Текст книги "Роскошь(рассказы)"
Автор книги: Виктор Ерофеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)
Он возвращался с экзаменов с дрожащими ледяными руками и воспаленным, но белым лицом, на котором странно таращились два крупных остановившихся глаза, и когда мама открывала ему дверь квартиры, она ничего не спрашивала, только вглядывалась в него в ужасе и с мольбой пощадить ее, стараясь по выражению его лица догадаться о результате. Он кратко говорил: «Пять», – и она со слезами облегчения бросалась его целовать, но он бормотал испуганно: «Не надо, не надо, не надо…» – и высвободившись из ее объятий, уходил в ванную, где, заперевшись, долго и бессмысленно смотрел на себя в зеркало, время от времени рукою поправляя растрепанные волосы; потом, словно внезапно определив причину своего муторного состояния, резким движением, с гримасой отвращения срывал с себя красивый вечерне-синий с красными далекими огнями стоп-сигналов галстук итальянских кровей (подарок отца к выпускному вечеру), расстегивал ворот рубашки и, включив холодную воду с намерением остудить лицо, вдруг присаживался на край ванны и замирал так, совсем опустошенный, с галстуком в руке… шло время… мама робко стучалась в дверь, звала обедать, он вяло отзывался, заворачивал кран, выходил… в кухне пахло его любимыми кушаниями, и его снова начинало мутить; он хватался за сигарету, поспешно закуривал, садился на табурет и молча, отстраненно смотрел, как возится она у плиты.
В воскресенье вывесили список провалившихся на сочинении.
Приятель родителей, Константин Петрович, или дядя Костя, заехал на машине: предполагалась загородная прогулка. Родители настояли, чтобы Борис отправился с ними. Дядя Костя заметил: «Надо проветриться…» В университет решили заскочить по дороге. Борис малодушно согласился.
В машине гремела музыка: исполнялись арии из популярных оперетт. Дядя Костя раскурил трубку. Он очень степенно вел машину.
Бориса знобило.
– Ну давай, – сказал отец, когда машина остановилась у здания университета: – Только быстро! – и ободряюще похлопал сына по спине. Борис с удивлением посмотрел на отца.
Он протолкался к списку; буква «С» запрыгала перед глазами.
Саблин…
Савушкина…
Семенов
еще один Семенов…
Сладкоедова…
Вечером родители собираются в гости. Интересно, пойдут, если «пара»? Мама, наверное, не пойдет… А отец? Он скажет: неудобно, ведь пригласили… Может быть, тоже не пойдет за компанию, а в душе будет злиться… Да что в гости! Вот загородная поездка – сорвется или состоится? Интересно, как его будут утешать? Что скажут? Они уже выработали систему утешения?
Солдатов…
Соловьев…
Сымбамбаева…
Тимуров
Дядя Костя пыхтит трубкой и говорит солидно: «Да, трудновато молодежи…», и отец кивает: «Трудновато…»
Несколько пропущенных запятых да две-три орфографические ошибки, которых просто физически невозможно не сделать, потому что слова в атмосфере коллективной истерики дубеют, и их не то чтобы проверить, их даже понять-то нельзя, они разваливаются, как долго жеванная жевательная резинка, и при этом все время кажется, что не на тему пишешь, что надо что-то другое, не это… – вот и «пара»! Как просто ее схлопотать!
А отец говорит:
– Ну в крайнем случае… Тоже пойдет на пользу…
– Конечно, – соглашается дядя Костя.
А мама говорит:
– Перестаньте!.. Не сейчас, прошу вас.
– Конечно, – говорит дядя Костя, – Будем надеяться. Парень он умный…
– Вон он идет, – говорит отец.
– Меня нет в списке, – сказал Борис мрачно. Заулыбались. Мама ласково потрепала его по щеке. Значит, пойдут в гости.
– Ну с легким паром! – поздравил дядя Костя.
– С легкой «парой», – невежливо буркнул Борис.
По радио продолжались, как ни в чем не бывало, арии из популярных оперетт.
– Что с тобой? Ведь все в порядке, – сказал отец.
– Это нервы, – попробовал улыбнуться Борис, – поезжайте, так будет лучше… – и отшатнулся от машины, боясь возражений и просьб. Как в эту минуту он ненавидел искренне радующихся за него родителей!
