Текст книги "За доброй надеждой"
Автор книги: Виктор Конецкий
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 53 страниц)
Необходимо было вырваться в европейскую цивилизацию, сменить неистовый ритм припортового базара и толкотни на прохладную тишину в кабинете корреспондента ТАСС. Я продолжал наивно надеяться на положительные результаты своей радиоактивности.
Но если говорить совсем искренне, то не в базарной толкучке было дело. Просто захотелось на некоторое время перестать быть вторым помощником капитана на бывшем лесовозе, утыканном антеннами. Мне хотелось сменить пластинку. Гуманитарная составляющая моего существа жаждала общения с гуманитарием. Причем с таким гуманитарием, который живет не на чердаке, а принадлежит к преуспевающим мира сего и ездит на хорошей машине с приемником. Мне хотелось немножко попаразитировать на своей писательской принадлежности, ощутить себя значительной личностью, которой разрешается глядеть на Сингапур не снизу – сквозь призму таможенного причала, а сверху – сквозь иллюминатор международного авиалайнера.
Я уволился на берег в паре с радистом Саней. Он был в курсе моих надежд на сладкую жизнь, так как своей рукой выбивал и точки, и тире, адресованные знаменитому писателю Даниилу Гранину.
Миновав толпу велорикш, я с достоинством подозвал такси и процедил достаточно небрежно:
– Рашен амбассадор, плиз! – Таким образом я входил в образ значительной личности, журналиста-международника, например.
С пресыщенным равнодушием глядел я на потоки шикарных машин, блеск витрин дорогих магазинов, завитушки аляповатых колониальных зданий, зелень парков, генеральские памятники и таксерный счетчик. Только речка Сингапур стряхнула с меня тупое равнодушие к экзотике. Речка была забита сампанами, скована мощными мостами, по ее живописным набережным сплошь дымились разной едой дешевые забегаловки. Здесь-то и следовало бы вылезти и тихо посидеть среди чужой жизни, ровным счетом ничего не думая о сладкой жизни. Но такси несло дальше по узким, извилистым улочкам. И я начал вздрагивать при виде встречных машин, потому что в бывшей вотчине Британии левостороннее движение и каждая машина без привычки кажется той, которая поставит точку на твоем путешествии по жизни. Подлец шофер специально крутил и вертел по закоулкам и накрутил четыре доллара («Две рубашки!» – отметил я про себя, расплачиваясь). Интересно, профессиональные журналисты-международники так же переводят денежные знаки в рубашки или это свойственно только морякам? Мне следовало продолжать входить в образ бывалого журналиста, но дело в том, что я боюсь посольств и консульств. Этот страх существует во мне с детства. Вокруг дипломатических представительств особенный микроклимат. Моя стопроцентно мещанская родословная, закрепленная в генах или кровяных шариках, чутко реагирует на высокую, аристократическую значительность посольств и консульств. Эта высокая значительность проявляется в безлюдности вокруг таких мест, в особом вакууме пустоты, в незримой зоне отчуждения. Причем рядом с посольством может быть много людей – полицейских, отдыхающих шоферов и дворников, – но все они не оживляют посольский пейзаж, а сами делаются совершенно какими-то мертвыми. Этот удивительный эффект свойствен дипломатическим представительствам всех стран и флагов. Очевидно, дипломатов особым образом учат создавать вокруг здания посольств мертвенный микроклимат. Он вызывает мавзолейный, усыпальный, торжественный настрой – что и требуется.
Я бодрился под внимательным взглядом моего молодого попутчика, но чувствовал себя горошиной на подносе или каплей росы на листе.
В приемном холле сидела в стеклянной будке женщина средних лет с удивительно разноцветными волосами. Стены холла напоминали витрины магазина «Березка» в Ленинграде. Бутылки экспортной «Столичной», баночки с икрой, шкурки песца и хохломские коробочки. Оказывается, в одном здании с посольством помещалось и торгпредство.
Я подал женщине с разноцветными волосами документы и попросил помочь выйти на связь с любым нашим кором.
