Текст книги "Одинокое сердце поэта"
Автор книги: Виктор Будаков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
На грани зрелых лет
Предыдущие два года заняты были, видимо, осмыслением случившегося, осмыслением себя в мире, и страны, и мира, как таковых, взыскующих новых надежд, побед и потерь. Недавний Карибский кризис дохнул всепланетной катастрофой, мир стоял у края бездны, словно средневековый корабль в Карибском треугольнике.
В эти два года стихов у Прасолова немного. В шестьдесят первом их вовсе нет. В следующем есть сильные: «Рубиновый перстень», «Царевна», «Развесистыми струями фонтана…» Но есть и слабые, неудачные, вроде: «Век нам крылатый выпал…» Иные строки – плакатная мысль и неточность слова: «Явись на землю – наверное, взъярился б кроткий Христос: Ему здесь дарили тернии, Гагарину – пламя роз»; а дальше: «Век наш! В его кипенье мы сами ракетам сродни: они теряют ступени, а мы – отработанные дни». Разумеется, подобные официально оптимистические строфы не могли художественно свидетельствовать о драме освоения космоса – онтологической, да и сугубо человеческой. Мало еще кто догадывался, чем грозит земле и человечеству гордынный вызов горним сферам, взлетная площадка новой Вавилонский башни: техногенные, губительные проколы озоновой оболочки, гибель космонавтов и астронавтов – лишь начало…
Но вот – шестьдесят третий год. Поэт – в возрасте Иисуса Христа. Весь год – в тюрьме. Внешне он и библиотекарь, и заведующий клубом, и разнорабочий. Тюремная роба и прогулки в замкнутом, прицельно контролируемом пространстве делают его похожим на других, которых здесь сотни. Но он – один. В нем восходит истинный поэт. И никогда уже, разве что в больницах, он не напишет в один год стольких стихов. Пятьдесят, даже больше. Пятьдесят зрелых стихов!
В этих стихах он заявит главные, испытательные ценности трагически расколотого, двуединого мира – любовь, ее свет и мрак, целомудрие и темное, плотское дно, ее высокие вершины и темные стремнины, ее идеалы, маски, подобия; единство боли и радости; война и память о войне; сыновье чувство к матери; высота и святыня человеческого труда, единство и драматическое противоборство природы и человека, сопутствующего прогресса; свобода подлинная и мнимая; музыка и гармония мира; память времен и племен; Бог и люди.
Стихи он шлет на волю – в районные редакции. Но прежде всего – в Воронеж. На квартире ученого, уже сказавшего о Прасолове свое слово веры в литературной среде и печати, Абрамов и Ростовцева прасоловские стихи отбирают для «Нового мира». Ростовцева передает их Твардовскому.
Александр Трифонович Твардовский знакомится со стихами. И – случай небывалый для журнала – в августовском номере за 1964 год публикует десять (!) стихотворений неизвестного России провинциального поэта: по месту проживания даже не областного, а районного.
Подборка существенно разнилась с тою, какую предлагал или желал бы видеть автор: в журнале появились лишь три стиха из первоначально намеченных им – «Весна от колеи шершавой…», «Среди цементной пыли душной…», «Тревожит вновь на перепутье…» Правда, и Прасолов, надеясь стихами «дать основное направление – Время, Бытие, Человек, День, Ночь», не включил в первоначальный список даже такие свои шедевры, как «Пролог», «Когда созреет срок беды всесветной…», «Тревога военного лета…», «Коснись ладонью грани горной…», «Ты в поисках особенных мгновений…»
В «Новом мире» стихотворения пошли в последовательности, какую определил им главный редактор: «Весна от колеи шершавой…», «Привычно клал он заводскую…», «Черней и ниже пояс ночи…», «Среди цементной пыли душной…», «Платье – струями косыми…», «Взметнули трубы медные…», «Сюда не сходит ветер горный…», «Далекий день. Нам по шестнадцать лет…», «Зима крепит свою державу…», «Тревожит вновь на перепутье…»
Новомировская подборка принесла провинциальному поэту всероссийскую известность.
Август же стал для Прасолова дважды счастливым месяцем. Познакомясь со стихами, за автора их стал хлопотать Твардовский, депутат, что называется, со стажем, и в августе Прасолов был освобожден досрочно.
