в деревне, пока народ не узнал в точности, что Иван Мурзин с семьей в Ромск ехать раздумал, вещи распаковал: сам же он в этот день, когда деревенский народ за него от души переживал, на улицу не вышел, из пяти окон родного дома – глазами на Обь – три остались закрытыми на ставни, а из крайнего открытого окна время от времени выглядывал малец Костя, веселый или грустный – не поймешь.
В бывший дом директора Дворца культуры Насти Поспеловой без шума въехала уже тихая и дружная семья белорусских переселенцев – муж с женой и двое детей; повесили на окна от радости торопливо купленный тюль, поставили в хлев корову, выделенную им колхозом на обзаведенье. Вечером все четверо вышли на крыльцо, сели тесно друг к другу, и сидели долго, отскитавшись, наконец, по заезжим да по чужим углам.
А с Дворцом культуры и вовсе чуть не получился, как сказал бы дядя Демьян, «перебор на двух картах». О Валерии Аверьяновиче – так звали, говорят, будущего нового директора Дворца культуры – рассказывали, что человек он строгий: еще когда пришел заведовать клубом в пригороде Ромска, после первого же кинофильма, едва лента начала рваться через три метра на пятый, явился в кинобудку вместе с тамошним участковым инспектором Фадеевым, пребывающим в звании старшего лейтенанта сто лет и наверняка от этого всегда хмурым, изъяли из углов кинобудки пустые водочные бутылки, киномехаников при всем честном народе повели оформлять на пятнадцать суток – большой был переполох! «Молодец! – похвалила Настя своего будущего преемника. – Если еще и в режиссуре разбирается – заткнет меня за пояс».
Итоги получились грустные. Ни дома, ни мебели, ни работы. А почему? А потому, что за четыре дня до отъезда в Ромск, после ужина Настя уложила сына спать, помогла Прасковье справиться с грязной посудой и, удовлетворенная, взглядом пригласила родню посидеть за столом: обсудить то да се, посоветоваться, друг у друга ума набраться.
Ладно! Сели, успокоились, глядели вопросительно на Настю. Мать была, конечно, грустной, как все это время после решения сына и невестки распроститься с деревней Старо-Короткино.
– Прасковья Ильинична, Иван, – сказала Настя, – ничего, простите, объяснять не буду, но в Ромск не поеду. Хочу остаться в деревне. И тебе, Иван, советую.
Мать, которая минуту назад умирала при мысли об отъезде сына, внука и невестки, тоже была не лыком шита. Цыкнула на Ивана, когда он открыл рот, на невестку посмотрела такими глазами, что было понятно: недаром стала Прасковья Мурзина Героем.
– Что за блажь, Настя? – сказала знатная телятница. – Я вас от себя с кровью отрываю, одна остаюсь, но говорю: уезжайте! Иван, не молчи, разговаривай.
Он ковырял ногтем клеенку.
– Ехать надо, какой разговор, – сказал он решенно. – Отчего это не ехать, если на «Пролетарии» самая большая каюта забронирована?
Настя поднялась, непонятно улыбнулась, потянувшись сладко, нежно проговорила:
– Никуда не поеду! А вот спать хочу – на лету засыпаю… Ты, Иван, в длинной комнате переночуй… Спокойной ночи!
И ушла, покачиваясь на ходу, и даже дверную притолоку задела боком – так на самом деле хотела, бедная, спать. Двери за собой она закрыла плотно, скрип кровати раздался сразу же, словно Настя не раздевалась. Прасковья секунд через десять вздохнула трудно; затем повернулась к сыну, навела на него потяжелевшие глаза и смотрела долго-долго, точно родную кровь узнать не могла.
– Это до чего ты жену довел, Иван, что она последней потаскушки боится? – Мать говорила басом. – Да она же тебе родная жена да сыну твоему мать! – Прасковья Ильинична тяжело поднялась. – Что же это получается, люди добрые! Неужто мне телята – за всю родню? Ой, Иван, худо мне будет, если назад не повернешь…
И тоже ушла, сутулясь и покачиваясь, покачиваясь и сутулясь. «Кресла, кресла мы продали…» – пропел беззвучно Иван, растирая руками горячее и как бы распухшее лицо. Неужто рушилась навсегда жизнь Ванюшки Мурзина?
– Иван!
Он вздрогнул от неожиданности.
