Текст книги "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве"
Автор книги: Виктор Гребенников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
К ЧИТАТЕЛЮ
Честное слово, я не люблю писать о разных сказанных сквернах, передрягах и мерзостях, и тороплюсь описать их, чтобы побыстрее рассказать о хорошем и светлом; но всё равно придётся сейчас поделиться с читателем своею нынешней одной горестью; правда, я уже упоминал о таковой кратко. Случилось так, что по неким семейным и иным обстоятельствам, мне, которому было уже 65, довелось быть главным воспитателем своего первого внука Андрея с первых дней его рождения, так как начальные месяцы его жизни моя дочь Ольга, его родившая, провела в больнице, по возвращении из каковой расторгла брак со своим мужем, отцом Андрея, семья коих Петрушковых жила в нашем же подъезде всего лишь этажом выше, и сейчас там живет. Мы с моим сыном Сергеем, как могли, заменяли малютке этого самого отца; растущий мальчик, искусственно нами вскармливаемый и лелеемый, полюбил больше всех на свете своего деда, открывавшего ему всякие удивительные тайны окружающего его мира, каковой дед, в свою очередь, больше всех на свете полюбил сказанного внука. Затем дочь моя вышла замуж вторично, родила ещё одного внучонка, Бориса, и, перебралась ко второму своему мужу в другой конец нашего огромного Новосибирска. Этот самый мой новый зять оказался мало того что изрядно, до скотоподобия, пьющим, но и с очень скверным высокомерным характером; он возненавидел меня как за моё однозначно отрицательное отношение к пьяницам, так и за моё разностороннее трудолюбие, а более всего за многочисленные мои таланты и научные труды, так как сам он, имеющий дипломишко о высшем образовании, был человеком интеллектуально и духовно ограниченным, притом весьма завистливым; его ненависть ко мне, на которую я глубоко бы наплевал, перекинулась, к сожалению, и на моего внука. Зять тот по пьянке потребовал, чтобы коего любимого мальчика забрать из нашей семьи туда, в их семью (у него это вторая семья; первая жена с двумя взрослыми детьми от него убежала), что, со стороны, казалось естественным, ибо, по-хорошему, родные братья-малыши должны воспитываться, конечно же, вместе. Но мой внук, терпевший от сказанного отчима всякое его пьяное угнетение и унижение, не вынесши того, что этот проклинал там при нём его деда, тихонько убежал из дома, и на нескольких автобусах с пересадками, благо помогли ему, шестилетнему, «тёти-кондукторши», приехал сюда, к своему единственному воспитателю и покровителю, то есть ко мне. Тогда тот мерзавец и пьяница, насильно вернув малютку туда, в свою семью, заявил, что он усыновляет его, и станет ему не отчимом, а «родным отцом»; будет мол его воспитывать на свой ослиный манер, выбив из него всё дедовское, а дочь мою дескать заставит отказаться от родителей, каким-то документальным образом. Мальчика там сдали в школу, а мерзавец-зять позаботился о том, чтобы резко сократить, а потом и вовсе прекратить наше с внуком общение, предупредив, что они с семьёй переедут куда-то далеко в неизвестном направлении, что ему, миллионеру, очень мол легко сделать. Мальчик стал ходить в школу, а вечерами зять, напившись скотски, таскал его за собою по улицам только для того, чтобы заставить его сказать деду по телефону-автомату (домашним телефоном сей пьянчуга-миллионер обзаводиться не стал), что де они гуляют с «папой-Толей» по Академгородку и что ему там у них очень хорошо, и это он выговаривал с трудом и сквозь слёзы. Видя, что любовь внука к деду ему уже не переломить, он однажды, напившись как препоследняя скотина, дал волю своим бешеным рукам и стал избивать крошку. Взяв его за ноги и поставив на под головой вниз, приказал ему стоять в этой мучительной позе, а сам, развалившись на диване, словесно вымещал своё зло, называя его деда, то есть меня, старым тараканом и другими поносными словами; когда бедный мальчик, коему только что