Женщина глядела на меня в окошечко из стеклянной будки и медлила. Я ей не внушал доверия. Чтобы показать свою бывалость, независимость и международную известность, я стал расхаживать по холлу. Радист Саня жался к дверям и глядел на меня умоляющим взором: «Уйдем отсюда, Викторыч, – говорил его взгляд. – Я не буду смеяться над тобой! Ты еще не сел, а уже вытягиваешь ноги. Это плохо кончится. Уйдем побыстрее!»
– Нагнувшись, горбатым не станешь, – шепнул я ему. Женщина продолжала изучать мой писательский билет, и паспорт моряка, и довольно расплывчатую справку из газеты «Водный транспорт».
«Ты тащишь на спине живого варана», – ответил мне Саня взглядом.
– Не можешь схватить за рог, хватай за ухо, – шепнул я. – Что-нибудь нам все-таки здесь обломится.
Я ничего особенного не обещал Сане. Намекнул только, что коллеги-журналисты, возможно, прокатят нас по памятным местам, ну и дадут рюмку прохладительного.
Коллега, с которым женщина все-таки связала меня по телефону, действительно прохладил меня. Он сообщил, что знать меня не знает и не испытывает желания тратить на меня время. Положение очень напомнило мне то, в которое я попал несколько лет назад в Монако, пытаясь пробиться в Океанографический музей к капитану Кусто. Не могу сказать, что разговор с кором ТАСС в Сингапуре прибавил во мне любви к журналистам-международникам. Ладно, утешил я себя, вас на Сардинию не пускают, а я там был.
– Куда посоветуете здесь пойти? – спросил я женщину с разноцветными волосами.
– А на базаре вы уже были? – спросила она.
Бессребреник Саня не выдержал и прыснул.
– Сколько здесь стоит такси за час? – спросил я.
– Шесть долларов.
– Черт! – сказал я. – Мы заплатили четыре за пятнадцать минут.
– Поезжайте на гору. Здесь есть большая гора. Туда все ездят, – сказала женщина. Она все-таки была женщиной, ей стало нас жалко. – Я здесь новенькая. Первый раз работаю за границей. Ничего еще не знаю, – призналась она. – Гора возвышается надо всем. Красиво оттуда. Есть еще Тигровый парк, китайский. Там страшные пытки показывают. Ну и обезьян можно увидеть в... забыла, как называется. И возьмите газету на столике. Наверное, давно газет не видели? Хо Ши Мин умер, слышали?
Нет, мы этого еще не знали. Теперь делалось понятным, почему кору было не до проплывающих мимо Сингапура писателей. Во всяком случае, я именно так объяснил Сане прохладное отношение к себе коллеги.
Начали мы с горы, которая возвышается. Это была прекрасная гора.
Говорят, американцы ездят за границу только для того, чтобы потом иметь возможность похвастаться соседям. Подразумевается и хорошее умение рассказывать. Мне же не передать того, что видишь с горы, которая возвышается над городом львов. Так немой, увидевший вещий сон, не может сообщить о нем человечеству. Зато я точно могу передать звуки, которые там слышал: «Ку-каре-ку!»
Это было удивительно. Глядеть на склоны горы, поросшие пальмами и деревьями, изогнутыми, как на японских гравюрах, на бесконечно далекий морской горизонт, на ровную травяную скатерть долины, видеть свое родное, крохотное совсем судно на рейде, вернее даже не судно, а просто белую, мерцающую в жарком мареве точку, в которой мы угадывали «Невель», и все время слышать крик петухов.
Этот крик прочно ассоциируется у меня с нашей северной деревней. Но нашенский голенастый драчун и дурак прибыл отсюда, от этих роскошных экваториальных берегов. И действительно, какая еще наша северная птица имеет такое экваториально яркое оперение? И обыкновенный зеленый огурец тоже прибыл отсюда. Перемена климата пошла огурцу на пользу. Здешние огурцы по вкусу ближе всего к мокрой вате. И, по утверждению нашей буфетчицы, не поддаются засолке – гниют. Огурцам надо было пропутешествовать в Рязань и Вологду, чтобы стать настоящим огурчиком.
«Ку-ка-ре-ку!» – неслось из близэкваториальной долины.