(К месту вспомнить, что депутатский запрос Твардовского вскоре помог в освобождении и реабилитации трижды подвергавшейся аресту и заключению поэтессы Анны Барковой. Много старше Прасолова, но в чем-то ему близкой. В ее стихах есть трагизм слома, и одиночества, и роковой безбрежности – «Первый крик мой и тело сдавила тоска…», «…И в одиночку мы спускаемся в катакомбы», «Костер в ночи безбрежной, где больше нет дорог…» Едва не наизусть знавшая Достоевского, она перестрадала, перечувствовала многое трагическое, что пережила страна в первой половине двадцатого века, и она же еще в начале пятидесятых, в начале хрущевской «оттепели», смогла услышать предчувствие страною новых бед: «Чую, кто-то рукой железною снова вздернет меня над бездною».)
А 3 сентября 1964 года в Москве, в Малом Путинковском переулке, в редакции «Нового мира», Прасолов встретится с Твардовским. В редакторском кабинете, где прежде бывали в немалом числе знаменитости, где в ту пору не раз бывал Солженицын (уместно сказать, что прасоловское отношение к тогдашнему «Новому миру» сродни солженицынскому; иное дело непосредственная оценка солженицынского «Одного дня». В одном из писем Прасолов посчитал необходимым сказать, что ему «не понравилось, что автор – человек интеллектуального склада – спрятался за Ивана Денисовича». Замечание, пожалуй, скорее поверхностное, нежели справедливое. Как раз-то «интеллектуалы», «интеллигенты» и пеняли Солженицыну, дескать, почему главный образ его лагерной повести – простой человек из народа, а не интеллигент, об этом Солженицын вспоминает в книге «Двести лет вместе»).
Прасолов рассказал о встрече в «Строгой мере» – лаконичных, ни слова лишнего, воспоминаниях, положенных на лист 26 января 1972 года, за неделю до ухода из жизни. Эти воспоминания – как прощание. Как благодарное слово судьбе, жизни, русской классике. Пушкин, Бунин, Твардовский названы как пароль в будущее.
«Судьба дала мне встречу с одним лишь поэтом. Но им был Твардовский», – так заканчиваются воспоминания, и имя автора «Василия Теркина», быть может, последнее большое имя, написанное прасоловской рукой. Как из классиков Пушкин, так из современников Твардовский, – оба осознаются Прасоловым не только высшими носителями поэтического, но и даже большего, нежели поэтическое слово, и что есть сама высота и глубина жизни.
Короткая телеграмма от Твардовского – срочно слать стихи в октябрьский номер 1967 года, или короткое письмо от 16 января 1970 года, по части публикации прасоловских стихотворений – отказное и мягко зовущее уйти от «лирической академичности», – все это для Прасолова всерьез, отзывается в нем, фиксируется в его дневниках и письмах.
Однако и на любимого поэта он, по собственному признанию, не глядел суеверно. И тем более на возглавляемый им журнал, который не был сугубо детищем Твардовского и на который воздействовали самые разнородные силы. Вульгарный социологизм в журнальном разделе критики, готовом всех злых напустить против почвенничества, народных, православных, национальных начал, Прасолову естественно был чужд. В разговоре об этих началах для него статья-критика молодогвардейского сердечней и глубже, чем – критика новомировского.
Взгляд на Россию с тысячелетней историей для Прасолова дороже, нежели узкий, прицельный взгляд на Россию, словно бы только с революционного семнадцатого и начинающей свой путь; на страну, в двадцатом столетии отданной коммунизму, ищущей себя в нем, принимающей и преодолевающей.
Здесь Прасолов близок к Солженицыну, который чуть позже в очерках литературной жизни «Бодался теленок с дубом» обозначил суть вопроса прямо-таки по пунктам – их 11; Солженицын в статьях «Молодой гвардии» того времени услышал и увидел «мычанье немого, отвыкшего от речи, но мычанье тоски по смутно вспомненной национальной идее», защиту духовного слова от базарного, защиту деревни, защиту церкви: «Какова б „М. Гвардия“ ни была, да хоть косвенно защитила религию. А либеральный искренно-атеистический „Н. мир“ с удовольствием поддерживает послесталинский натиск на церковь… Что за уродливая привязанность к „малой родине“?.. И почему бы это образный русский язык хранился именно в деревне?..
Раз по тактике надо Европу защищать – так чем плохо „М. Гвардии“ магнитофонное завывание в городском дворе? Или что в воронежской слободе „сатанеет джаз“, а Кольцова не читают? Чем поп-музыка хуже русских песен?..»