исполнилось семь лет, плача, потерял равновесие и упал на бок, тот вскочил и стал избивать его зверски, пиная ногами на полу; затем схватил, поднял, и с силой ударив его по любимой моей головке своею здоровенной звериной лапою так, что головка та, в свою очередь, ударила в голову его матери, прижавшей было сына к себе, отчего получился сильнейший кровоподтёк, не сходивший у неё многие недели. Всё это произошло в ночь на 9 октября 1992 года, у них на квартире в Академгородке, по улице Иванова; были подняты соседи, а наутро дочь с двумя детьми сбежала от этого садиста и изверга. Большая часть вещичек её и ребят на следующий же день были вывезены оттуда, благо наши хорошие знакомые дали машину; в ответ он тут же вставил в дверь другой замок, и несколько дней кочевряжился и сквалыжничал, дабы не отдать ребёнку кроватку, а потом всё же отдал; и ещё передал магнитофонную плёнку, где записал свою пьяную блажь и разные угрозы, кои поносные пьяные мерзости талдычил в микрофон целые полчаса, и та плёнка цела; как было дальше, я напишу позднее; что будет впереди – боюсь и думать, а вообще-то я очень хотел бы, чтобы всё обошлось только по-хорошему, к добру я всегда открыт, но не всегда это, увы, от меня зависит. Так вот в те злосчастные дни, пока внук находился у этого бешеного (пить у него есть с чего: он в своём Академгородке зашибает намного большую деньгу, чем я, ибо участвует в производстве некоих драгоценных химических полуфабрикатов), мне пришла мысль писать внуку письма, которые потом как-нибудь передать ему при счастливом случае. Перечитав несколько копий этих писем, каковые я печатал на машинке, сделал неожиданное открытие: их, если опубликовать, будут, наверное, с интересом читать и другие, поскольку в них рассказывается о моём далёком детстве, чудесном мире, который меня окружал, разных городах, людях, путях-дорогах, многочисленных тайнах Мироздания и о многом-премногом ином. Так родился первый том этого цикла: «Письма внуку. Документальный автобиографический роман. Книга первая: Сокровенное», рукопись коего тома была высоко оценена писателями, историками и просто знакомыми, но издать её не удалось [2]2
Книжечку эту всё же удалось выпустить, правда крохотным тиражом (3000 экземпляров) в Сибвнешторгиздате, в 1994 году – зато с 37-ю моими рисунками, а на обложке даже с цветной репродукцией моей крымской картины «Волна».
[Закрыть]из-за материальных трудностей книгоиздательского дела, каковые имели место в девяностые года. Погоревав, я взял себя в руки и засел (точнее, залёг, ибо пишу в основном ночами, ибо днём выполняю основные свои работы) за второй том, который вот сейчас и пишу, хотя вовсе не надеюсь, что сочинения эти будут при моей жизни изданы, и работаю, как принято то говорить, «в стол», завещая рукописи эти своему любимому внуку Андрею, и, для гарантии их сохранения (рукописи, увы, всё же горят!) по экземпляру ещё в некие, на мой взгляд надёжные места; сохранителям, издателям и читателям этих записок, заглядывая в будущее, я шлю свою сердечную благодарность из своего далёкого уже 1993 года. Конечно, неурядицы, скандалы, пьянки и мордобои в семьях – дело сугубо семейное, и им вроде бы не место на книжных страницах, но вот я представляю себе такое: попадают ко мне в руки чьи-то семейные записки, но пятисотлетней давности, автор коих записок был для своего времени личностью тоже не шибко знаменитой, заурядной, но своеобразной, и описал всё очень подробно; так вот я думаю, что такую невыдуманную документальную автобиографическую быль, каковой бы она частной не выглядела, было бы читать весьма интересно и может быть полезно. Впрочем, наверное я всё же переоцениваю этот свой труд; тем не менее следующее своё автобиографическое письмо внуку непременно напишу завтра же ночью, в чём я не оригинален, ибо досточтимейший автор знаменитого «Мельмота скитальца» со всеми его страшнейшими ужасами, писал его почти два века назад тоже только ночами.
