355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Ерофеев » Роскошь(рассказы) » Текст книги (страница 9)
Роскошь(рассказы)
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 00:32

Текст книги "Роскошь(рассказы)"


Автор книги: Виктор Ерофеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Коровы и божьи коровки

«В частной жизни людей Джим больше всего любил моменты расставаний; его бесконечно пленяли размытые слезами вокзальные лица, невнятные прощальные бормотания и судорожные поцелуи, от которых немеют губы, иерихонский рев взлетающих самолетов и мягкая поступь отправленного состава, дрожание машущей руки, осенняя меланхолия любовных разрывов, святая непорочность брошенных жен и вдов, тишина опустевших домов… Напротив, приезды, встречи, восторженные писки, возвращения неизменно разочаровывали его, вызывали неприятные ассоциации с тяжелой жирной пищей: с супом харчо или с пловом, чреватым мутной отрыжкой…»

из служебной характеристики

Встреча была назначена на одиннадцать часов сорок четыре минуты местного (московского) времени восьмого января.

О том, как произошло назначение, можно строить лишь самые произвольные, фантастические предположения, ибо деятельность инстанций, организовавших встречу или во всяком случае любезно допустивших ее, не поддается проверке… Была ли она предметом широкой дискуссии? Вотировалась ли на коллегии? Проводилась ли в рамках какой-либо массовой кампании, затрагивающей целый пласт населения, или же осуществлялась в рамках сугубо индивидуальной судьбы? – Все эти вопросы останутся без ответа.

Шла чудовищная инфляция божьих коровок.

Он шагнул на эскалатор, и по тому, как уверенно, буднично, машинально шагнул, было ясно, что он знаком с эскалатором с детства, с пеленок и еще того раньше: со времен материнской беременности, что владеет безукоризненно всеми правилами общения с ним, назубок выучил ритм его движения, и этот ритм застрял в мозгу навсегда, так что силу рывка, с которым лестница подхватит его и потащит на себе, он предчувствовал с точностью, граничащей для непосвященного с ясновидением.

Перед эскалатором робкий провинциал с открытым настежь лицом, за которым видна душа, взволнованно бьющая крыльями, и капитальный твидовый интурист, вооруженный японскими камерами, становятся братьями. Остановившись как вкопанные, братья склоняются над коричневой массой, бесшумно и зловеще струящейся из-под железной гребенки, – дух захватывает! – а потом отчаянно, судорожно, с неловкими, извиняющимися улыбками впрыгивают – будь что будет! – на настил, тотчас же рукою впиваясь в резиновый поручень, как в спасательный круг, – кажется, успешно! – однако не успевают они отдышаться, как настил начинает дробиться, ломаться под ногами, словно вафля или пейзаж на холсте кубиста, они снова в ужасе смотрят под ноги, оказавшись на новорожденной ступеньке лишь надежной половинкой каблука; после чего от проклятой лестницы они готовы ждать самых невероятных подвохов и подлостей, а равнодушный эскалатор забавляется тем, что гонит поручни чуть быстрее, чем движется сам, отчего неопытная рука уезжает все дальше от туловища, пока или вовсе не оторвется от него, или не догадается перехватить поручень; на раздумья и манипуляции уходит время, и вот уже приближается неизбежный конец – новая железная гребенка, под которую убегает настил, но под которую может убежать и нога, а вместе с ней и другие члены, и японские камеры, и картонки из «Детского мира», и потому нужно как можно выше поднять ногу – хорошо бы, конечно, поднять обе ноги, но с гневом казенных законов гравитации, к сожалению, тоже приходится считаться, – и с поднятой ногой проехать последние секунды, затем зажмуриться и прыгнуть, однако прыжок почему-то откладывается на самый критический момент, когда удачно прыгнуть нет никакой возможности, так что незадачливый провинциал с расстроенным интуристом сходят с эскалатора: один – недосчитавшись ступни, другой – с оторванной ногой, обутой в удивительно доброкачественный ботинок. На такие мелочи никто не обращает внимания, но о смертных исходах сообщают московские газеты…