Солженицын, обязанный «Новому миру» обнародованием «Одного дня Ивана Денисовича», «Матренина двора», тем не менее смотрит на журнал открытыми глазами и зерна отделяет от плевел. Еще раньше Прасолов, не менее, чем Солженицын, обязанный «Новому миру», посчитает возможным или необходимым сказать: «Переоценивать „Новый мир“ не будем, – даже в том лучшем, чем я ему обязан! Да не покажется это неблагодарностью. На доброе я памятлив».
В прасоловской дневниковой записи за февраль 1968 года – рязанский адрес Солженицына.
Писательский билет
Свободный внутри (свободный – с неизменяемым чувством ответственности) он теперь – и на внешней свободе. Но как распорядиться обустройством внешней жизни, как войти в быт, хотя бы в мало-мальское благополучное существование? Прасолов никогда этого не умел. Да и не хотел. Не раз он об этом и говорил.
«Восторженность жизни и золотая ее полнота – это никогда не приходило ко мне ни в жизни, ни в стихах. И вряд ли придет. Когда я чувствую это, благополучие становится тягостней несчастья, и я в нем не живу, а тащусь до минуты взрыва… Я всю жизнь в черном теле, и часто такое клубится в душе, что стискиваешь зубы. Неужели все так благополучно?»
(из письма, ноябрь, 1962).
«…Сколько еще носить мне в мире бесприютное сердце, сколько смотреть в глаза, в души, касаясь их, понимая и прощаясь с ними?»
(из дневника, запись декабрьская, 1965).
«В голове – одно ясное сознание неблагополучия жизни. Я принимаю каждый день как возмездие за покинутое мной»
(из дневника, запись сентябрьская, 1967).
«Мучаюсь, когда несчастлив, мучаюсь, когда счастлив…»
(из дневника, запись июньская, 1970).
И все в том же роде, и все в том же духе…
Семья есть, но давно он и она – на разных берегах. Работа? Одна – вдохновляет, другая – изнуряет, третья… Но не работать же ему всю жизнь бутафором Воронежского музыкального театра? Туда его устроили по выходе из тюрьмы; нет ничего несуразней, несовместней этой связки: Прасолов и – какая бы то ни было бутафорическая сфера! (Впрочем, еще один настоящий и рано, в двадцать семь лет, ушедший из жизни поэт – Константин Козлов одно время – в год рождения Прасолова – работал в том же Воронежском, только драматическом театре, и даже не осветителем-бутафором, а ночным сторожем.)
Он перебирается в родную Россошь, определяется в Дом культуры, завхозом. Человек, равнодушный ко всякому хозяйству, личному и иному, долго ли пробудет в хозяйственной должности? Бутафором, рабочим сцены он продержался чуть дольше месяца, завхозом – меньше полугода.
Из Россоши уезжает в Репьевку. Внешний шаг и путь души – движение часто разное: как на земной дороге и как в небесной выси. Душа живет днем, душа живет и мучается ночью. Самовыражается в поэтической строке. Ежегодно поэт публикует два-три десятка стихотворений. Едва не каждое третье – антологическое, рожденное для долгой жизни.
«Новый мир» открыл дорогу к широкому российскому знакомству со стихами Прасолова. Поэта печатают не только воронежские областные и районные газеты, не только «Подъем», но и «Сибирские огни», «Дон», столичные «Юность», «Наш современник», «Литературная газета».
Помогают друзья и литераторы, видящие, как особняком, в стороне от тогдашних главных дорог, но о главном сурово заявляет прасоловское слово. Друг юности Алексей Багринцев, будучи редактором Петропавловской районной газеты, печатал стихи Прасолова, даже когда тот отбывал срок внутри тюремного круга. Опубликоваться в «Литературной газете» помог Анатолий Жигулин, в «Нашем современнике» – Михаил Шевченко. Первый сборник «День и ночь» готовят к изданию Владимир Гусев и Людмила Бахарева, решительно ускоряет его выход Александра Жигульская. Молодогвардейский сборник «Лирика» помогают издать Александр Твардовский и Борис Стукалин. Оба сборника – воронежский и московский – выходят в 1966 году.
В 1966 году Прасолова принимают в Союз писателей СССР. Рекомендации – Владимира Кораблинова, Владимира Гордейчева, Федора Волохова – лаконичны, всем понятно, какого масштаба «соискатель» перед ними. Кораблинов, давно зная Прасолова, еще в его начальных поэтических шагах, пишет: «Он, кажется, ни разу в жизни не задался целью удивить читателя». Замечание существенное. Литераторы разных направлений состязались в умении удивить, и удивляли – внешним: то претенциозным желанием выпить солнце, то внесердечным конструированием треугольных груш, то бестактными пошло-позирующими образчиками вроде: «Я, как Христос, на крыльях самолетов, летящих в эту ночь бомбить детей Христа».