Письмо сорок пятое: ИСИЛЬКУЛЬ. ВОЙНА
I.Название этого письма, мой дорогой внук, будет не очень соответствовать содержанию, так как участником самой войны мне быть не пришлось; впрочем, лучше обо всём по порядку. Закончили мы, кажется, на том, как наша семья, по пути из Средней Азии в Симферополь, решила после мотаний по стране, уже начавших напоминать мельмотские броски во времени и пространстве и неожиданно-трагические перевоплощения этого сказанного героя романа Чарльза Мэтьюрина и других его персонажей, немного передохнуть у родственников, каковые жили в посёлочке Исилькуле на юго-западе Омской области – это посредине железной дороги между Омском и Петропавловском-Казахстанским. Зима была здесь в самом разгаре – с невиданными мною доселе морозами, усугубленными разгульными степными ветрами. Мне было как-то дико, странно и даже страшно оттого, что я попал в этот, казалось бы, не пригодный для какой бы то ни было жизни мир: на небе сияет солнце, да не простое, а с некоими двумя ярко-радужными устрашающими пятнами по бокам (это были гало, или ложные солнца – отражения светила в небесных морозных крохотных кристалликах), но это «тройное» солнце не только не растапливает снег, что вообще, как я знал по Крыму, противоестественно, а делает этот свирепый мороз ещё более жгучим и опасным; чуть недосмотришь – побелеет щека или нос, а после омертвения ткань будет ещё долго болеть и даже гнить, пока не сойдёт и не заменится новой тканью. В доме у наших родственников Гребенниковых, живших у рынка по Омской улице, 4 (сейчас нумерация изменена) было однако тесно, людно, и, самое главное, приветливо. Жена дядюшки Димитрия, гармонных дел мастера, тётя Надя, сноровистая, неунывающая и бойкая на язык, тут же поняв одну из главных причин наших мытарств и изгнаний, распорядилась сложить все наши обовшивевшие монатки в углу, погнала нас в баню (баня та может стать предметом особого рассказа), после чего капитально обстирала нас, и, что самое главное, всю нашу одежду тщательно прогладила здоровенным, заправленным жарким углём, утюгом – для полнейшего уничтожения сказанных премерзких насекомых, густо населивших швы и складки. На более или менее полную такую нашу санобработку ушло у неё несколько дней, да иначе было и нельзя, поскольку семья у них была, в отличие от отцовской, очень большой: мои двоюродные сестры Наталья, Мария, Раиса; самая старшая дочь Клавдия с мужем-военным и двумя детишками жила где-то в Литве; двое братьев, Николай и Виктор, служили в армии, и место в не очень-то просторном полудеревянном-полусаманном домишке с глиняной смазной крышею для нас кое-как нашлось.
II.Тут я сделал ещё одно очень важное для себя открытие: насколько это приятно быть чистым, переодетым не в замусоленные грязные одежды, в складках коей кишат жирные платяные вши и бисером сверкают их яички-гниды, ты же вынужден постоянно, днем и ночью, чесаться – а в одежду обеззараженную, чистую, выстиранную, пахнущую морозным озоном и утюжным древесным жаром. Измученное тело в такой непривычной среде не просто отдыхало, а наслаждалось чистотой, воздухом, опрятностью и полным отсутствием омерзительных паразитов; ощущение этой метаморфозы – одно из сильнейших моих воспоминаний. Кроме как в баню я до здешней весны на улицу практически не выходил: и не в чем было (зачем, спрашивается, покупать валенки-шубы-шапки, когда скоро домой, в тёплый мой Симферополь?), и незачем, ибо меня очень удручал вид убогих улиц этого самого Исилькуля с его саманными, редко деревянными домишками и землянками, едва видневшимися, из-под сугробов, с его всей неприютностью и убогостью. Когда пришла весна, снег постепенно осел и обнажил улицы, которые были совершенно ничем не покрыты – в этих краях не было ни камня, ни песка, – и обнажилась их поверхность, превратившаяся в чёрную, мягкую, совершенно непролазную грязь, через которую не то что в ботинках, айв сапожищах было не пролезть: начавшиеся унылые дожди сделали эту грязь жидкой, каковая жидкость никуда не утекала, так как местность была совершенно горизонтальной, чего я раньше не мог себе представить. По колено в этой смачно хлюпающей грязи люди передвигались вдоль улочек поселка, хватаясь за заборы или ставни домов, ибо было неизвестно, что там, в глубине – ровная ли почва или же яма до пояса, вырытая в сухое время года хозяином, дабы прохожим-проезжим не повадно было двигаться впритирку к его дурацким окошкам, обрамлённым деревянными безвкусно-резными причиндалами. Эти бесконечные уличные грязевые озёра плодили тучи комаров, от коих я не знал как и избавиться – они оставляли после своих укусов плотные зудящие шишки. Так что я старался по возможности не выходить на эти гнусные улицы, и тут мне подвалило некоторое счастье: наконец подошел багаж «малой скоростью», и я, чтоб усиленно скоротать время, упросил отца вскрыть один из самых тяжеленных ящиков, что с книгами, каковой мы не вскрывали ни в Щучьем, ни в Ташкенте, ни в Солдатском.