Борис Собакин не только умел пользоваться «лестницей-чудесницей» (так эскалатор называла его бабушка, когда он был еще краснощеким московским дошкольником, когда они вместе ездили осматривать новые станции, и он, взрослея, сначала думал, что это она для него так специально называла, а продолжает называть – по привычке, пока не сообразил, что ей трудно справиться со скользким резиновым словом «эскалатор», слишком тесно соседствующим с «эскаватором», чтобы их различать при ее близорукости, а когда сообразил, у бабушки отнялись ноги, и он исправно ездил к ней раз в год на день рождения), но получал удовольствие от путешествия на ней. Когда не спешишь, не несешься вниз сломя голову, натыкаясь на пухлые портфели, подлые зонтики, детей и толстобоких хозяек, когда не ворочаешь на бегу двумя разнокалиберными рычагами: внушительным «разрешите!» и никого не удовлетворяющим «извините!», а стоишь спокойно, то соседний эскалатор, движущийся в противоположном направлении, превращается в платформу для разнообразных социологических изысканий. Чего только не придумывал Борис Собакин! То с важностью профана он вычислял средний возраст населения, то определял процент интеллигентной прослойки, то устраивал состязания между угрюмыми и жизнерадостными (кого больше?), то подсчитывал количество дубленок на душу населения или, точнее, количество населения на дубленку, то количество подвыпивших… Порою от социологии Борис Собакин обращался к оккультизму, занимался гаданием, например, по чинам проплывших мимо военных: чем больше встретится чин, тем лучше пройдет день; один раз проехал генерал-лейтенант, и он весь день ожидал какого-нибудь чудесного события; событие не преминуло произойти: вечером во дворе своего дома он обнаружил плавающий в луже рубль, правда, рваный, но все-таки годный к обращению… Склонный к модной ныне суеверности, парализующей своих противников подкожным страхом за вызов, бросаемой собственной судьбе и заставляющей даже весьма почтенных граждан вдруг, в новогоднюю ночь, лезть под стол в угоду Дракону, Борис Собакин часто придумывал индивидуальные приметы счастья и несчастья, что скорее всего можно объяснить тем, что он плохо знал общепринятые за исключением самых распространенных. Почему-то он опасался встреч с косоглазыми и кривыми и почему-то страшно радовался, когда на эскалаторе возникали узбеки в национальных халатах. Кажется, он их рассматривал как символ творческого плодородия и успеха.

В современной Москве эскалатор отчасти заменил собой Тверской бульвар. Проезжая мимо друг друга, люди не только подмечают, кто как и во что одет и кто чего везет (на эскалаторе узнаешь, что в Москве появились мандарины, ананасы или грейпфруты, или голландские сапоги), не только созерцаются ласки и поцелуи влюбленных, но и проверяют, как на них самих реагируют. По взглядам мужчин, которые перебирают женские лица, как мелкие некозырные карты, но вдруг зацепляются на одном личике (на твоем!) и, загипнотизированные, разворачиваются ему вослед, можно определить меру своей привлекательности. Этот порядок обоюдный, и Борис Собакин всегда с удовольствием отмечал, что в его сторону охотно поворачиваются женские головки, и он перехватывал любопытные взгляды с легкой насмешкой, которая вспыхивала в его желто-карих глазах.