…Мама выла в голос и била сервизы; отец навсегда отказывался от удовольствий. Занавесили все зеркала, в туалет спустили воскресный холодец. Отец напился и что-то мычал непонятное. А дядя Костя подарил Борису свою машину: бери, мой мальчик, бедный мальчик…
Впервые в жизни он ощутил упругие пределы сопереживания, двусмысленную скользкую природу сочувствия: примите наши соболезнования и идите в зад с вашим горем…
– Дайте мне эскимо! – с гневным возмущением сказал Борис, обращаясь к мороженщику, торгующему у ворот университета.
Он долго в задумчивости сосал мороженое и даже не заметил, как пересек линию электропередач, не поддавшись ее гипнозу. Кассирша могла спать спокойно.
«Зачем? Зачем все так жестоко устроено?» – роптал он, шагая по лесу и видя перед собою то вздрагивающую спину демобилизованного солдата, то дикие белки девочки, грохнувшейся в обморок на экзамене по истории… но сквозь толщу тоски вдруг пробивался вопль счастья:
– Я победил! Я поступил! – и он опять и опять улыбался, гордый честной, никем заранее не купленной победой.
Борису казалось, что еще долго по ночам его будут терзать страшные сны, эхо нервных перегрузок и что никогда у него не хватит сил найти хотя бы каплю юмористического в отгремевшем кошмаре, но через три дня, плывя в лодке по тихой речушке со спутницей, нечаянно присевшей к нему на корму, словно бабочка, которой наскучило порхать над водой, он неожиданно для себя стал рассказывать об экзаменах, представляя все в комическом свете, и даже обморок оброс уморительными подробностями: выскочивший из-за магического стола экзаменатор на глазах превратился в суетного растерянного человека, который убеждал потерявшую сознание абитуриентку прийти в себя, говоря: «Вы не волнуйтесь. Сейчас вам окажут медицинскую помощь», – и спутница от души смеялась забавной картинке.
Продолжая смеяться, она с удивительной непосредственностью сняла через голову короткое платье, и этот жест – через голову – который приводит в волнение всякого мужчину, даже если под платьем окажутся рыцарские доспехи Жанны д'Арк, настолько потряс развеселившегося студента, что он едва удержал в руках весла. Впрочем, глухой черный купальник, по своей аскетичности если не напоминавший доспехов, то уж во всяком случае наводивший на мысль, что такую модель выпускает артель каких-нибудь особенно богобоязненных монахинь, несомненно свидетельствовал о скромности его обладательницы; свидетельство подействовало на Бориса отрезвляюще. К тому же они напоролись на мель, так что Борис, забыв об искушениях, решительно взялся орудовать веслом, пользуясь им как шестом от пироги.
Наконец, мель осталась позади, и лодка, поскрипывая уключинами, заскользила по узкой водной тропинке под светло-зеленой сенью ив, лениво тянущихся друг к другу с противоположных берегов и добродушно отражающихся в теплой воде.
– Ты тоже сними – ведь жарко. – Она кивнула на его тенниску.
Борис отнекивался, стесняясь своей худобы.
Плыли долго.
Плыть надоело.
Тогда они привязали лодку цепью к ольхе, на редкость неряшливому дереву, с полуобъеденных листьев которого на них осыпалась какая-то гнусная перхоть, и пошли, пренебрегши соблазном купания, вдоль кукурузного поля, все дальше от речки.
– Ах, я забыла в лодке платье! – спохватилась она посреди его рассказов, и ее живое загорелое личико встревожилось.
– Не сопрут, – заверил беспечный Борис.
– А вдруг? Будет жалко…
Борис трусцой отправился за платьем, отмахиваясь по пути от донимавших его мыслей и делая вид, что не слышит своих троглодитских призывов.
Он нашел спутницу на опушке леса; она загорала, улегшись на узком полосатом полотенце. Рассеянно выслушав искренний щебет благодарности, он уселся рядом под куст и принялся грызть стебелек травы с пушистой метелочкой на конце.
– За что же тебя выгнали с работы? – наконец спросил Борис Собакин, грызя травинку.