III.Забившись в тёплый уголок за перегородкой, я углубился в книги, по которым, оказывается, проголодался до невозможности, и проглатывал их одну за другой, благо их отец захватил изрядно, включая одну из множества энциклопедий. Отрывался лишь от них, когда звали на обед; поскольку народу, вместе с нами, стало превесьма много, то сдвигались два стола, с одной стороны коих вместо стульев клалась на два табурета длинная толстая доска. О еде тех мест и времён в памяти мало что сохранилось, удивили лишь серые, с крупными жёсткими отрубями, мучные изделия тёти-Надиного изготовления – что лепёшки, что пирожки, что пельмени, для коих, по моему мнению, эта серая дешёвая несеяная мука вовсе не подходила; её называли «размол» в отличие от белой «сеянки», и потребляли лишь потому, что она была намного дешевле. Доходы дяди Димитрия, ремонтировавшего гармошки, были не так уж и велики; тетя же Надя, бегавшая по утрам куда-то в соседний колхоз имени Ворошилова отрабатывать некие свои трудодни, надеялась больше на свою коровёнку да на урожай, собранный тут же с дворового огорода, впрочем, весьма обширного. Лакомства и те были тут какими-то грубыми, примитивными: вместо варенья – некая патока, отдающая свёклой, вместо маринадов – огромные, сопливого вида грибы, с вогнутыми серого цвета шляпками, доставаемые из бочки, где они вместе с рассолом были всегда подёрнуты сверху белыми лохмотьями некоей плесени, и это так полагалось; в другой бочке находилась кислейшая и солонейшая грубо нарезанная капуста; грибами и капустою закусывали некий мутновато-коричневый напиток домашнего же изделия, называемый брагою; отец категорически от него отказывался, а тётя Надя с дядей Димитрием пили его кружками (дядя перед принятием каждой, слегка отвернувшись, крестился), после чего делались веселыми, громогласными. Тётя Надя сыпала поговорками, нередко весьма неприличными, после чего пускалась в пляс; веселились и все остальные.
IV.Сквозь шум одного из таких обедов – а на дворе было уже лето, и мы уже полностью приготовились к возвращению в Крым – я услышал из чёрного картонного радиорепродуктора некие тревожные слова: какие-то немцы бомбили Минск, Киев, другие города, где-то там идут тяжёлые сражения; вслед за мной к радио стали прислушиваться и другие, лишь одна из хозяйских дочерей Мария, до упаду рассмеявшаяся по поводу какой-то припевки матери, не могла остановиться, так что хохотушку выставили в другую комнату. Дослушав конец этого неожиданного и зловещего сообщения, мы с большим трудом поняли, что это – настоящая Война. На следующее же утро отец поспешил в сберкассу, дабы снять деньги с аккредитива для срочного отъезда в Симферополь, но из окошечка ему сказали: вот вам только двести рублей, а за следующими двумястами придете не ранее чем через месяц, таково срочное распоряжение правительства. А через пару месяцев на исилькульском базаре стакан грубого табака-самосада стал стоить как раз двести рублей, да и поездки на запад, а потом и куда угодно, будут разрешаться только после специальных вызовов и пропусков. Так я, пережив ещё один пароксизм сильнейшей тоски и страха, называемой нынче стрессом, в одночасье стал из крымчанина жителем то ли Сибири, то ли Казахстана, что, впрочем, в те годы не имело абсолютно никакого значения, тем более для меня, четырнадцатилетнего, занесённого на этот убогий, тоскливый, погрязший в безбрежных уличных лужах край света – такими вот невесёлыми и странными судьбами…
Письмо сорок шестое:
ПРИБЕЖИЩЕ
I.Когда кончились эти мерзейшие дожди, разливанное море грязи приубавилось, и по бокам улиц люди проторили дорожки, более или менее сухие, по коим можно было ходить не хватаясь за чужие заборы, я убедился, что сказанный Исилькуль оказался довольно большим посёлком, раскинувшимся по обе стороны от железной дороги километра на полтора. Он состоял большей частью из небольших домишек, деревянных, из кривоватых берёзовых или осиновых брёвен, или саманных, или же землянок. Более или менее «видных» домов было здесь по пальцам: они были построены из привозных сосновых толстых брёвен (хвойные деревья в этой местности не росли), крыты железом, а окна сверху, а у иных и снизу, были украшены выпиленными из досок затейливыми узорами. Но подавляющая часть исилькульских жилищ была крыта, к моему удивлению, толстым слоем дёрна. Уже потом я узнал, что дерновины эти вырубали в степях лопатками с короткой рукоятью, к