Иронизируя внутренне над другими, он играл в те же игры, только играл более искусно и незаметнее, учась на чужих ошибках. Вне всякого сомнения, самым любимым его занятием на эскалаторе была раздача кратких моментальных характеристик проезжающим мимо женщинам от шестнадцати до сорока примерно лет. Борис Собакин признавал абсолютную несправедливость характеристик, но в то же время настаивал на их относительной точности. Началось это в последних классах средней школы; тогда он ограничился стандартной пятибалльной системой, причем «хорошо» и «отлично» ставил чрезвычайно щедро, тем самым мысленно приветствуя и поощряя всю женскую половину человеческого рода. Но со временем пятибалльная система перестала его удовлетворять, цифры были слишком негибкими, слишком неповоротливыми, и он заменил их словами. А может быть, дело вовсе не в природе цифр, а в том, что баллы стали стремительно падать, «пятерки» вообще вышли из употребления, а «четверки» он ставил преимущественно «с минусом»; система теряла свой смысл. По-видимому, это произошло тогда, когда он сформулировал понятие, которое, потыкавшись туда-сюда, наконец, укрепилось в гнезде слова «вульгарность» и стало вдруг настолько всесильным, что, несколько испугавшись, он сказал себе: «Знаешь что, милый, ты брось-ка этот гнусный максимализм».

Таким образом, сделав сначала крен в сторону всеприятия в последних классах школы, а затем не менее резкий крен в противоположную сторону на последних курсах университета, Борис Собакин, поступив в вольготную аспирантуру и теперь благополучно заканчивая ее, стал придерживаться более умеренных воззрений, хотя для многих такая «умеренность» все равно бы могла показаться «гнусным максимализмом».

Народу на эскалаторе оказалось немного; утренний «пик» был позади. Попадались родители с детьми, едущими на последние новогодние утренники с уже осыпающимися елками и потерявшими интерес к жизни Дедами Морозами, проезжали студенты, опытные охотницы-домохозяйки, составительницы очередей, знатоки дефицита, а также люди неопределенных занятий. Борис Собакин рассеянно следил за ними, мурлыкая про себя приставшую с утра песенку:

 
Гимназистки румяныя,
От мороза чуть пьяныя…
 

А когда он уже был на самом подъезде к платформе, трубящей отходящим поездом, на противоположный эскалатор вошла веселая группа пожарников в болотных униформах, в блестящих касках и со свернутой в улитку кишкой – одной на всех; они ели пломбир в стаканчиках и при этом блаженно скалились. Вслед за ними на «лестницу-чудесницу» вступила женская фигурка, и пожарники, подталкивая друг друга локтями, игриво посматривали на нее, готовясь, должно быть, вступить в разговор. Борис Собакин бросил взгляд в сторону женщины и пришел к заключению, что у компании есть все шансы ее закадрить. «Типичная Три-с-Минусом», – пробормотал он себе под нос, неожиданно прибегнув к давно заброшенной системе, и только он это пробормотал, как, вместо того чтобы благосклонно ответить на заигрывания пожарников, женщина в черном пальто и в белой мохеровой шапочке, низко надвинутой на лоб, вдруг принялась махать ему рукой и во весь рот улыбаться. Борис Собакин сошел с эскалатора и, полный недоумения, оглянулся: что за черт! Оживший критический школьный балл, отчаянно борясь с механической стихией, спешил к нему против течения. Хранитель эскалатора, краснолицый пожилой мужчина в шляпе, чем-то напоминавший видавшего виды ковбоя с рекламы знаменитых сигарет, смотрел на женскую борьбу с механизмом с молчаливым негодованием. Три-с-Минусом одолела механизм и подбежала к Борису Собакину.

– Не узнаешь? – спросила она, скорее в шутку чем всерьез, и Борис Собакин почувствовал, что отрицательный ответ будет равносилен пощечине; он не мог ударить маленькую беззащитную женщину, доверчиво бросившуюся к нему.

– Узнаю, конечно, – сказал он твердо, стараясь скрыть растерянность, невольно возникающую на лице человека неузнающего.

– Ну здравствуй, Боря, – сказала она с простодушной церемонностью, словно письмо ему начинала писать, а не ладошку протягивала.

– Привет! – бодро сказал Борис Собакин, пожимая ей руку.

«Одноклассница?..» – предположил он, и на него неторопливо выплыл большой традиционный фотомонтаж со Спасской башней и зданием Московского университета по бокам, с прямоугольными фотографиями учителей, почтительно разлетающимися в стороны от квадратного снимка тяжелолицей директрисы, а под «шапкой» учительского состава, когда-то казавшегося не менее могущественным, чем Совет Министров, овальное фото выпускников… В каком ряду ее искать? На какой парте сидела? Фотомонтаж был пыльный.