Отношение к новому своему статусу профессионального писателя – противоречивое.
В письме к Василию Белокрылову от 21 ноября 1970 года – уже как бы отстраненно:
«Вспомнил свое состояние после приема. Я почувствовал себя (при всем сознании того, что сбылось в жизни) каким-то прирученным, приговоренным к писанию, сосчитанным и взятым на учет („листок учета кадров“!). Какая-то хорошая несущая душу стихия, брат, словно умерла во мне…»
Но, разумеется, и рад был и пусть не считал дни, но ждал, когда же вручат писательский билет. Жалуется в письме Михаилу Шевченко, от 3 марта 1967 года: «Воронежское отделение – это какая-то глухота и немота… До сих пор даже билет не вручили, хотя все давно оформлено».
А в Россошь, в двухэтажный из сырца-кирпича недалекий от станции дом, на квартиру Лилии Глазко (улица Свердлова, 11/9) прямо-таки примчался, чтобы дружественную семью известить: «У меня радость!» и на стол для смотрин положить писательский билет.
Собственно, что он значил, этот красный билет, применительно к Прасолову – антиподу трудно созидаемого уклада, налаженного быта, благополучной жизни?
Появилась возможность льготных путевок, поездок в приморские и пристоличные писательские дома отдыха? С этим не сложилось: поэт вообще не умел отдыхать в чинном, курортном смысле слова «отдыхать». За рубеж ему и престижный билет – не пропуск. Издаваться? Но и без писательского статуса его печатали, а после новомировского цикла стихи и вовсе в столе не залеживались. Разве что вдвое выше прежнего (не восемь, а шестнадцать рублей) стали оплачивать Прасолову, теперь уже как «узаконенному» члену писательского цеха, каждое выступление перед сельскими и городскими читателями, слушателями. Так он никогда не был ревностный охотник до такого рода выступлений в литераторских «агитбригадах».
Правда, писательский билет открывал путь на высшие литературные курсы. И друзья советовали их пройти, и сам поэт не считал их за лишние – там знания, встречи, имена.
Еще до приема в Союз, в письме Владимиру Гусеву от 13 ноября 1965 года Прасолов говорит об этом:
«Членство дает право попасть на литер. курсы. А мне так надо учиться – и вот столько преград на пути к учебе, к своему прямому делу. Ведь в Воронеже я тоже чужак в кругу расчисленных светил».
Поступив на высшие литературные курсы – некую завершающую академию писательского учительства, Прасолов по-настоящему мог бы открыть для себя Москву и себя – в Москве.
Москва бьет с носка
Это был его второй приезд в Москву. Первый – встреча с Твардовским 3 сентября 1964 года, и, чтоб она осталась незамутненной, неотодвинутой иными столичными впечатлениями, – только она. Второй приезд – через год – в ноябре 1965 года.
Дневниковая запись – 20.Х.65. «Третьего вечером – в Москву. Мать должна купить билет. Я звонил ей дважды. Договорились…» (Грустно читать такого рода дневниковые записи-признания: то у матери приходится просить деньги на билет – а иначе бы и не поехал?; то учится печатать на машинке в тридцать шесть лет, – это когда его похватистые столичные сверстники, молодцы литературные, скоро и на компьютерах забарабанят, да что ж, не его – этот деловитый, деляческий темп; или же в сорок лет засобирается наконец попасть в Святогорье, в Михайловское, да опять же – безденежье.)
Дневниковая запись – 11.XI.65:
«За плечами – Москва. Москва – перед глазами.
Впервые – Кремль. Архангельский собор. Могила Дмитрия Донского и еще 55-ти князей и царей. Роспись, икона Рублева.