которой лезвие перпендикулярно; рубщик дёрна, ударяя этим инструментом в землю очень полого, обходил при этом вокруг образующейся лунки, и под конец извлекал из неё вырубленную таким образом дерновину, напоминающую большую линзу с толстой серединой и тонкими краями. Сказанные «линзы», или, по здешнему, пласты, привезённые на телеге в посёлок, укладывались на перекрытия из жердей, прибитых к стропилам кровли, причём укладывались наподобие черепицы, чтобы дождевая вода не сочилась вниз, а наклонно стекала с верхнего пласта на нижний. Разумеется, пласты эти клались травянистой стороной вверх; уложенные в несколько слоев, они обеспечивали и сохранение тепла в жилищах, особенно в землянках, у коих потолка не было вовсе, лишь крыша, которая снизу тщательно и гладко обмазывалась глиной, а потом белилась, и потолок такой землянки с ровными рядами выступающих вниз жердей-стропил выглядел очень даже аккуратно. Вообще у землянок было много преимуществ: поскольку пол был много ниже уровня земли, а саманная же стена, высотою меньше метра, с небольшим окошечком, была сверху закрыта описанной толстой дерновой крышею, то зимой эта конструкция была очень тёплой, летом же, наоборот, здесь стояла приятная прохлада – а лето в этих краях оказалось неожиданно для меня жарким, пожалуй даже иногда жарче крымского. Пол землянок, разумеется, был земляным же (любые доски тут бы сгнили) и, если он регулярно смазывался хозяйкою глиной, замешанной на полове (чешуя от семян злаков, отвеянная веялкой), то не пылил, не грязнил ноги целую неделю – до следующей смазки. Для удобства и красоты эти земляночьи полы застилались дорожками-половиками, искусно и плотно сплетёнными из длинных обрывков старых тряпок, и не как попало, а ритмично расположенными цветными полосами. У входа мог лежать сработанный в похожей технике небольшой коврик, но круглый, с концентрическими тряпочными же кольцами разного цвета и диаметра.
II.На одном, или, реже, двух крохотных окошечках землянки, каковые оконца были проделаны только в южной стене жилища для экономии тепла, изнутри красовались две боковых и одна верхняя занавесочки, украшенные самодельным крупно-кружевным узором. Довольно широкий подоконник этого оконца – толстая стена была из самана, то есть из земляно-соломенных блоков – непременно умещал глиняный горшок с геранью, красное соцветие которой, упёршись плашмя в стекло меж двух накрахмаленных и изрядно подсиненных сказанных занавесочек, видно было с улицы издалека, свидетельствуя об аккуратности и прочих наидостойнейших качествах хозяйки, что делалось специально, хотя и герани, и занавески резко убавляли освещённость жилища со сказанными крохотными окошечками. Отапливались землянки кирпичными печами с плитою, тоже побелёнными и ухоженными; но русские печи, о коих речь будет впереди, в землянках не устраивались из-за их большой величины как по ширине, так и по высоте; здесь ставилась простая печка с плитою о двух конфорках и сложенным из кирпича же обогревателем, ходы коего, в отличие от вышесказанного корейского кана, шли вертикально. Этот обогреватель делил длинное помещение землянки на два отдела – первый от входа, кухонно-хозяйственный, и основной, жилой, парадный, где стояла кровать, аккуратно заправленная, с широкой кружевной полосой так называемого подзора, закрывающего подкоечное пространство, и с несколькими подушками, лежащими друг на друге сужающейся пирамидой; передняя сторона наволочек для красоты была тоже кружевной; кружева эти и прочее рукоделие должны были быть сработанными лишь хозяйкою, но не покупными, иначе хозяйку ждала весьма дурная слава. В первой, кухонной части землянки, стояли бочки с соленьями, грибными и капустными, где поверх самого продукта лежал деревянный диск, придавленный большим тяжёлым, явно нездешним, камнем; повыше висели сухие берёзовые веники для банных нужд, а также для обметания зимою валенок перед входом в жилище. Я забыл упомянуть, что вход этот был очень низким, приходилось сильно нагибаться, и на три-четыре земляных же ступени, тоже устланных половиком, спуститься вниз, в жилище. Человеку нормального роста можно было двигаться вдоль землянки свободно, не нагибаясь, зато у боковых стен, под спускающимися вниз стропилами из жердей, ему приходилось вести себя осторожно, чтобы не удариться головой за одну из этих деталей потолка-крыши, хотя всё это было обмазано глиной и аккуратно забелено.