– Ну как ты живешь?

– Ничего, – ответил он, – более-менее.

Ковбой высунулся из стеклянной будки и рявкнул свирепо:

– Отойдите от эскалатора!

Они отошли. Борис Собакин прислонился спиною к мраморной станции и положил руки в карманы: он любил принимать удобные, несколько расслабленные позы… Чем больше он приглядывался к невзрачному крупнопористому, как кожура апельсина, личику, покрытому оранжево-коричневым загаром, который, обрываясь на крохотном выступе подбородка, обличал вялую белизну шеи, а кроме того, требовал решительной подмалевки глаз, что было исполнено: комочки черной краски дрожали на веках, – тем больше убеждался, что ему не найти ее среди овальных фотографий, во-первых, потому, что она, несомненно, на несколько лет его старше, а во-вторых, неопределенно знакомый взгляд содержал в себе некую смутную подробность, которая свидетельствовала о каком-то более тесном сообщничестве, нежели просто о совместном школьном пути. Он досадовал на себя: как всякий человек, расположенный к эгоизму, он обладал слабой памятью на лица – за редким исключением тех людей, к которым он тянулся снизу; лица расползались, как мороженое в жаркий день.

– Я тебя осенью видела по телевизору! – воскликнула Три-с-Минусом чуть ли не с гордостью.

«Неужели у меня с нею… но когда? где?» – подумал Борис Собакин с тупым недоумением.

– Было такое дело, – скромно «сознался» он.

– У тебя был такой умный вид, что я даже не узнала тебя сначала.

– Ну вот, – улыбнулся Борис Собакин, – умный вид у меня бывает только на голубом экране.

– Да нет, я не то хотела сказать! – встрепенулась Три-с-Минусом.

– Не оправдывайся, – сказал он, сознавая, что в таком тоне с нею нельзя вести разговор: она теряется и не понимает.

– Ты часто выступаешь по телевизору? – спросила она почти виновато.

– Не очень, – небрежно ответил он. Собственно, можно было сказать и всю правду, заключавшуюся в том, что он лишь однажды участвовал в телепрограмме, выступая с предисловием к зарубежному фильму, но ему показалось, что эта правда будет покушением на некоторый миф, который, очевидно, сложился в еще не опознанной головке, и он отказался от покушения.

«Наверное, как-нибудь в пьяной компании…»

– А еще я тебя видела два года назад на Кутузовском проспекте. Ты шел с высокой блондинкой. На ней было красное пальто с лисьим воротником. Я тебя из троллейбуса видела. Возле Дома игрушки.

И вдруг прояснилось. Как же он сразу не вспомнил! Она работала официанткой в ресторане «Лето», и Юрка Беспалый пленился, по его собственным словам, лаконичностью ее мини-юбки… Это было года четыре назад… Небольшая компания поддавала у Юрки в погребе, который он пышно именовал студией, и, кажется, Юрка уже собирался всех выгонять, чтобы остаться… как ее звали? ну да, Раей! – а тут зазвонил телефон, и Юрке, уже пьяному – в сосиску (он всегда быстро напивался), трубка крикнула в ухо, что у жены начались родовые схватки… Юрка вмиг исчез; Борису Собакину официантка досталась в неожиданное наследство, не бог весть какое завидное, но пришедшееся кстати, и он снисходительно принял его, а утром позвонил Юрке, и выяснилось, что у того родилась дочка… Раи он больше не видел.

Все сходилось: услужливый мозг работал с энтузиазмом над реконструкцией образа, иронизируя над мелкими несоответствиями и вспоминая с какой-то даже излишней угодливостью совершенно ненужные подробности вроде того, что у нее оказался бритый лобок, колючий, как ежик.