Ваганьково кладбище. Могила С. Есенина, могила матери его…
МХАТ. „Зима тревоги нашей…“»
Владимиру Гусеву пишет сразу же после приезда. Письмо от 13 ноября 1965 года
:
«Чем была Москва? Два часа – Кремль. В Архангельском соборе отблеск Рублева, могила Дмитрия Донского, Грозного… Вопрос гиду, почему рядом с Кремлем и мавзолеем буйный торг: ГУМ и прочее. Не понравилось…
Был в „Молодой гвардии“… Народ, чувствую, недобрый. Очень вежливый…»
Вопросы на Красной площади Прасолов, разумеется, мог бы задавать и дальше. Не о мавзолее – тут он был в общепринятой схеме, не о Горках Ленинских – культовые уголки он посетил и даже написал о них – «И вот настал он, час мой вещий…», «Войди – и сразу на пороге…», «Таит телефон Ильичевы слова…»; в ряду столицей навеянных стихотворений они, кроме, может быть, первого, не самые лучшие: по-прасоловски добротные, но не по-прасоловски описательные. Разумеется, искренние.
Что же до недоброй столичной публики, так Прасолов здесь не первый, не последний, кому, верно, вспоминались старинные про нее поговорки: Москва бьет с мыска; Москва слезам не верит; кому Москва, а кому мачеха; тяжела рука московская; им Москва, а нам тоска.
Даже Пушкин, рожденный в Белокаменной, любивший ее «как сын, как русский, сильно, пламенно и нежно», даже он назвал ее однажды противной; а времена-то были помягче, подобрей, не воспаленные мировой революционностью.
В двадцатом же веке Москва и вовсе явила крутой норов и не жаловала многих. Булгаков, Платонов – имена очевидные в своей отверженности: пасынки! Но разве они лишь? Шукшин писал, что в столице человеку совестливому, без привычки расталкивать других, скоро можно «прокиснуть». Нечаянно встреченный Твардовским в столице безвестно-затерянный фронтовой лейтенант, из-под страшного Ржева на сутки вырвавшийся, чтобы похоронить жену, ударясь о столичную ледяную бестактность, на весь московский трамвай отчаянно бросает: «Никогда, никогда я не приеду в эту Москву…» «Эта Москва», конечно, не Москва Пушкина.
Но встреча с Твардовским выпала Прасолову именно в Москве.
И теперь, по приезде на Высшие литературные курсы, у Прасолова открывалась надежда пожить в Москве, может быть, даже благосклонной, счастливящей. Это был его третий приезд в столицу. Третий раз во всякой русской сказке – счастливый…
Более чем краткому пребыванию поэта на Высших литературных курсах 1967 года предшествовал эпизод – как тропинка, вдруг ныряющая в глубокий овраг.
Приехав в Москву, Прасолов тем же днем зашел в правление Союза писателей России, где литконсультантом работал тогда давний друг по Россоши. В книге рассказов о писателях «Дань уважения» Михаила Шевченко, изданной в Воронеже в 1989 году, есть страница и об этой встрече, радостно начавшейся, да злосчастно закончившейся. Дома у друга, в ожидании семейного ужина, Алексей успел ополовинить взятую по дороге бутылку горькой и стал отчужденно жесток.
Тяжко пьющий человек, хмельной, никогда не согласится, что он тяжко пьющий человек, и любое замечание или уговаривание оставить стакан недопитым воспринимает как оскорбительное, как покушение на свою личную жизнь, ее права и свободы.
Но права и свободы непьющих? Писатель Кораблинов, в конце шестидесятых долго и покорно терпевший неожиданные как снег на голову приходы на дом весьма хмельного Прасолова, вынужден был однажды тихим своим голосом сказать: «Таким, Алеша, сюда больше не приходи!», – делая твердое ударение на слове «таким».
Люди, ранимо воспринимающие в жизни социальные и иные язвы, не понимают алкогольных влечений ни в себе, ни в других. Им пьющего Прасолова трудно, горько принять. Горько и порицать. Горько видеть. Куда девались тогда его незамутненный, чистый взгляд, спокойная сила и открытость? А вы полюбите черненького, поскольку беленького всяк полюбит? Пословица пословицей, но получается замкнутый круг. Пьет Прасолов, пьет самородок-современник, пьют талантливые люди и тем теряют себя и совершают нечаянную трудноискупимую вину перед своим талантом, перед семьей-народом, перед землей родины. «Непротрезвленная беседа» – из прасоловской строфы. И из жизни. Сколько времени у человека и народа отнимают подобные беседы, какие умственные, сердечные энергии, душевные силы уходят в тупик. В пустоту! Сколько самой сущности человека отнимает у человека зеленый змий, серая мышь, черный человек!
Зачисленный на Высшие литературные курсы и на первой же неделе попавший в компанию себе подобных не дарованиями, но пагубными утягами, Прасолов скоро был отчислен: очередной противоалкогольный указ исполнялся не то что неукоснительно, но поэту столичное литературное учение обрезал.