III.От всего этого хозяйского скарба, от самих стен, пола, крыши, дровяной печи в землянках стоял особый, неповторимый дух, который я сейчас не назвал бы неприятным и который отличил бы от тысячи других запахов. А вот для долговременного хранения продуктов во дворе неподалеку был вырыт погреб, примерно такой же конструкции как землянка, но в миниатюре, и уходящий наклонно вглубь земли ступенек на шесть и более; он был укрыт сверху толстым дерновым холмом; спереди была маленькая плотно утеплённая дверка. Там зимой хранился запас картофеля, капусты, моркови, свёклы, а если кто держал пчёл – то и ульев с таковыми. Так называемая стайка для скотины не углублялась в землю; она была построена из жердей и глины, с земляною или глиняной кровлей; удивительным источником тепла тут была сама корова, занимавшая своим объёмом большую часть этой тесной стайки; рядом с коровой могла обитать скотина помельче: свинья или куры. Огород был обнесён загородкою из жердей, углублённых в землю, к которым были прикреплены горизонтальные жерди в два ряда с таким расчётом, чтобы в огород не вошла бы чужая корова, а снизу не подлез бы телёнок или овца; такая ограда называлась заплотом. Более рачительные и трудолюбивые хозяева обносили огород, или ту часть двора, где содержалась мелкая живность вроде птицы, плетнём: жерди, вкопанные в землю более часто, чем в заплотах, были тщательно и плотно оплетены ивовыми прутьями, если смотреть сверху, то в виде двух взаимно перекрещивающихся синусоид, огибавших с обеих сторон стойки; эти довольно красивые плотные ограды красно-коричневого цвета были в тех краях обычными, благо материала для них – ивы-тальника, или, по-здешнему, талы, было тогда в окрестностях сколько угодно. Недостаток сказанных вроде бы добротных заборов заключался в их же плотности: сильный ветер мог наклонить и даже повалить такой плетень, особенно если осенью тут почва раскисала или подгнили несущие столбики.
IV.Уборной как таковой землянкам не полагалось; естественные нужды в любое время суток и года хозяева (да и гости) отправляли прямо во дворе за задней торцевой стенкой жилища; когда тут делалось, что называется, «ступить негде», то площадка сия очищалась от фекалий с помощью лопаты и опять была готова для пользования. Впрочем, такого рода санитарные удобства были свойственны не только землянкам, но и большинству саманных и деревянных домишек. Особенно удивляло меня то, как люди пользовались сим отхожим местом в январские жгучие морозы на ветру. Лишь у немногих была устроена надворная дощатая будка, но из-за неприятного запаха эти будки-туалеты находились далеко от дома в другом углу двора и огорода, и бежать туда в январе, как я то испытал у дядюшки Димитрия, было, мягко говоря, не тово-с. Однако потом привык… У многих исилькульцев такие, с позволения сказать, туалеты были обшиты не досками-горбылём, а обнесены вышесказанным плетнём из тальника, продуваемым всеми ветрами вроде бы с ещё большею силой, нежели чем просто за углом избы. Все эти «загоны» и будки были крыты, как правило, дерновыми пластами – материалом самым доступным и дешёвым в тех краях. Кстати, в окрестностях Исилькуля кое-где можно найти даже сейчас, более полувека спустя, места заготовки тех пластов – поляны и луговины с ритмично расположенными древними ямками наподобие гигантских оплывших пчелиных сотов; их облюбовала различная живность, весьма чудесная и до меня неизученная, о коей я подробно рассказал в своих книгах, изданных и неизданных. Учёными мужами доказано, что слой дёрна в этих краях толщиной в один всего лишь сантиметр образовывался в среднем за сто лет – вот потому даже эти, вроде бы незначительные раны на теле земли виднеются здесь до сих пор.