– Ты совсем не изменился, – сказала Рая.

– Ты тоже, – вернул он вместо извинения за то, что ни разу не делал попытки увидеться с нею. Наконец, можно было прощаться и уходить, не ломая голову над тем, с кем это он встретился. Ну, конечно, на нее произвело впечатление то, что увидела его по телевизору, – вот и бросилась… Только врожденная деликатность мешала Борису Собакину немедля откланяться.

– Разве что раздался в плечах, – добавила Рая.

– Это произошло само собой, – сказал Борис Собакин. – Я не прикладывал никаких усилий.

«Что она смотрит на меня с надрывом нежности? Сумасшедшая! Чего ей от меня нужно?» – поежился он.

– Я скучала по тебе… очень долго, – выдала Рая, заглядывая ему в глаза. Бориса Собакина затошнило. Он с тоской посмотрел в сторону платформы на анфиладу арок, по металлическим желобкам которых он запускал в детстве монетки, и это называлось (в те далекие времена увлечения космосом): «выводить на орбиту». Дежурная по станции, которая когда-то гоняла его за эти «запуски» и которая так приварилась в его сознании к станции, что, однажды столкнувшись с ней в овощном магазине, он не поверил своим глазам: она могла существовать только на платформе! – подняв жезл, отправляя свой миллионный состав; любопытно, что она обладала способностью седеть…

– Ты знаешь, сколько вагонов в поезде метро? – спросил он Раю суровым тоном.

– А что? – растерялась она.

– Представляешь себе, люди каждый день ездят в метро и даже не знают, сколько вагонов… Ведь это странно, правда?

Она была вконец сбита с толку.

– Ты по-прежнему там же работаешь? – помолчав, спросил он.

– Нет, – ответила Рая. – Я работаю теперь в журнале. В военно-патриотическом, – уточнила она.

– В буфете? – внутренне усмехнулся он.

– Почему в буфете? – удивилась она. – В машбюро.

– Вот как? Значит, переквалифицировалась?.. Скоро главным редактором станешь.

– Ты все шутишь… – догадалась Рая. – А с прошлой работы я уволилась. Вернее, меня выгнали. Это была целая история…

«Проворовалась…» – меланхолически решил Борис Собакин.

– Сколько мы с тобой не виделись? Лет десять… – сказала Рая.

– Бог с тобой, десять! – засмеялся Борис Собакин. – Не преувеличивай. Самое большое – пять.

– Что ты пять! У меня уж сын в школу ходит.

– Молодец, – похвалил Борис Собакин.

– А тогда его и в помине не было.

– Ты что-то путаешь, – дружелюбно сказал он. – Впрочем, это неважно.

– Ничего я не путаю! Славке сейчас семь лет, а я его родила через три года после тебя.

– То есть сначала ты родила меня, – не удержался Борис Собакин, пытаясь своей придиркой отсрочить деформацию образа, но образ уже рвался в клочья, и гибнул Юрка, и бритый лобок… и вновь он очутился подле оранжево-коричневой пустоты, однако временная веха обещала пригодиться, провалившись на целое десятилетие вниз, застряв где-то между школой и подножием университета, он озирался вокруг, задним умом давя последние остатки Раи, а передними щупальцами мысли уже угадывал новый образ, впрочем, не желая в него уверовать, чтобы не обмануться другой раз.

– Я тебя не рожала, – обиделась экс-Рая.

«О, боже!» – воскликнул в душе Борис Собакин.

– Я пошутил… – извинился он.

– Тебе неприятно меня видеть?

– Ну что ты! – он дотронулся до рукава ее пальто доверительным жестом, призванным снять обиду. – Напротив… Вы не хотите прокатиться на лодке? – с открытой мальчишеской улыбкой спросил он.

Многоопытный Джим считал божьих коровок существами млекопитающимися.