– Иван! – стоя за его спиной, негромко повторила Настя, но таким голосом, точно спать до изнеможения десять минут назад не хотела и на скрипучую кровать не валилась. – Иван, Ванюшка, родной мой, бедный мой! – Обхватила сзади, прижалась щекой к затылку. – Нельзя уезжать – еще хуже будет. Если здесь не справишься, в Ромске – никогда. От самих себя не убежать… Бедный, бедный ты мой Ванюшка! Я знаю, за что меня жизнь наказывает, а ты за что наказан? Самый добрый, самый честный, самый умный мой человек! – Замолкла, тяжело дышала в шею. – С собой не борись – дело за временем. А я все выдержу! Печальной морщинки не увидишь… Не повертывайся, так и сиди, думай о хорошем! – Она поцеловала мужа в шею, помедлив, еще раз поцеловала, разжала руки и так же бесшумно, как возникла, исчезла.
Кино!… Слезы катились по щекам старшего сержанта – вот какой сюжет показывала жизнь. «Чего же я, подлец, плачу, почему я, последняя скотина, в слезу ударился, если жизнь, которую готов последними словами проклинать, такую мне женщину в жены дала? Батя, эх, батя, рано ты помер! Взял бы черную плеть, которой от четырех варнаков в тайге отбился, да снял бы с Ваньки шкуру, чтобы новая наросла вместе с умом… А теперь что делать?…»
Прекрасно можно жить, если по рассудку… Новый трактор протрезвевший надолго механик Варенников выделит И. В. Мурзину, целина за Суженой веретью – поднимать да поднимать, осушенный и вспаханный когда-то гиблый Квистарь, на котором Ивану не удалось доработать… Чего больше? Говорили, председатель Яков Михайлович еще до возвращения Ивана из армии собирался дать ему тракторную бригаду – большую силу, если взяться за дело с нужного конца…
Мать тоже уснуть не могла. Вошла в горницу, прислонилась спиной к теплой печке, сложила руки на груди, чтобы не гудели от тридцатилетнего ревматизма. Седые волосы торчали прядями, бледная была, как печка, на которую облокотилась, и была старая-старая, точно вот и пришел черед Ивану служить матери, а не матери – Ивану.
– Ты хоть понимаешь, что сейчас решается, жить тебе или не жить? Никак не меньше! – словно для себя сказала мать. – Чует мое сердце: осиротею, если ты, Вань, не первернешься! – И заплакала. – Я присоветовать-то тебе не могу, чего и как делать. Первернуться – друго спасенье не придет! Ой, Вань, Ваня! Отец вот так уходил…
И убрела, сотрясаясь от рыданий, страшных из-за беззвучности. Мороз побежал по спине Ивана, руки задрожали, весь закаменел. «Отец вот так уходил…» Вся деревня помнила, что месяц ревела мать после ухода отца в армию, на пять лет постарела, вопя, что предчувствует плохое: «Так и рвет сердце…» Отец вернулся, но с осколком, от которого иногда, чтобы не кричать, забивал в рот угол подушки и червем извивался на дрожащей и покачивающейся от его нечеловеческих мук кровати. Так и умирал…
– Первернуться! – сам того не замечая, вполголоса повторил Иван. – Первернуться! Первернуться!
Когда на следующий день Иван Мурзин при рабочей одежде, со всеми вежливо поздоровавшись, проследовал в колхозную контору, где председатель Яков Михайлович его терпеливо ждал, – в тот момент ни словечка, ни улыбки, ни быстрого многозначительного перегляда старики и старухи не допустили. О чем разговаривали Иван и председатель, никто так и не узнал и не узнает, но из колхозной конторы Иван направился вместе с механиком Варенниковым прямо в гараж, а вскоре оттуда появился новенький «Беларусь», на котором быстро-быстро проехал Иван Мурзин и скрылся в переулке, Южным называвшемся, хотя находился тот переулок на севере – это сельсоветские женщины когда-то перепутали стороны света, да так и осталось.
Через день был издан приказ о назначении И. В. Мурзина бригадиром тракторной бригады, иначе – командиром над всеми колхозными тракторами. А еще через три дня Настасья Глебовна Поспелова снова заняла пост директора Дворца культуры, тем более что легендарный Валерий Аверьянович, по слухам, из пригорода Ромска в Старо-Короткино вовсе не спешил.
Худо-бедно, а дела у Мурзиных налаживались, и Костя, которого мать в детский сад жалела отпускать, по отцовскому строгому распоряжению в сад пошел, чтобы не получился из парня индивидуалист, как грамотно и резко говорил Иван, когда Настя, дуреха, смотрела на уходящего в детсад сына заплаканными глазами.