Безмолвствовала на вершине удивительная пальма. На изгибе ее ствола росла маленькая другая пальма. Огромные цветы покрывали кусты. Запахи и ароматы зримо струились в прозрачном горном воздухе. И я понял, почему здесь родилось сари и почему только здесь женщины умеют превращать ткань в воздух. Прекрасная девушка-индуска с Маврикия вспомнилась, проскользнула, проплыла среди цветов и далей. Девушка, которая одной своей улыбкой могла бы превратить меня в гениального музыканта или сумасшедшего поэта, но не улыбнулась мне.
Я увез из Сингапура японский приемник и мадам Мигни. Они должны были помочь мне забыть девушку с острова Маврикий.
В долгом рейсе заход в порт иногда только расстраивает. Опытные моряки знают это. И не сходят с борта на стоянке. Красота чужой земли мигнет тебе, смутит душу – и все.
Денатурат и искусство
Болеть в море не рекомендуется. Если свалился, товарищ стоит твою вахту вдобавок к своей. Это угнетает. И еще страх. Вдруг что-то серьезное, заразное? Подвернут ребятки в Бомбей или Аден, санитарная машина на причале – тю-тю, поехали. Когда представляешь такую ситуацию с берега, то в ней есть приключенческое, завлекательное: попасть черт знает в какой стране в черт знает какую больницу – занятно. Но тот, кто в море болел, знает, как делается муторно от таких возможностей. Представишь чужих, совершенно чужих людей вокруг, а ты режешь дуба. И сказать последнего слова на родном языке некому. И товарищам ты еще неприятности принес, хлопоты, объяснения, расследования. И товарищи будут поминать тебя недобрым словом. Но главное, конечно, одиночество среди чужого мира.
По всем этим причинам моряки стараются держаться на ногах до последнего. Однако здесь надо соблюдать предел, который зависит от того, какую работу на судне выполняешь.
Если ты судоводитель, а тебя швыряет то в пот, то в холод; и слабость, и тянет ткнуться в холодное стекло лбом, глаза закрыть; и бинокль лишний раз поднять тяжело, голова болит, и таблицу умножения ты не помнишь, множить шесть на восемь начинаешь при помощи арифмометра, карандаша и бумажки, – то лучше тебе и судну будет, если ты примешь моральные муки и завалишься в койку.
В Сингапуре я или простудился, или подцепил какую-то инфекцию. Дня через два дошел до предела безопасности, и доктор отправил меня на бюллетень. Какое странное блаженство испытывает больной человек, когда он может лежать. Тело болит, душа болит, совесть мучает, пот льется, а тут же присутствует и блаженство, сладкое, размякшее от беззаботности. И еще люди, с которыми ты и ругался, и многое в них не принимаешь, ненавидишь даже, теперь проявляют к тебе нежданное внимание и заботу. Раскисшая больная психика наполняется любовью к людям.
Явился завпрод и принес по приказу старпома огромный, чудесной красоты ананас, на длинном стебле, с могучими листьями. Есть такой ананас было невозможно, следовало на него любоваться.
Затем явился сам Вадим, обреченный теперь стоять мою дневную вахту и мерить меридиональную высоту Солнца, а чиф привык за рейс к звездам и утреннему горизонту.
– Все болеют! Черт знает что! Туши фонари! Невозможно работать! – сказал чиф. – Нализался какой-нибудь дряни в Сингапуре, а мне за тебя глаза портить!
– Солнце – ерунда, – сказал я. – А вот военные занятия завтра тебе доставят массу приятных минут.
– Туши фонари! – сказал чиф. – Доктор тебя уложил, доктор за свою доброту и будет расплачиваться. Объяснит завтра толпе влияние боевых отравляющих веществ на половую деятельность...
– Ты ему об этом сегодня не говори! – взмолился я. – Он мне будет вечером горчичники ставить! Сожжет, мерзавец, до костей.
– Ладно, не скажу, – пообещал чиф. И действительно не сказал.
Доктор, ласковый и заботливый, явился с горчичниками и принес самый дефицитный на судне бестселлер – второе, переработанное и дополненное издание: «Половое расстройство у мужчин» профессора Порудомского. Чиф дважды его проштудировал. А третий механик, по сообщению доктора, после изучения бестселлера потерял покой, не спит ночей и беспрерывно следит за внутренними движениями своего организма.
– Эта книжка вас хорошо отвлечет от вашей инфекции, – сказал док.