– Дурацкая история! – рассмеялась она. – Понимаешь, я печатала приказ, перепутала фамилии, а министр подписал, не глядя, кадры тоже пропустили, ну и, в общем, те, кому нужно было объявить выговор, получили благодарность и денежные премии, а другие наоборот…
Борис Собакин не выдержал: обхватил руками лицо и дико захохотал.
– Представляю, – хохотал он, – физиономии этих чиновных паинек, этих министерских фаворитов, педантов, подхалимов с преданными глазами, когда они читали приказ и обмирали… Что стряслось? – думали они. – Неужели мы ошиблись и надо все наоборот? А те, другие, понурые неудачники, козлы отпущения, прожектеры, меченые вечным невезением, и лентяи – им вдруг деньги, премии, благодарности… Это гениально! Это мечта жизни!
– Ну вот министр и пришел в бешенство…
– Ха-ха-ха! – У Бориса Собакина в животе даже закололо от хохота. – И выгнал, да?
– Что? Что? – прокричала она, утопая в грохоте тормозящего поезда метро.
– Выгнал! Говорю! Да!?
– Ага. В тот же день подписал приказ об увольнении.
– Мечта жизни, – повторил Борис Собакин.
– Я сначала переживала, а потом перестала. В журнале как-то спокойнее. И начальник – майор – дядька не вредный. Только зарплата поменьше…
– Хорошо, – сказал он и, сладко зажмурившись, разглядывал на внутренней стороне век кружки, пружинки, пляшущие черточки. Ответа не последовало.
Борис вынул изо рта травинку, поколебался и неуверенно провел метелочкой по жадно всасывающей солнечные лучи спине.
Рыжие тараканьи разводы веснушек на плечах.
Нет, никогда не назначайте свиданий в метро: осипнете, оглохнете, одуреете…
Спина насторожилась, прислушалась.
Он провел еще раз.
Еще.
Уж лучше пойти в музей; есть в Москве такие тихие, такие домашние, такие бесплатные музеи…
Спина догадалась, заулыбалась, выгнулась: мяу!
К кошкам Борис относился еще с детства сдержанно. Но как-то никогда их не мучил: руки не доходили… Ему стало не по себе, но все же он любезно простил спину за оплошность. Игра его увлекала.
Спина недоумевала. Метелочки не было. Когда, наконец, появилась, бурно обрадовалась. Хихикала. Кувыркалась. Выкаблучивалась. Но не выдержала и взмолилась:
– Щекотно!
– Ага! – бессмысленно согласился Борис, не отказываясь от пытки.
Спина вздрогнула и ушла в сторону, и Борис обнаружил перед собою изнемогающее лицо и не успел догадаться, что пытка его – через край, и разгадать сырую бордово-кровавую маску, как услышал дрожащий голосок:
– Петушок или курочка?
Заметавшись в панике от этого невиннейшего вопроса и опасаясь дальнейших слов, которые бы его доконали, Борис молча вцепился в бретельки аскетического костюма, и она забилась под руками – не то яростно сопротивляясь, не то яростно помогая ему сорвать купальник… так, в дальнем зале, схоронившись за пулеметом или за крышкой фортепьяно, что зависит от характера музея, можно всласть нацеловаться… купальник, который через считанные минуты ей пришлось так же поспешно на себя натягивать, в то время как он лихорадочно ломал пальцы, застегивая непослушные металлические пуговицы джинсов и проклиная все на свете: на них набрело большое стадо коров, перегоняемых с одного места на другое, и коровы, окружив их, громко ревели и требовали выставить их из музея – святотатство! неслыханное святотатство! – а одна даже приняла угрожающий вид, так что Борис, вскочив на ноги, посоветовал ей с городской фамильярностью: «Гуляй, буренка, гуляй!», при этом стараясь скрыть испуг и от своей дамы, и от коровы, которая, в конце концов, снисходительно раздумала ввязываться в ссору и пошла прочь, прислушиваясь к щелчкам бича и матерным междометиям пастуха, что тяжелой походкой, в брезенте и сапогах, прошел вскоре в метрах пятнадцати от встревоженной пары, не заметив ее.