Он сошел с электрички на залитом солнцем полустанке и окунулся в томный, ленивый, неподвижный полдень, покой которого не могли потревожить ни фиолетовые стрекозы, ни тарахтение невидимого трактора, ни шмели, с положительной целенаправленностью проносившиеся к пыльным цветам на клумбе, ни даже сама электричка, которая, жалобно пискнув, теперь убегала вдаль, напоследок обдав Бориса едкими масляными запахами… Какое-то время он двигался по мягкому, как повидло, асфальту, намазанному на остов платформы, в столбе дрожащего воздуха, который теребил ослепительную тетиву рельсов, выворачивал козырек станционного навеса, под которым клубилась тень, то в одну, то в другую сторону, и вообще имел неприязнь к любой прямой линии и рассудительному порядку прохлады; затем спустился по стоптанной деревянной лестнице к автобусной остановке и стал внимательно изучать расписание, вывешенное на проржавелом щитке. Увы, он приехал не то слишком рано, не то слишком поздно. Автобусы в этот час не ходили, что, как ни странно, показалось ему разумным. Он вернулся на станцию и постучался в окошко кассы, едва дотянувшись до него костяшкой согнутого пальца через лабиринт преград, выстроенных то ли против зимней стужи, то ли против нападения грабителей, причем даже если бы зимняя стужа с грабителями напали на кассу сообща, то и в этом случае следовало бы признать, что количество преград создано с щедрым запасом. Никакого ответа… Он подождал и опять, изловчившись, постучал. Послышались, наконец, шаги, раздался щелчок, и окошечко, не многим больше клетки школьной тетради, распахнулось. Низко наклонившись к нему, Борис, предварительно извинившись за свой вопрос, не имеющий отношения к жизни железной дороги, спросил, как пройти к пансионату, название которого он уточнил, заглянув в бледно-зеленый листок путевки. Окошечко защелкнулось столь решительно, что можно было не сомневаться во враждебном характере этого действия, однако не успел Борис огорчиться по поводу неудачи, как заскрипела дверь, и на пороге возникла полная женщина лет пятидесяти с большим, чумным ото сна лицом, в цветастом ситцевом сарафане. На припухшей щеке виднелся причудливый узор линий. Растирая поясницу обеими руками (видимо, заснула она в неудобной позе), кассирша хриплым, но неожиданно приветливым голосом объяснила Борису дорогу. По шоссе выходило километров семь, а лесом – не больше пяти.

– А я не заблужусь, если пойду через лес? – спросил Борис, не потому что боялся заблудиться, а просто ему показалось, что она ждет от него каких-то дополнительных расспросов.

– Не беспокойтесь, не заблудитесь, – сказала кассирша с очень серьезным видом, и, припоминая крупные и мелкие ориентиры, стала повторять свое объяснение, уговаривая его не путать просеки и не поддаваться гипнозу линии высоковольтных передач.

Борис не нуждался в повторе, но выслушал его терпеливо, и больше всего в объяснении ему понравилось то, что кассирша называет его на «вы», что в семнадцать лет случается далеко не часто. И чтобы кассирша поняла, что она совершенно права, говоря ему «вы», а не «ты», как какому-нибудь школьнику, Борис произнес солидно:

– Вот недельку хочу отдохнуть… после поступления в университет.

Слово «университет» произвело на нее должное впечатление.

– Такой молоденький, а уже в университет поступил, – покачала она головой, задумчиво глядя на Бориса. – А мои шалопаи…

Она горько махнула рукой. Но то ли мысль о шалопаях, сбила ее с толку, то ли разглядела она, что он «молоденький», во всяком случае вместо утверждения в своем «вы» она неожиданно съехала на «ты», сказав Борису:

– На худой конец, если заблудишься, – аукай! Народу сейчас в лесу полным-полно…

Это «аукай» было особенно обидным, но Борис стерпел и, уходя, вежливо извинился за то, что нечаянно разбудил.