Затем пришла буфетчица Светлана Андреевна и принесла домашний, с сотами, мед и лимон. Светлана Андреевна когда-то работала в яслях и потому считалась у нас медицински подкованным человеком. В прошлом рейсе, когда капитану кромсали аппендикс в шторм, она ассистировала. Помполит – второй ассистент – рухнул в аут, а Светлана Андреевна продержалась до самого конца. Я быстро усек, что вспоминать вырезание капитанского аппендикса для Светланы Андреевны то же, что пить нектар, амброзию и бальзам литрами. И не ленился задавать ей вопросы о штормовой операции. В результате Светлана Андреевна относилась ко мне благожелательно и теперь вот принесла мед. Попутно она сообщила, что экваториальная русалка Виала из Сингапура отправлена на родину.
Затем пришел рефрижераторный механик. Реф закрыл за собой дверь на ключ, вытащил из кармана шорт склянку, поколдовал над умывальником и подал стакан жидкости сизо-фиолетового, как небо перед вечерней грозой, цвета.
– Лакай! Завтра будешь здоров!
– Технический? – спросил я.
– Да. Пей сразу. Не нюхай!
– Только дураки нюхают технический спирт, – сказал я авторитетно, потому что в свое время вылечил им язву двенадцатиперстной кишки, и глотнул. Впечатление было такое, что в желудке вспыхнул спичечный коробок, который я закусил хорошим куском горячей резины.
Так я первый раз в жизни выпил денатурат. Реф, чтобы успокоить меня, показал склянку. На этикетке были смачно напечатаны череп и две берцовые кости.
– Говорят, от него слепнут, – сказал я и икнул.
– Говорят, что кур доят, – сказал реф. – А у меня зрение как у беркута! Будь здоров и не дыши на доктора – у него нервы интеллигентные!
Реф ушел.
Я плавал в своем поту.
Кондишен был выключен. Запах денатурата, и ощущение не опьянения, а тяжелого обалдения. Я поднялся и открыл окно каюты. Океан без горизонта был вокруг. Мы уже оторвались от Суматры. Я четко сказал в окно: «Океан, ты напоминаешь мне сейчас человека, который по рассеянности забыл в такси урну с прахом, когда возвращался из крематория, где сжег двоюродного дядю! Привет!» Я произнес эту длинную фразу четко и ясно, но произносил ее все-таки не я, а кто-то со стороны. В каюте было два Виктора Конецких. Оба они с любопытством наблюдали друг за другом. Довольно жуткое ощущение.
– Почему ты не поехал на экскурсию в зоосад? – спросил один.
– Когда вернусь, схожу на экскурсию в Военно-морской музей или в Кунсткамеру, – пытался уклониться от прямого ответа второй.
– Почему ленинградская Кунсткамера тебе интереснее сингапурского зоосада?
– Потому, что туда пускают бесплатно, дурак!
Я с большим трудом воссоединил себя и лег в койку. Судно мягко покачивалось на зыби. В окно задувал душный, спокойный ветер.
Тайны Востока клубились в небесах. Прямо по курсу был архипелаг Чагос. С правого борта жили огнепоклонники – парсы, удравшие из Ирана от арабов тысячу лет назад. Блестящий эпицентр современного мирового разврата и роскоши – «Бич люксори отель» – исправно приносил доход семейству миллионеров, исповедующему зороастризм. Там мерзкие птицы клевали покойников на радость туристам. К белому прибою спускались сады, пышнее и прекраснее которых нет на свете. Под сенью этих садов спал Заратустра. Он называл свои сны отважными моряками, полукораблями, полувихрями. Он знал, что мудрость – женщина. Ему хотелось быть смелым, беззаботным, своевольным и насмешливым. Он мог поверить лишь в бога, ликующего в танце.