– Вот как бывает… – неопределенно подытожила она случившееся и, сидя на скомканном полотенце, принялась гребенкой расчесывать волосы.
– Да… – столь же неопределенно ответил он.
Борис был раздосадован, смущен и разочарован. Самое нелепое заключалось в том, что им даже не успели помешать коровы. Коровы пришли позже.
Бориса мучительно волновал фактор времени.
Как бы там ни было, сначала он поздравил себя, да-да, он все-таки успел себя поздравить, сославшись на ряд несомненных формальных признаков, словно он заключал в себе юридическую контору, которая требовала доказательств, необходимых для выдачи соответствующего сертификата, но вслед за поздравлением почти в ту же секунду возник недоуменный вопрос: «И это – то самое?»; несовпадение было вопиющим; вопрос рос, набухал недоумением и вдруг, как оборотень, превратился в упрек. Треснула не вера в абсолюты (она оказалась из редкостного сплава), в фантазии о полном затмении времени, а вера в себя – раскололась! Упрек молнией ударил в Бориса, и тот обуглился, почернел…
– Черт знает что такое… – пробормотал Борис, некрасиво морща лицо. Он почти был готов просить прощение за свое неумение и неловкость.
– Что с тобой? – удивилась она; даже перестала расчесывать волосы. – Ну подумаешь: коровы! Пришли и ушли…
Борис позавидовал коровам.
– Но мы-то остались, – сказал он мрачно.
– Мы сейчас тоже пойдем. Хочешь яблоко? Сладкое!
– Я не люблю сладких яблок.
– Как хочешь, – пожала она плечами и стала есть яблоко.
– Слушай, – сказал он, собравшись с духом, – давай поговорим о том, что случилось.
– А что случилось? – спросила она и рассмеялась. «Ну, вот…» – расстроился он.
– Я понимаю, почему ты смеешься…
– Я смеюсь, потому что у тебя смешно прыгают брови, – сказала она. – А вообще ты еще совсем мальчик, и я не ожидала от тебя такого… напора.
– Какого такого напора? – подозрительно спросил он.
– Сядь-ка сюда, а то мне приходится задирать голову, чтобы с тобой разговаривать. – Борис нехотя сел. – Признайся мне лучше, сколько у тебя было женщин?
– Женщины у меня были, – сказал Борис твердо и решил про себя, что с этого не сойдет.
– Сколько? – повторила она, как ему показалось, насмешливо.
Он не мог уйти от ответа, потому что был совершенно уверен, что не ответить – значит признаться в том, что никого не было, и в то же время он сознавал, что, назвав неумеренное число, заврется и выдаст себя с головой. Немного подумав, он буркнул:
– Одна.
– Значит, я у тебя вторая?
По ее тону он понял, что она польщена.
Может, потому он и соврал, что боялся этой самой польщенности, которую бы удесятерила правда, боялся нежных растроганных глаз, боялся, что она сплетет венок из полевых цветов и водрузит ему на голову со словами благословения, боялся, наконец, что она расскажет соседке по комнате, и та будет высматривать его в столовой и шептаться. Ему казалось, что он и так сильно запоздал и что теперь этот рубеж нужно пройти как можно более незаметно для чужих глаз, быстренько проскочить, и поздравлять его другим неуместно, ну вроде как Пушкина с камер-юнкерством.
Иронизируя над его заблуждениями, судьба в тот август позаботилась о том, чтобы он легкомысленно забыл взять с собою в пансионат бритву, которой пользовался слишком нерегулярно, чтобы она стала такой же обыденной туалетной принадлежностью, как зубная щетка, и потому к концу недели у него с обеих сторон выросли редкие, но длинные волосики, которых он болезненно стеснялся и глубоко ненавидел, так что пришлось ему идти к местной парикмахерше и на ее равнодушный вопрос: «Будем стричься?» – отвечать независимым тоном: «Нет, бриться!», на что парикмахерша, совершенно лишенная чувства деликатности, немедленно возразила: «Да тебе еще брить нечего!», и пришлось ее унизительно уговаривать, демонстрируя разрозненные волосики, прежде чем она согласилась развести пену.