Из важных событий конца сентября достойно внимания еще одно. Как-то часов около восьми вечера в дом Мурзиных постучал парторг колхоза Филаретов А. А., опять смущенный и неузнаваемо медлительный. Народ привык видеть его орлом, а тут он мямлил:
– Здрасс, тетя Паша! Здравствуй, Иван! Добрый вечер, Настасья Глебовна!… Спасибо, спасибо! Ноги пыльные, извините пожалуйста… Теть Паша, я тебя категорически прошу никаких чаев не разводить. Я на десять собираю шоферню из района, помощничков этих боговых…
Черный, крепколицый, светлоглазый, он был красив особой казацкой красотой, хотя два последних поколения выросли на Оби, но чего не бывает в Сибири, где и греки на полколхоза родни развели в Баранакове, а в Сибирь попали в начале прошлого века. И рост у Филаретова А. А. был хороший – вровень с Иваном.
– Ну уж нет, Саш, без чая я тебя сроду не отпускала и сегодня не отпущу, а шоферня районная в чайной сидит. Набузовались по горлышко!
– Ты что говоришь?
– Сиди, не соскакивай, придумал ты про собрание… Вот и сиди, где сидишь…
Пока мать накрывала на стол, Филаретов А. А., Иван и Настя разговаривали о пустом, хотя вроде бы и по делу. Настя, например, напомнила, что надо сваи под кинобудкой посмотреть – гниют, а Яков Михайлович, тракторами да сеялками занятый, к учреждениям культуры, по правде сказать, человек равнодушный.
– Ты, Сань, на свое привычное место садись, – сказала мать. – Ты у меня гость хороший, садись! Я тебя еще и покормлю.
– Тетя Паша!
– Не выступай! Не на собрании.
Верно, с утра не кормила Любка родного мужа, если отказывающийся от чая Филаретов А. А. незаметно для себя, начав с деликатных кусочков, съел без остатка две больших бараньих котлеты с картофельным пюре, заедая прошлогодней квашеной капустой. Смутиться или застесняться он времени не имел, так как уже вел нервный разговор с родом Мурзиных:
– Переубедить меня, друзья, вам не удастся. Решение принято твердое и окончательное: в пятницу вечером привожу обратно мебель. В темноте привезу, чтобы опять не было митинговых сборищ.
– Александр Александрович! – увещевала его Настя. – Смешная и ненужная щепетильность. Спасибо вам, но мы обратно мебель не примем. Не при-и-ме-е-м!
Ванюшка, мысленно согласный с Настей, упорно старался понять, какая перемена произошла с товарищем Филаретовым А. А. за время семейной жизни с Любовью Ивановной. Слегка постарел – это законно, светлые глаза понемногу начали темнеть – тоже понятно, но отчего сутулится, отчего досрочные морщины легли на лоб? Ребенка не было в семействе Филаретова А. А. – большое горе, но неужели от одного этого полголовы поседело?
А мебельная полемика успешно развивалась в пользу Мурзиных, так что в результате ушел из их дома Филаретов А. А. по-прежнему владельцем мебельного гарнитура, и, когда в дверях на прощание посмотрел на хозяев, Иван прочитал на добром и открытом лице парторга откровенное: «Ну и психоватый же вы народ, товарищи Мурзины! Нормальному человеку понять вас просто невозможно!»
– Трогательная история! – по уходе гостя задумчиво сказала Настя. – Железный человек, в сущности, Филаретов. Не всякая машина его нагрузку перенесет.
Этим вечером, необычно теплым и ясным осенним вечером, для Оби просто небывалым, Иван и Настя шли длинной улицей во Дворец культуры мимо стариков и старух и старались шатать неторопливо, коли уж все старшее поколение деревни сидело на лавочках. Под ручку Настя с Иваном в эпоху научно-технической революции никогда не ходили, но двигались тесно, ощущая теплые плечи друг друга, наверное, потому, что привыкли сплачиваться на глазах у верховного деревенского суда, состоящего только из судей – без прокуроров и адвокатов.
Через сто метров муж и жена Мурзины окончательно поняли, что произошло чудо. По-прежнему не перекликались через их головы старики со старухами, не обменивались никакой криминальной информацией и не произносили имя Любки Ненашевой. Просто и весело, одобряюще и по-родному провожали их старики и старухи, желали добра и согласия.
Хорошие люди сидели на скамейках, хорошие люди шли по улице – такая получалась радостная картина в десятом часу вечера в один из дней ранней осени в Старо-Короткине.