Денатурат даже обострял мое зрение. Я видел Заратустру во всех деталях. Он стоял на мысу и держал в руках весы. Косматое ласковое море катило к нему волны, оно было его старым, верным, любимым псом. За ним шумел на ветру его любимый могучий, ветвистый дуб. Три тяжелых вопроса бросил Заратустра на одну чашу весов: «По какому мосту переходит Настоящее к Будущему? Что за сила неволит Высокое к низкому? И что заставляет еще Самое Высокое расти в Высоту?» Тяжелее этих вопросов не придумаешь, но чаши весов не дрогнули. Ровно висели чаши весов над волнами прибоя, в тени старого дуба, потому что три ответа уже уравновешивали вопросы. Мне оставалось чуточку еще напрячь зрение, чтобы увидеть ответы, но вошел Георгий Васильевич.
Хороший капитан обязан навестить заболевшего помощника.
Я затаил дыхание. Это было безнадежное дело. Если можно довольно долго терпеть за пазухой лисицу, пожирающую ваши внутренности, то удержать в себе пары денатурата дольше одной минуты не сможет даже ловец жемчуга в Японии. Кроме того, денатурат не только удивительно обострил зрение, но еще снял все тормоза с языка. Хотелось поговорить о чем-нибудь философском, раскрыть какую-нибудь интимную тайну, поделиться каким-нибудь несуществующим, только сей момент придуманным литературным замыслом.
Георгий Васильевич повел носом и поинтересовался моим состоянием.
– Температура еще высокая, но кризис уже позади, – сказал я. – Георгий Васильевич, как вы думаете, зачем я плаваю? Мне надо написать роман о человеке, который залез в большую рыбу.
– Зачем он туда залез?
– Не «зачем», а «почему». Он залез туда со страху. Испугался жизни и залез в рыбу... Еще древние знали, что человек, человеческая жизнь, человеческая душа – волна. Вот поглядите в окно... Видите – идет волна? И вот ее уже нет, исчезла навсегда, никогда не будет больше в мире этой волны. Но вы же сдавали экзамен по океанологии. Волна никуда не исчезла. Волна осталась в океане. Волна бессмертна. Теперь возьмем свет. Он – и волна, и частица одновременно...
– Вы вот что, Виктор Викторович, лечитесь, но... не очень. Иначе я выпишу вам какой-нибудь свой рецепт! В приказе, например, по судну. Иногда помогает от инфекции. По своему опыту знаю. И еще. Как это вы умудрились бросить на китайца-агента горящую изоляцию? Мне ваш старый друг Перепелкин доложил.
– Кроме своего основного вреда дураки приносят еще побочный, – сказал я. – Умным людям приходится тратить уйму времени на то, чтобы о дураках думать или разговаривать; затраты эмоций, умственной энергии, времени по поводу дураков – бич человечества!
– Успокойтесь, – сказал капитан. – И напишите потом объяснительную. Вам, как писателю, это раз плюнуть. И не вздумайте встать на вахту без разрешения доктора. Справимся как-нибудь и без вас. А если природа создает дураков, то, значит, они нужны. Умных следует разбавлять дураками. Обязательно. Как уран разбавляют в урановом котле графитом, чтобы не было взрыва. Доложите о китайце.
– Китайский мудрец Шан Ян за двадцать четыре века до вас уже высказал вашу мысль, – словоохотливо понес я. – Он заметил, что красноречие и острый ум создают беспорядки. Мао отлично знает историю китайской философии и...
– Ближе к делу.
Пришлось перестать философствовать. Я закурил, чтобы капитан перестал морщить нос, и рассказал все точно и скупо.
После приобретения в Сингапуре радиоприемника мы с радистом занялись проводкой кабеля из каюты к главной судовой антенне на мостике. Обрезать изоляцию с проводов я не люблю так же, как склеивать бумагу. Изоляцию я обычно поджигаю, а когда она расплавится, сдергиваю с провода – и порядок. Провод оказался иностранный, вспыхнул бикфордовым шнуром, потушить его никак не удавалось, и я бросил его с мостика за борт. Горящий иностранный провод упал точно на китайца-агента, который спускался по трапу в шикарный катер. Провожал агента мой друг Перепелкин. Вопли агента произвели на него гнетущее впечатление. Он прибежал на мостик и спросил: «Вы это нарочно сделали?» Я сказал, что да, нарочно. Агент в Сингапуре – это очень богатый человек, слуга монополий, сосущий кровь из обездоленной Азии. И я его наказал. Старый друг Перепелкин заявил, что мой поступок может осложнить отношения между республикой Сингапур и СССР, очень хорошие; здесь даже есть лавочка, на вывеске которой написано русскими буквами: «Москва»...