Но час парикмахерши еще не настал, и не было еще, чего брить, когда Борис возился с вопросами и ответами: «Кто у кого какой» – которые в любовном обиходе представляют собой табу «до» и лакомые кусочки для насыщения любопытства «после».
– Ну хорошо, – сказал Борис, прибегая к законному праву вопроса для отведения разговора от себя. – А у тебя? У тебя сколько было?
Она укусила яблоко, нарочито громко почавкала и вдруг с загадочной улыбкой сказала:
– Не скажу.
– Почему? – опешил он. – Я же тебе сказал!
– А я не скажу.
– Это нечестно, – сказал он и немедленно разозлился на себя за эти детские слова и за детскую интонацию, с которой они были произнесены. Даже покраснел. И стремительно вскочил на ноги, как вскакивает человек, которого дернуло током.
– Не сердись, – удержала она его за руку и потянула к себе. – Просто я боюсь, что ты можешь подумать обо мне плохо.
– Ничего я не подумаю… – пообещал Борис, усаживаясь.
– Ладно, – сказала она. – А как ты сам думаешь?
Борис искоса взглянул на нее, и она весело перехватила его оценивающий взгляд. «Четыре, – подумал он. – Нет, может быть, и все шесть!»
– Не знаю, – сказал он. – Правда, не знаю.
– Представь себе… – она сделала кокетливую паузу. – Ты у меня одиннадцатый.
«Ого!» – невольно подумал он и снова сильно расстроился. У нее было с чем сравнивать; он отчетливо увидел их всех, десятерых: загорелых, мужественных, с легкими циничными морщинками вокруг глаз, опытных, и он, поеживаясь, приближался к их компании (все это имело отдаленное сходство с композицией знаменитой картины Иванова): худой, совсем белый, с бородавкой на кисти левой руки, которую он совсем замучил, затеребил, затерзал, стараясь от нее отделаться, оторвать, но она не отрывалась, а только багровела и кровоточила с одного бока… Компания приветствовала его непристойными жестами, грубым хохотом и насмешливыми выкриками:
– Ну ты, парень, даешь!
– Ну ты силен!
– Ну ты просто чемпион!
Недоумевая по поводу его молчания, она спросила его со смешком:
– Ты думаешь, это слишком много?
– Да, нет, – пожал он плечами. – Тебе сколько лет?
– Двадцать три.
– Ну тогда даже просто немного, – заключил он не без намерения уязвить. И в самом деле, это ее уязвило. Должно быть, она находила, что ей идет это число, не слишком безумное для того, чтобы иметь основания себя не уважать, но в то же время не слишком мизерное для того, чтобы можно было ее упрекнуть за «бесцельно прожитые годы»…
– Видишь ли, – сказала она серьезно, нахмурив лобик, – есть женщины, которые спят только с теми, которых любят любовью под названием «по гроб жизни». Есть другие, которые спят со всеми… Ну, так вот, я принадлежу к третьим, – засмеялась она, – из чего следует, что ты мне нравишься… Ты, правда, очень милый, – добавила она, дотронувшись ладошкой до его щеки.
– Ты мне тоже нравишься, – сказал Борис, которому ее размышления о любви показались в тот момент смелыми и даже глубокими. – Кстати, я так и не знаю, как тебя зовут…
Впоследствии он не раз возвращался мыслью к этому эпизоду и находил нечто символическое в том, что впервые в жизни он познал не просто Наташу, Катю, Лизу или Марину (между прочим, у нее оказалось как раз это безвкусное и приторное, как малиновый сироп, имя), а безымянную женщину или Женщину. Заботясь, как всякий мыслящий человек, о приведении в порядок и гармонизации параметров своей биографии, Борис Собакин расценивал это событие как определенную удачу.
Что же касается Марины, то она была искренне удивлена тем, что они так долго просуществовали, не испытывая надобности в именах, однако этот факт ее несколько смутил, и, видимо, для того, чтобы уберечь свою репутацию как в собственных глазах, так и в глазах Бориса, она была вынуждена несколько раз повторить:
– Такое со мной в первый раз… Нет, честное слово, в первый раз!
На обратной дороге к речке она сообщила Борису, что она замужем.