V.Саман же делался так: в яме ногами замешивалась разжиженная земля – здешний степной чернозём, с примесью либо соломы (для надворных недолговечных построек), либо с половой (для жилых помещений); этой смесью наполнялись дощатые формы размером примерно с блок крымского пиленого «штучного» известняка или ракушечника, то есть примерно 20x30x50 сантиметров; затем опалубка эта снималась, и блоки оставляли сохнуть на солнышке и ветре; сказанные солома и полова препятствовали их растрескиванию, увеличивали прочность на излом и ещё усиливали термоизоляционные свойства. Саманные эти «кирпичи» при кладке скреплялись глиною; стенка оштукатуривалась снаружи и внутри глиной с половой и на несколько раз белилась; прочная корка извести (единственный привозной материал) оберегала саман от дождей, но требовала ежегодного подновления, иначе жилище было бы обречено на быстрое раскисание. Тем не менее саманные дома были не только тёплыми, но сухими и гигиеничными; особенно мне нравилось то, что в стену без всякого затруднения можно было вогнать любой гвоздь для каких тебе угодно надобностей. Лишь очень немногие здешние здания были выстроены из сосновых, привезенных издалека, брёвен; частных домов такого рода было крайне мало, а из общественных я помню лишь Дом Советов – мрачное двухэтажное здание, аптеку, украшенную и старинной деревянной резьбой, и украшениями из просечного железа, довольно высокий серьёзного вида элеватор, и церковь, у коей были однако уже напрочь сорваны купола, заменённые простой железной кровлей. Забегая вперёд, скажу о судьбе этих названных сооружений: Дом Советов сгнил и развалился; аптеку, абсолютно добротную и красивую, снесли в 60-х годах, когда в стране ополчились на всякую «старину» и «мещанство» (эх, музей бы там сделать!); элеватор частично сгорел, остальное снесли, построив в другом месте новый бетонный; в церкви устроили склад, потом содовый завод, потом дом культуры, потом разобрали на брёвна, понадобившиеся для чего-то другого. От церкви, впрочем, под землёю остался фундамент, прочнейший; на нём стоит довольно убогий барак, в коем ныне размещается детская художественная школа, мною же когда-то и созданная – это отдельный разговор, потому как на эту самую школу у меня ушёл превеликий отрезок жизни, весьма богатый событиями, примечательнейшими людьми и многим иным; об этом надеюсь рассказать в должном месте, а потому вернёмся в мой далёкий 1941 год, в тот самый степной посёлочек, в котором злою волей этого мерзавца Гитлера, начавшего кровопролитнейшую из войн, застряли мы на пути из Азии в мой родной Крым.