– Мед Светлана Андреевна принесла? – спросил капитан, выслушав мои объяснения.
– Да.
– Ну, спокойной ночи!
Он ушел, оставив в моей душе странное чувство. Он нравился мне на судне больше всех спокойствием, не показным, а натуральным доверием к людям, самоиронией и уверенной властностью, если она требовалась. Но отношения наши были сугубо официальными, и это не давало возможности узнать его поближе. Думаю, мою попытку сблизиться он воспринял бы как ненужные сантименты даже на берегу, вне сферы служебных отношений.
Прогретый горчичниками, денатуратом и чаем с сотовым медом, я ночью блаженствовал, несмотря на отвратительное физическое состояние. Беззаботность. И приемник, чуткий, как ухо лани.
Я ведь вообще-то грустный человек. Я, например, люблю, когда сады закрыты ранней весной на просушку. И мне нравится грустный Бог, если он есть, а не Бог, ликующий в танце. Высокая температура во время болезни способствует развитию во мне лирической грусти. И я люблю грустную музыку, когда я болен. Мне тогда бывает жалко себя, но без горечи. Печаль от сознания жизни как короткой волны в безбрежном океане бытия светла. Честолюбие молчит, заботы не тревожат. Пожалуй, я по-настоящему живу только тогда, когда болен. Только тогда я живу моментом, ощущаю каждый момент бытия, не думая о мостиках, по которым настоящее переходит в будущее. И мне делается наплевать на те силы, которые неволят высокое к низкому. И мое высокое, если оно есть, не растет никуда.
За окном каюты был все тот же океан, и та же темнота, и дальняя, и дальняя дорога, по которой не угрюмо, не весело шел вперед «Невель». Тихо горела над головой коечная лампочка. Лежали рядом книги Стендаля, Грина, Голсуорси, Сименона. Висел приемник. Женщина пела с чужим акцентом: «Не шей ты мне, матушка, красный сарафан...»
Я слушал прозрачную печальную песню, за которой почему-то чудился Пушкин, и вспоминал его последние слова:
«Прощайте, друзья!» Так сказал он не людям вокруг, а книгам на полках кабинета вокруг своего узкого дивана. И я пережил минуты счастья от того, что есть в мире искусство и книги, а за искусством и книгами были, есть и будут светлые люди.
Почему мы чаще всего запоминаем на всю жизнь – до смертного даже часа – нечто из искусства: песню, строку стихотворения, улыбку женщины на старинном холсте? Почему так редко встретишь человека, запомнившего навечно момент своего собственного жизненного счастья?
У меня на руках умер мужчина, старый солдат, который вдруг вспомнил фильм «Большой вальс» и попросил напеть ему «Сказки венского леса». Если бы я мог их напеть! Девушка-радистка с рыболовного траулера, погибшего в Баренцевом море, первый раз разрыдалась уже в безопасности на борту спасателя «Вайгач», когда вспомнила, что с судном утонула книжка Виноградова «Три цвета времени». У девушки были обожжены электролитом руки, она работала на ключе до самого последнего момента. Я стыдил ее тем, что нельзя плакать о книжке, когда погибло судно. «Он был такой хороший!» – сказала она сквозь рыдания. Она говорила о Бейле. Быть может, волна радости и счастья, поднятая прекрасным искусством, да еще совпавшая с волной внутреннего настроения в этот момент, взрезается в память души глубже, нежели красота непосредственной жизни? И потом Бейль всегда мог быть с девушкой-радисткой, она в любой момент могла прикоснуться к нему, он не мог изменить ей и совершить дурной поступок, он всегда готов был разделить ее одиночество и смягчить грубость окружающего мира. Но, быть может, все это относится только к нам, потому что, как сказал Бейль: «Север судит об искусстве на основании пережитых ранее чувств, юг – на основании того непосредственного удовольствия, которое возникает в данный момент».
Я провалялся двое суток, глотая самые разные лекарства и самые разные книжки. Десятого сентября вышел на вахту слабенький, как новорожденный котенок. Рубка казалась огромной, секстан пудовым.
В пятнадцать часов мы в третий раз пересекли экватор.