Институт брака не представлялся Борису священным, но все-таки в его сознании он был окружен некоторыми туманными чарами и производил впечатление. Борис сразу подумал о том, что вся компания, которая так недружелюбно его приняла, несомненно пребывает по другую сторону брачной церемонии, и пусть то, что случилось, было бездарным и невнятным, однако он не только «перешел Рубикон», но и одновременно нахлобучил рога на голову ее мужа; косо, криво, но нахлобучил! Рогоносец – вот слово, которое сильно действует на воображение семнадцатилетнего мальчика… Впрочем, мальчику суждено было почти в ту же минуту убедиться в своем заблуждении: рога оказались очередной парой.
– Ты его не любишь? – осторожно спросил Борис.
– С чего ты взял? – удивилась она. – Люблю.
И вдруг он понял: они ни разу не поцеловались. Как-то не довелось, не успели; они проскочили через поцелуи, как Монголия – через капиталистическую стадию развития…
– А кто, интересно, была твоя первая? – не утерпев, спросила Марина.
Зеленые бритые лица были приведены в состояние затяжного экстаза.
Он шагнул на эскалатор, и по тому, как он шагнул, вернее, даже не шагнул, а прыгнул, было ясно, что он взволнован, спешит и опаздывает. Быстро и мелко перебирая ногами, он пролетел по эскалатору вниз, едва прикасаясь рукою к поручню, и, выскочив, очутился на лодочной пристани, аккуратно сбитой из узких деревянных реек, покрашенных в приятный голубой цвет. Время от времени вода как-то очень забавно чмокала и всхлипывала под рейками, и лодки в ответ легонько терлись друг о дружку бортами. Малыш сидел на краю настила, закатав брючины джинсов до колен, и с довольным выражением на уже загоревшем лице болтал в воде ногами. Рядом лежала раскрытая книга. Был послеобеденный час.
– Привет! – весело сказал Борис Собакин. – Как жизнь молодая?
Малыш оглянулся и долго, внимательно всматривался в него, не отвечая на приветствие. Вдруг одним махом вскочил на ноги, подбежал, спросил сдавленным голосом:
– Что-нибудь случилось, да? Что-нибудь страшное?
– Страшное? – вздрогнув, переспросил Борис Собакин. – Почему страшное?
– Мне показалось, – сказал Малыш, – что умерла мама…
– Бог с тобой! – испуганно вскричал Борис Собакин. – Мама жива и здорова.
Малыш недоверчиво взглянул на него и произнес:
– Я все детство боялся, что мама умрет…
– Я помню, – прошептал Борис Собакин.
– Ты тоже боишься? – спросил Малыш-заговорщик. Борис медленно покачал головой, но затем, словно спохватившись, поспешно объяснил:
– Нет, когда она болеет, боюсь, очень боюсь…
– Это не то, – сказал Малыш.
– Я знаю, – кивнул Борис Собакин, – но твой переполох напрасен…
Малыш присел, чтобы застегнуть сандалии.
– Куда мы пойдем? – спросил он покорно.
– Куда хочешь… Давай прогуляемся. Они шли, приминая высокую некошенную траву.
– Что ты читаешь? – спросил Борис Собакин, кивая на книгу. – Мне очень знаком этот переплет.
– Это Пруст.
– А… – засмеялся Борис Собакин.
– Чему ты смеешься?
– Я вспомнил, как ты стащил все четыре тома, один за другим, наткнувшись на них в школьной библиотеке.
– Их никто ни разу не читал! – вспыхнул Малыш. – С тридцатых годов. Я проверял по формуляру.
– И ты их выносил под пиджаком, невинной улыбкой улыбаясь подслеповатой библиотекарше, которая тебя любила и допускала к полкам.
– Да, – оживился Малыш. – А помнишь, с четвертым томом случился конфуз. Он у меня вывалился из-под ремня и упал прямо под ноги библиотекарше…
– И библиотекарша сказала: «Тебе не стыдно?»
– Ужас! Я готов был провалиться сквозь землю и не нашелся, что соврать. Я начал было что-то лепетать, но она перебила меня: «Не оправдывайся! Вместо того чтобы готовиться к контрольной, ты прячешь учебник под одеждой. Это некрасиво!.. Возьми свой учебник химии!»