VI.Оказалось, что сказанный Исилькуль, несмотря на своё тюркское название, что в переводе означает то ли гнилой, то ли грязный водоём, относится всё же к Омской области России, находясь на крайнем юго-западе таковой, всего лишь в нескольких километрах от Казахстана, и образовался он тут как населённый пункт в связи с прокладкой Сибирской железной дороги, что было ещё при царе. А расти он стал потому, что между Омском и казахстанским Петропавловском расстояние для паровозов было очень большим, и где-то посредине меж этими двумя станциями надобно было устанавливать паровозное оборотное депо, доехав до коего, паровоз с обслуживающей его бригадой должен был отдохнуть, развернуться, заправиться углём-водою-едою, зацепить ждущий его состав, который надо везти в обратную сторону, и тащить его до конца, то есть до Омска или Петропавловска, где опять повторить все эти процедуры. Так возник тут, среди степей и болот, большой железнодорожный узел с несколькими запасными путями, депо для ремонта паровозов и вагонов, пакгаузами, вокзалом и прочими железнодорожными службами. До войны железная дорога была единственным производственным предприятием Исилькуля; остальной люд работал в основном на сельскохозяйственных поприщах, не считая мелких служб типа больницы, школы, элеватора и магазинчиков. Но особенно колоритны были паровозные машинисты и кочегары – сплошь чёрные, чернее самого чёрного симферопольского трубочиста, они, весело скаля белые зубы и потрясая масляно-чёрными лохмотьями своих одежд, шли со станции со своими тоже густо прокопчёнными сундучками, в коих возили с собой еду и курево. На многие сотни метров по обе стороны от станции снег, кроме свежевыпавшего, был тоже чёрен от насевшей на него сажи, частиц копоти и несгоревшего угля, нередко столь крупных, что они стучали по голове и плечам как мелкий град, и всё это извергалось трубами десятков паровозов; их грохот, шипение и пронзительные гудки наполняли всю эту дымно-угольно-огненно-металлическую картину своеобразной индустриальной какофонией, к каковой, а также к крутой вони угольного дыма и пропитанных смолою шпал, мне тоже пришлось постепенно привыкать. Деваться теперь некуда, пришлось, скрепя сердце, приживаться к этому железнодорожному дымному миру, а для общения с природой выходить за город, точнее, за поселок, дабы полазить по этим скудным ландшафтам, каковые ещё год назад нагнали на меня тоску невероятную своей превеликой убогостью и однообразием.
VII.Глаза уже опытного – 14-летнего! – натуралиста жадно заскользили по травам, кустарникам, болотцам; несмотря на внешнюю безжизненность, здесь всё же обитали милые моему сердцу мелкие существа, на многих из которых я охотился даже в Крыму. Увлекшись их сбором и наблюдениями за ними, я не заметил, как медленно, но неуклонно оттаивает моя ожесточённая и израненная душонка. Все эти встречи со здешней живностью подробно описаны мною в других книгах, и повторяться здесь не буду, кроме разве тех случаев, когда без этого нельзя будет тут обойтись уж совершенно. Посёлок окружали неглубокие кочковатые болота, буквально кишащие живностью; над ними метались огромные стаи куликов, чаек, уток всех размеров – от крохотных чирков и нырков до увесистых гоголей и крякв. Вдали, где болота переходили в озёра, белели яркими мазками лебеди, коих в бинокль я насчитывал многие десятки; носились и реяли крупные птицы – кроншнепы, цапли, хищные крючконосые скопы. С другой стороны посёлка, за кладбищем, начиналась ковыльно-полынная степь с кустами жимолости, спиреи, степного миндаля, ветки которого весной покрывались сплошь ярко-розовыми цветами, что напоминало мне Крым – но там миндальные деревья были большими, а здешние кустики едва достигали колена; забегая вперед, скажу, что этот красивейший кустарник теперь в тех краях не существует – полностью вымер, по-видимому не вынесши соседства человека, его дорог, полей и прочего «преобразования» природы. Белые скелеты берёз, так испугавшие меня зимой, оделись густой пышной листвою, так что деревья эти выглядели не отталкивающе, а весьма оригинально и живо, и на ветру слитно шумели; но вот леса, составленные из этих берёз и осин с зеленовато-серыми стволами и качающимися на длинных черешках плотными листьями, были совсем маленькими – от группы в десяток деревьев до нескольких сот метров, но не более; эти перелески были разбросаны по степи как попало, и назывались они в сих равнинных краях околками. На их опушках и на полянах между ними росло великое множество земляники, которую я до того времени не пробовал и каковая мне весьма понравилась. И ещё тут росло много всяких грибов, из которых исилькульцы собирали лишь один вид – те самые грузди, которые солили в бочках для закуски под самогон, о коем зелье будет сказано в своё время; остальных грибов в те годы местные жители, как теперь это ни странно, не употребляли совсем, считая их всех погаными. Лишь потом, уже при мне, стали солить, кроме груздей, ещё и волнушки, а ещё спустя несколько лет, по примеру эвакуированных сюда жителей Европейской России, стали жарить, мариновать и сушить всю прочую съедобную грибную разность – подберёзовики (по-местному обабки), подосиновики, опята, маслята, даже коровники и сыроежки; дольше всего «держались» белые грибы боровики и шампиньоны, упорно причисляемые исилькульцами к поганкам, но вскоре «сдались» и они…