В высоком сосновом бору пахло нагретой за долгое лето хвоей, и Борис радостно удивился этому сильному сухому запаху, от которого он так основательно отвык, что теперь скорее даже не узнавал его, а открывал заново… Он видел узловатые корни, задумчиво ползущие через тропинку, высовываясь из-под пружинистого настила желтых иголок, среди пустых растопыренных шишек, честно выполнивших свой биологический долг, он видел заросли орешника с прямыми светло-коричневыми пятнистыми ветками, из которых так хорошо получались в детстве самодельные луки, а вот – небо с одиноко пасущимся бараном облака, задержавшимся над кроной сосны… Неужели все это существовало вчера, неделю назад? Невероятно… Остановившись, он перевесил сумку на плечо, сорвал крупный круглый ореховый лист, аккуратно положил его на трубочку ладони и быстро накрыл другой ладонью. Раздался оглушительный хлопок, и Борис улыбнулся бледной хрупкой счастливой улыбкой человека, выздоравливающего после вконец измотавшей его болезни.

Экзамены – тяжелая болезнь!

Это было черное, бредовое лето.

Сначала обрушился шквал выпускных экзаменов, так что пришлось, стиснув зубы, засесть за запущенные предметы, в которых Борис отказывался что-либо понимать. Он столкнулся с чудовищными метастазными формулами, смысл которых от него в свое время бесследно ускользал, и чтобы его настигнуть, он откатывался все дальше и дальше к началу учебника, пока не попадал в благодушную атмосферу вводных бесед о само собою разумеющихся вещах, которые сопровождались демонстрацией всяких забавных фокусов; на минуту он увлекался фокусами, но очнувшись, в ужасе вспомнив, что на носу экзамен, он решительно перелистывал три-четыре страницы, и перед ним открывался период редких, вразумительных формул, по своей анатомии напоминавших мальков, плавающих в домашнем аквариуме, и в этом ручном подводном царстве он брался объяснить назначение каждому хрящику, однако не успевал он утвердиться в своем знании, как формулы с головокружительной быстротой начинали прибавлять в весе, рыбы крупнели и бешено размножались, они шли косяками, никакого аквариума уже не существовало, а вместо него был соленый безбрежный простор, и Борис терялся в догадках, на какой именно странице он снова потерял ниточку понимания, задумавшись о совершенно постороннем деле… Отдельной жизнью жили мистическое число «пи» и целый выводок связанных с ним теорем и прочих геометрических хитростей, которые в его мозгу почему-то ассоциировались с брусьями, кольцами, «козлами» и прочими снарядами, наполнявшими просторный и вечно пахнущий детским потом физкультурный зал школы, существовала целая наука тригонометрия, где тангенс имел сложные родственные отношения с косинусом и при этом зеркально отражался в котангенсе, существовала, наконец, логарифмическая линейка со стеклышком, которое Борис случайно раздавил ногой, что затруднило его знакомство с линейкой.

Но все-таки, если сосредоточиться, если заставить себя не отвлекаться, то ларец точных наук, преподанных на школьном уровне, открывается, в конечном счете, просто, и обнаружив это, Борис отнюдь не обрадовался, но поспешил добавить к своей нелюбви к котангенсам привкус небрежного презрения; он весьма скептически отнесся к признанию одноклассника, с которым водил дружбу, решившему посвятить себя математике. «Это же монастырь», – подумал вольнолюбивый гуманитарий, у которого, однако, хватило такта не высказать свое суждение вслух.

Экзамены он сдал весьма успешно, особенно блеснув, в оправдание учительских ожиданий, знаниями по истории, английскому языку и литературе, и когда отзвенел последний звонок и в хорошо проветренном по этому случаю физкультурном зале, где спортивные снаряды и маты были стащены в дальний угол, ему вручили аттестат зрелости, он почувствовал, как приятно щекочущая затылок теплота самоудовлетворения разливается по телу, и как же ядовито он смеялся над собой за эту слабость, когда наступило зловещее июльское затишье, в котором мама самолично легализовала его курение и он понял с болезненной ясностью, что попался на удочку учителей, поверив в их страшные слова о серьезности выпускных испытаний… Здесь были все объединены общей целью, все желали друг другу успехов, и учителя, нервничавшие не меньше своих подопечных, хотя и старались не нарушать установленных правил игры, однако почти всегда приходили на помощь, задавая «легкие» дополнительные вопросы или подсказывая кивком и взглядом доброжелательных глаз. Нет, нужно было быть тупицей или предметом редкостной учительской ненависти, чтобы срезаться на этих «потешных» экзаменах, где разрешалось выйти в туалет, хотя все знали, что там гора нужных учебников, а на сочинении позволялось пользоваться «литературой» и даже устраивался перерыв с горячим какао и сдобными булочками…