– Ну да! Пруст был похож на учебник по неорганической химии…
– Я так и не понял, каким чудом он оказался в школьной библиотеке. Но я бы, правда, не спер, если бы его читали.
– Но самого любопытного ты еще не знаешь, – сказал Борис Собакин, хлопнув Малыша по плечу. – Дело в том, что ты сам так и не добрался до четвертого тома. Завяз на третьем!
– Не может быть! – возмутился Малыш. – Откуда ты знаешь?
– Знаю, – уклончиво ответил Борис Собакин.
– Как же это произошло?
– Я уже не помню, – пожал плечами Борис Собакин. – Нахлынули события… Отвлекли… И Сван разлюбил Одетту… – добавил он, тонко улыбнувшись.
Какое-то время они продолжали путь молча, думая каждый о своем. Из орешника на них выполз гнилой полуразрушенный сарай, тем не менее с черствым калачом замка на дверях; они свернули направо, потом, после водонапорной башни, опоясанной винтовой лестницей, вышли на пыльный проселочный тракт и, пройдя по нему метров двести, а может быть, триста, вошли в город, где кипела жизнь: сновали прохожие, мчались троллейбусы, звенели антикварные сервизы, военный трибунал творил суд над конокрадом, областной театр с Украины давал гастрольный спектакль, народ давился за драгоценными камнями, за самоцветами, алкаши просили двадцать копеек на проезд до дому, а с лотков по всей улице шла бойкая торговля абрикосами, антрекотами, подержанными книгами и нейлоновыми носками.
– Зайдем? – предложил Борис Собакин.
В баре с декоративной кирпичной стеной, в нишах которой торчали горшочки с ползучими жизнерадостными растениями, было пусто. Ни души. Из невидимого динамика сочилась мелодия; кто-то пел чистым детским голоском по-японски. Борис Собакин заглянул в кухонное помещение, примыкающее к бару, и обнаружил там свою знакомую барменшу, Изабеллу Васильевну: она была толстая, медлительная, немолодая, на голове у нее красовалось сложное сооружение из морковных волос. Изабелла Васильевна сидела на стуле, непринужденно расставив ноги, и внимательно ела спелый персик с помятым бочком, держа фрукт двумя пальцами на некотором удалении в целях самосохранения от обильного сокоизвержения.
– Иду! Иду! – пропела она с той особенной интонацией, которая свидетельствовала, что Борис Собакин обладал здесь известными привилегиями, и стыдливо сдвинула сократовские лбы коленей.
Малыш расположился за столиком и с независимым видом курил сигарету.
– Ну вот, – присел рядом Борис Собакин на бочкообразный стул, – твоя мечта познакомиться с барменшей и быть с ней в приятельских отношениях осуществилась. Должен тебе признаться, что это самое простое из всего того, о чем ты мечтал.
– Наверное, – рассеянно согласился Малыш.
– Ты мечтал о легкой славе, мой маленький Бонапарт. Ты взял Тулон и совершенно свихнулся от счастья. Но этот Тулон находился всего в нескольких верстах от Бородина. Рукой подать до пожара Москвы! Когда я это понял…
– Ты взял и немедленно сдался, – съехидничал Малыш.
– Ничего подобного! – запротестовал Борис Собакин. – Я просто бросил играть эту дурацкую роль. Не захотел быть эпигоном.
– Да врешь ты все… – неожиданно развязным тоном произнес Малыш.
– То есть как вру? – остолбенел Борис Собакин. Малыш не изволил ответить.
– Ты не понимаешь одной важной вещи, – решив не обидеться, а убедить, спокойно сказал Борис Собакин и почувствовал, что находит верный ход. – Только так я мог остаться порядочным человеком.
– Я так и знал, что ты сейчас же свернешь на порядочность! Ты рассуждаешь как жертва.
– А ты бы хотел, чтобы я рассуждал как палач? – поинтересовался Борис Собакин. «Вмазал», – удовлетворенно отметил он про себя.
Малыш прикусил язык.
– Умеешь ты выворачивать слова наизнанку, – пробормотал он недовольно.
– Да не сердись ты! – примирительно сказал Борис Собакин. – Не все так плохо. Мне двадцать семь лет, у меня готовая диссертация, в которой, скажу без ложной скромности, есть несколько дельных мыслей. Через полгода я ее защищу…
– Короче говоря, ты доволен собой? – спросил Малыш без особенной, казалось бы, агрессивности.
– Ну разве может умный человек быть довольным собою? – надлежащим образом удивился Борис Собакин.
– А ты умный человек? – с невиннейшим видом спросил Малыш.
– Знаешь, – помявшись, сказал Борис Собакин, – нечего на мне крест ставить… Меня ценят на работе как перспективного специалиста, подающего надежды и всякое такое…
– И как порядочного человека… – вставил Малыш.
– Конечно! Лезть по головам, как по кочанам капусты!.. Нет, милый, это не для меня. Такой роскоши я себе не могу позволить. Пусть лучше я останусь гол как…
– Стой! – нетерпеливо вскрикнул Малыш, и слово «сокол» с гарпуном ударения, воткнутым в последний слог, застряло поперек горла: Борис Собакин закашлялся. – Это в конце концов пошло. Неужели ты не можешь сказать что-нибудь более оригинальное?
– Это жестоко… – пробормотал Борис Собакин. Слова Малыша задели его за живое: было больно.
– Зачем ты так? – спросил он с вымученной улыбкой. – Я спешил к тебе, бежал сломя голову… Я думал, что мы встретимся как друзья, посидим, вспомним детские глупости… Ну, помнишь, например, как в детстве, в нашем общем с тобою детстве, ты играл сам с собою в шахматы, играл за белых и за черных одновременно, и так плохо играл, что болел за одних, а выигрывали другие… Сам себя не мог обыграть… помнишь?
– Нет, – покачал головой Малыш. – Я ничего не помню… Вот сколько вагонов в метро – это помню…
И тут Борис Собакин заметил, что Малыш изо всех сил сдерживает себя, чтобы не разреветься.
– Ну чего ты, дурачок? Чего? – взметнулся, забеспокоился Борис Собакин и потянулся к Малышу, чтобы погладить по голове, но тот откинулся на спинку стула и, зажмурившись, с досадой принялся тереть переносицу, заговаривая слезы, как только он один умел их заговаривать.
– Все образумится, я уверен. Я просто, честно говоря, не совсем понимаю, что ты от меня хочешь… Ты только скажи, слышишь?
Малыш оторвал пальцы от переносицы и посмотрел на Бориса Собакина влажными недобрыми глазами; в них еще догорал стыд, вызванный разоблачением детской слабости, который ему, несмотря на приложенные старания, не удалось утаить, но гарь от стыда разила не чем иным, как ненавистью.
Борис Собакин был человеком быстрых умственных реакций: он моментально все понял. Решительно отбросив увещевательный тон и уже злясь на себя за то, что не использовал минутной слабости противника и не раздавил его насмешкой, а, наоборот, повел себя как глупая старая нянька, он крикнул, ударив ладонью по столу:
– Я ни в чем не считаю себя виноватым!
– Я в этом не сомневаюсь, – надменно заметил Малыш.
– Но еще больше ты не сомневаешься в собственной гениальности! – с ядовитой гримасой бросил ему Борис Собакин. – Так вот, знай, ты переоцениваешь людей, бездарно, как последний сопляк, что прекрасно видно хотя бы по этой истории с десятью аполлонами твоей расписной красавицы… – он скривил рот, чтобы произнести глупейшее имя: – Марины, но прежде всего слышишь! прежде всего ты переоцениваешь самого себя. Во всем! Даже в слабостях себя переоцениваешь! И я имею право судить об этом лучше, чем кто бы то ни был. Все, что у меня есть, – это, мой милый, твое наследство. Я ничего не растерял. Ни грамма! Напротив, я добавлял к тому, что мне от тебя досталось, и мне пришлось много добавлять, тебе даже и не снилось – сколько! Ты хочешь, чтобы все было сразу, на тарелочке с голубой каемочкой. Нет, дорогой, такого не бывает! Это только в твоей оранжерее все поспевает в один день. Это только у тебя в твоей сказке бабы отдаются одним принцам, потому что сами принцессы! Права была мать, когда говорила, что ты жизни не знаешь. Как я теперь понимаю ее правоту!