Выпускные экзамены он сдавал, находясь еще на твердом, хотя и изрядно надоевшем ему положении школьника – из этого положения он просто вырос, как из школьной формы, которую уже года два стеснялся носить, но, отнеся документы в университет, где их долго и с подозрением изучали, прежде чем приняли, он оказался переведенным в совершенно призрачное качество: он стал абитуриентом, и это состояние по своей принципиальной недолговечности напоминало жизнь однодневного мотылька, которому, чтобы получить право в будущей жизни быть чем-то более существенным и долговечным, надлежало весь свой короткий день участвовать в яростной и беспощадной схватке. Никто никого не знал; все были чужие, первый раз видевшие друг друга люди. Все были испуганы, не верили в себя, и никто никого не подбадривал, не утешал. Настоящей ненависти, возможно, не было, для ненависти необходим разгон, но основа для ненависти присутствовала – соперничество: успех одного был чреват для другого собственным поражением, и когда кто-нибудь выходил из аудитории, провалившись, все бледнели, думая о себе, о подобной участи: на такой вопрос я бы тоже не ответил! Бестолково, в панике бросались к учебникам, а провалившийся, с отлетевшим от него минуту назад абитуриентством, потоптавшись на месте, уходил по коридору в другой мир, незамеченный, без напутствий и сожалений.

Между собой дрались сверстники, одногодки, еще не искушенные в такого рода драках, и потому неумело дрались, неуклюже, и из-за этой неуклюжести драка выходила особенно жестокой; что-то отменно порочное содержалось в том, что в общей свалке участвовали вчерашние школьницы – совсем девочки; они визжали, дергали друг друга за волосы, царапались до крови, рвали платья и, надув обиженно щеки, шипели или, вдруг изменив тактику, пытались кого-то наугад пленить своими розовыми диетическими грудками, но безуспешно – их с особой сластью лупили, и знали все, что у них меньше шансов.

Размеры и сущность баталии наглядно обнаружились на сочинении, когда Борис, переступив порог просторной аудитории, до отказа набитой абитуриентами, и, оглядев ее с мыслью: куда бы пристроиться? – внезапно понял, что к Первому сентября (немыслимый рубеж!) из всей оравы останется не больше тридцати человек (конкурс был свирепый), и это открытие отравило ему и без того тошные часы сумеречного сочинительства.

По другую сторону стола – стол был барьером или бездной – сидели неподкупные судьи, холодно и брезгливо сверкавшие профессорскими очками – устроители потасовки, в каком-то смысле ее жертвы тоже. У них была трудная работа: требовалось вовремя прекратить кровопролитие, когда останется необходимое количество победителей, годных для набора, причем без трех конечностей, как гласило официальное объяснение, в университет не принимали.

На устном экзамене по литературе Борис вытащил билет с вопросами по Лермонтову и Маяковскому – счастливый билет! – и, не мешкая, бросился к столу, но напоролся на яростное сопротивление седеющего педанта с узким гоголевским носом и прилепленными к носу колючими глазками, который замотал его придирками и вопросами, похожими то на подножки, то на удары в спину, и Борис, воя, бегал на четвереньках по таким дремучим углам памяти, что он даже не догадывался раньше об их существовании, и его спасение было в том, что эти затхлые уголки в тот момент осветились каким-то неожиданным, почти волшебным светом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю