355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Гребенников » Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве » Текст книги (страница 15)
Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:53

Текст книги "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве"


Автор книги: Виктор Гребенников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Письмо пятьдесят восьмое:
РЕПЕТИТОР

I.Моя мать Ольга Викторовна, переживая злополучия и потрясения военных времён в этой далёкой неприютной холодной Сибири, более всего волновалась о судьбе меня, единственного её сына, каковой должен был загреметь на фронт, откуда большей частью не возвращались; как я писал тебе ранее, она была почти больной в этих своих тревожных переживаниях, тем более, что когда у отца что не ладилось, он всё своё зло, как и в Симферополе, вымещал на ней, и в нашей прокопчённой механической мастерской (она же – жилище) «концерты» семейных этих скандалов порой перекрывали грохот механизмов, отчего я, собственно, и вынужден был хотя бы на вечера и ночи удаляться в свою вышесказанную (письмо 51-е) комнатку, ту самую, что с «акустическим полтергейстом». Мать, терпевшая эти превеликие страдания и тревоги лишь ради меня, сблизилась с маломальской интеллигенцией, коей в Исилькуле стало заметно больше за счёт эвакуированных из Москвы, Ленинграда и других российских городов, и через этих своих знакомых нашла мне ещё один приработок, но уже не слесарный, а вполне интеллигентский и благородный – в качестве домашнего репетитора сыну одного из медиков, а именно эвакуированного из Пскова врача Сергея Николаевича Дремяцкого, каковой работал зав. терапевтическим отделением Исилькульской больницы, называемой «Больницей в роще», ибо там одноэтажные больничные корпуса были раскиданы между рощ высоких белоствольных берёз. Сказанный врач, кроме того, был председателем военно-медицинской комиссии, что особенно заинтересовало мою мать. Жили Дремяцкие в домике, находившемся на территории больницы, но поодаль от её корпусов; их сын Игорь, 1929 года рождения, учился на два класса ниже меня, и вот его-то я должен был вытаскивать из двоек и троек, занимаясь с ним ежедневно, а гонораром за таковое репетиторство были не деньги, а кормёжка, каковая в то тяжкое время была наиважнейшим делом. Они питались по тем временам очень хорошо, тем более что у них была ещё и корова, за коей, равно как и за всем их прочим хозяйством, ухаживала жена Сергея Николаевича Анна Ивановна. У Дремяцких было тепло, уютно, культурно, что мне очень понравилось; сынок их Игорь, какового домочадцы звали Гулей, как мне показалось вначале, учился скверно в основном из-за собственного неусердия, а не от тупости (потом я это мнение изменю, о чём будет сказано в нужном месте). Ещё у них была старшая дочь Людмила, которая училась в Омском мединституте, но часто приезжала домой на выходные и каникулы.

II.Семья та, в отличие от нашей, была тихой и мирной, и я, со своими разными энциклопедическими юношескими познаниями, сразу пришелся им «ко двору». Появляясь у них сразу после школы, я был прежде всего приглашаем к столу, где наедался до отвала; затем следовали занятия, после коих, или в процессе каковых, следовал уже настоящий, в смысле семейный, обед, весьма вкусный и сытный, из первого-второго-третьего, что давно мною было забыто из-за переездов и голодовок. Шибко большого голода, впрочем, тогда в Исилькуле не было, так как картошки хватало большинству населения, но очень скверно было с хлебом. А на дверях пищевой забегаловки, называемой почему-то рестораном, висело объявление – это я очень хорошо помню – что мол здесь принимаются отстреленные или изловленные… сороки, из каковых там готовили «мясные блюда». Туже, конечно, у меня стало со временем и на собственную учёбу, и на иголочное производство, и на всякие свои научные делишки, но еда была тогда основным делом, ради которого не жаль было поступиться многим иным; немаловажным было и то, что у Дремяцких почти всегда топилась громадная печь и оттого было очень тепло, в то время как и дома, так и школе, я почти всегда зверски мёрз, ибо родился и вырос в своём солнечном и жарком Крыму, и привыкнуть к сибирским сверхдолгим холоднющим ветреным зимам я не смог ни тогда, ни после, ни даже к старости лет, о чём тебе, дорогой мой внук, хорошо известно. Работал я у Дремяцких на совесть, заставляя этого их Игоря, или Гульку, выучивать, понять, вызубрить всё что надо по всем школьным предметам, и возвращался домой хоть уставши, но сытый и довольный; и так я жил.

III.Прошло два дня; на третий, когда нас, не окончивших ещё занятия, попросили оторваться от таковых и садиться к столу, где аппетитно дымился в тарелках борщ и прочая снедь, я с удивлением увидел рядом с каждой тарелкой рюмку, в коих рюмках было налито нечто светло-полупрозрачное; понюхав сей напиток, я тут же, с мерзостью, опознал самогон; как ни отнекивался, однако же пришлось, вместе со всеми, эту превеликую гадость, весьма сильно отдающую богомерзкой сивухой, выпить, отчего поначалу меня чуть не вырвало, но через полминуты стало весело, зашумело в голове и ещё больше захотелось есть. До отвала набив животы едою, мы возобновили было занятия, но веселье затмевало эти скучные и нудные науки, и мы не столько занимались, как хохотали и несли всякую пьяную чушь; на том занятия в тот день и закончились.

IV.Оказалось, что принятие спиртного здесь – обычная традиция, и мне пришлось перестроить уроки так, чтобы возможно больше знаний вбить в Гулькину голову ещё до обеда с обильною выпивкой, состоявшей, как потом оказалось, не только из самогона, почему-то всякий раз очень разного, но и обычного медицинского спирта, коего у заведующего больничным отделением было море разливанное. Даже после второго-третьего стаканов тут никто не скандалил, не буянил; наоборот, Сергей Николаевич, вспоминая свои былые времена, весьма интересно рассказывал о далёких городах Ленинграде, Новгороде, Пскове, о студенческих своих годах: он окончил Ленинградский медицинский институт, а перед этим – духовную семинарию. Пел он под гитару студенческие песни тех своих давних времён типа «Коперник целый век трудился, чтоб доказать Земли вращенье; дурак был он, что не напился – тогда бы не было сомненья!», а мы весело всею семьёй горланили припев: «Так наливай, брат, наливай, и всё до капли выпивай! Вино, вино, вино, вино – оно ж на радость нам дано!» – после коих куплетов заботливой Анне Ивановне ну никак невозможно было не налить всем ещё по стаканчику – ну и так далее. В таких случаях меня, от греха, оставляли там у них ночевать, особенно зимою, когда запросто было замёрзнуть где-нибудь на пустыре, отделявшем «Больницу в роще» от посёлка, или свалиться на одной из ночных улиц такового, угодив в сугроб, канаву или поскользнувшись и не смогши встать после одного из таких обильнейших возлияний, каковые по числу «тостов» не имели там решительно никакого счёта и границ.

V.В более тёплые времена года я осмеливался добираться до дома сам, что, однако, порою было весьма трудно; помню, например, такое: иду вроде прямо и стойко, но горизонт подо мною колышется самым непредсказуемым образом, словно центр притяжения Земли совершает там внизу движения в виде гигантских волн, треугольников или других колоссальных фигур; звёздный небосвод тоже почему-то ходит ходуном как в некоем испортившемся планетарии, и среди этой космической адской свистопляски лишь в редкие мгновения удается опознать Капеллу, Бетельгейзе и Сириуса. Но надобно идти дальше; вот показались темнеющие крыши исилькульских домишек, каковые в моих глазах сильно раздваиваются; огней в окнах уже не видно – все в этот поздний час спят. Но тут с земною твердью сотворяется нечто совсем непредвиденное: горизонт наклоняется влево, сначала медленно, затем быстрее, и я никак не могу противостоять этому вселенскому катаклизму; слева же звезды прочерчивают длинные параллельные дуги, уходящие глубоко вниз, под горизонт, и земная твердь вместе с тропинкой, по которой я иду, став вертикально справа, с огромнейшей силой ударяет меня по правому же боку, и мир идиотским образом выглядит так: земля справа, вставшая «на попа», слева же, с надира до зенита – небо с извернувшимися созвездиями. Но через секунду всё это принимает нормальное положение, и оказывается, что это я лежу на дороге, упав на таковую правым боком. От сказанного адского удара сильно болят внутренности, и от них к голове быстро подкатывается мерзейшая тошнота, самогонного запаха и привкуса. Надо ж ведь так напиться! И отказываться от очередной чарки ну никак там не получается: очень уж обижаются гостеприимные хозяева, и, хочешь не хочешь, ты её хоть как, но должен выпить. Всё бы оно ничего, да завтра наутро мне самому в школу, а свои уроки ещё не сделаны, и иголочное производство осуществляется без моей помощи, одним отцом, отчего тот крайне недоволен, ибо я «познался с пьяницами», каковых он, как ты уже знаешь, крайне не любил. В то же время лишаться сытных и вкуснейших обедов-ужинов у Дремяцких я никак не мог, равно как и их интеллигентства, и сказанные выпивки эти, по сути дела ежедневные, приходилось терпеть как неизбежное ко всем их благам приложение, тем более что столы эти становились месяц от месяца сытнее и богаче – и с баранинкой, и с разными пампушками, маслицем и многим иным.

VI.Откуда это бралось при скромном врачебном заработке и при одной коровёнке, мне стало ясным после, к примеру, таких случаев: «Витя, ты не знаешь, кто там в сенях продукты оставил?» – «Нет, отвечаю, не знаю», и тогда в дом затаскивается мешок муки, четверть-барана и ещё одна четверть (четвертями называли громадные трёхлитровые – на четверть-ведра, бутылищи) с этим мерзким мутным самогоном. А через недельку являлся старичок-казах, скромно спрашивающий, не освободилась ли тара – мешок и бутыль, каковые он хотел бы забрать. Мне эти подношения объяснялись как благодарность за успешные исцеления больных опытным терапевтом; только очень уж они были обильными и не по временам щедрыми, эти приношения, заставляя меня вспомнить и о том, что Сергей Николаевич был ещё и председателем военно-медицинской призывной комиссии, обслуживающей не только Исилькульский, но и смежные районы; разумеется, обо всём этом я помалкивал, так как понимал, что сие есть глубокая «военная» тайна. Обилие и разнообразие сих приношений сделало необязательным присутствие в их сарайчике коровы, которая к тому ж требовала ежедневного ухода, на каковой у Анны Ивановны, учинявшей мне всякие ласки, но всё более прикладывающейся к рюмочке, не всегда хватало времени и энергии, и корова та была не то продана, не то заколота. Ну и Игорь, или, по-домашнему, Гуля, тот был чужд любых домашних работ, и единственной его обязанностью было сносно учиться в школе с моею репетиторской помощью – дабы родителям, по окончании им школы, сдать его в мединститут и сделать тоже врачом. Репетиторство проводить мне однако делалось всё труднее потому, что Игорь, уже основательно пристрастившийся к «семейной» выпивке в своих 13–14 лет, стал заметно туже соображать и запоминать вроде бы неплохо выученные уроки, так что его родителям, кроме моего репетиторства, приходилось находить «общий язык» с учителями для повышения очередной его двойки-тройки хотя бы на один балл, что было не так и трудно, ибо большинство учителей жило в преизрядной нужде.

VII.Игорь рос хоть и «Митрофанушкой», не в меру опекаемый своими родителями (и не в меру спаиваемый ими же), и весьма отставал в школе несмотря на мои репетиторские усердия, тем не менее у него были задатки некоего остроумия, проявлявшиеся особенно после первых стопочек. Отец его, Сергей Николаевич, интеллигентнейший человек, тоже постепенно увеличивал и учащал сии возлияния; случалось даже такое: в доме их веселье, светло-тепло, он с гитарою, а я с мандолиною (раз пошла такая пьянка, я приволок свою мандолину из дома сюда, здесь она требовалась чаще), и мы в четыре руки музицируем вальс «Над волнами» или «Ночь светла над рекой», а остальные нам подпевают что есть мочи; в комнате ещё и дым столбом, потому как все, включая меня, курили; и мерзкая жижа самогонища мутно белеет в сосудах меж тарелок со снедью… Но тут стук в дверь, вбегает медсестра из больницы в накинутой на халат шубейке: мол, Сергей Николаевич, такому-то больному шибко плохо стало, помирает, не знаем, что и делать; эх, испортили вечер, приходится оборвать наш замечательный вальс; уже нетвёрдо стоящего на ногах доктора всё семейство облачает в нужные одежды и выводит под руки на крыльцо, у которого ждут врача сани-розвальни, ибо до отделения не близко – метров полтораста. Наш доктор никак не может смириться с внезапным прекращением нашего расчудесного праздника и продолжает петь прерванный романс, каковой, слышится еще некоторое время из ночной снежной темноты. Дело обычное, рабочее, и мы продолжаем веселиться, пить-закусывать, но через полчаса сани возвращаются, и возница просит нас общими усилиями помочь освободить их от крепко уснувшего седока, коего мы на руках вносим в дом, раздеваем и укладываем его, пребывающего в совершеннейшем беспамятстве, на его постель; а о том, что сталось с больным, коему требовалась столь срочная помощь, никто и не спрашивает, потому как не до того, да и какая в сущности разница: на то и больница, чтобы часть людей в ней умирала.

VIII.Я продолжал сказанное Гулькино репетиторство уже и после окончания мною школы, когда работал, а Игорь ещё учился; затем его правдами-неправдами определили в Омский мединститут, каковой он окончил и работал главврачом в местечке под названием Болыперечье; его женили, но детей у них не было; умер Игорь, от водки же, в Барнауле, совсем молодым; от этой же мерзкой жидкости поумирали досрочно и его родители, и его жена Маша, тоже врач, добрейшей души человек; и от всей их той семьи оставалась лишь дочь Людмила, тоже, конечно, врач, но более строгого нрава. Обо всём этом я, возможно, расскажу более подробно и интересно в своё время в нужном месте, ибо с Игорем Дремяцким и его семьей было впоследствии связано немало разного рода историй, как трагических, так и крайне смешных. Некоторые исилькульцы дивятся: как же так я, который научился пить спиртное почти что с детства у этих у Дремяцких, и вливавший в себя ежедневно недопустимые его количества, не спился и живу, какой-никакой, вот уже 67-й год? Отвечу так: даже подолгу спаиваемый, я никогда не испытывал к этому человекоубийственному зелью алкоголического животного пристрастия, а испытывал бы – бросил бы немедля, ибо жизнь человечья и так коротка, полна болезнями и всякой другой мерзостью. Неудержимое же пристрастие к спиртному означает умственную и физическую деградацию, бездетность, как у молодых Дремяцких, или же, чаще, детей-уродов, полное оскотинивание, и, в конце концов, мучительную гнуснейшую смерть, которая у многих приходит в совсем молодые ещё годы. Но ведь вот парадокс: бросить пить пьяница, если ему хоть сколько-нибудь дорога жизнь, может и сам, надолго или навсегда, безо всяких больниц и лечений; но я не знаю ни единого случая, когда кто-нибудь из них воспользовался такой светлейшей возможностью, и десятки моих знакомых и родственников, поспивавшихся и умерших раньше времени, догнивают в своих глубоких сырых могилах, а я вот, непьющий (если не считать вышесказанного и кое-чего «по-мелочи», о чём расскажу в своем месте), надолго их пережил; и, конечно же, прожил бы ещё дольше, если бы в молодости, по незнанию, не травил бы организм у таких вот врачей (!) Дремяцких самогонкой и прочей мерзостью, от коей едва-едва не отправился, как те мои друзья, на тот свет; об этом случае расскажу тебе несколько погодя, а на сегодня, думаю, хватит; писано же это к тебе письмо в августе 93-го, а точнее 23-го числа, в понедельник, и, как всегда, ночью.

Письмо пятьдесят девятое:
ШКОЛЬНЫЕ ТОВАРИЩИ

I.Сказанную Исилькульскую среднюю школу я окончил в мае 1944 года, когда во всю ещё полыхала война, и потому мальчишек в нашем классе не набирался и десяток – лишь те, кто родился в 1927 году. Остальные были либо убиты на фронте, либо спешно выучивались в военных училищах, чтобы успеть до конца войны (а уже пёрли наши Гитлера назад) повоевать, в сказанные училища они уходили и из восьмого, и из девятого класса. Сколько же потеряла наша страна своих талантливейших и гениальных сыновей! Я сидел на одной парте (последней левой – там спокойней и уютней) с даровитым парнем Лёшей Севастьяновым, который стал бы, по меньшей мере, превеликим поэтом, потому как с детства слагал изумительные стихи, то умные, то душевные, то ещё какие, и был ещё более эрудирован чем я, хотя в заштатном Исилькулишке не было и малой доли того, что я имел в детстве в дворянском крымском доме своего деда Терского, покои которого были набиты литературой. Сказанный Лёша писал домашние сочинения по литературе только в рифмованных стихах, а если сочинение было классное, то белым стихом: «…Павел к старости глубокой в Дрезден дальний переехал; превратился в англомана: русские и англичане чаще были у него» – ив таком вот роде, безо всякого черновика, причем не за 45 минут, а от силы за 20–30; к тому времени сочинение кончал и я, только, разумеется, прозой, ибо поэтическим даром я почему-то обижен, особенно по части рифм, но это к слову; положив свои творения на стол преподавательнице литературы Лидии Георгиевне Градобоевой, о которой я тебе уже писал раньше, мы бежали в надворную уборную курить; в любое учебное время из неё подымался столбом дым, с каковым явлением долго, но тщетно пытался бороться директор, школы Игнатий Романович Волощенко (его жена вела у нас химию, притом, надо сказать, вела очень хорошо и интересно). На других же уроках мы с Лёшей коротали время так: на листке бумаги один писал строку, под коей второй должен был написать другую, но в рифму первой, и чтобы что-то внятное или смешное получилось, и так до «полного выдоха» или до звонка; в конце сего занятия мы, однако, нередко сбивались на глупость и похабщину.

II.У нас получилась даже некая редакция, куда вошёл еще Костя Бугаев, тоже отличник, каковая редакция издала один номер (и в одном экземпляре) журнала для одноклассников и одноклассниц под названием «Зеркало дней», где было много наших рассказов, фельетонов, рисунков (конечно же, моих), эпиграмм, и, разумеется, стихов, в основном Лёшиных, каковые были не только на классные темы, например сонет, написанный про меня и начинавшийся так: «Я застенчив, в общем не нахален, но страстями пыхаю зато, и бываю чем-то я накален, увидавши серое пальто»; не удержались мы и от небольшой доли похабщины, за каковую – а журнал кто-то из учителей перехватил – нам сильно влетело от директора, пригрозившего, на полном серьёзе, выгнать из школы «зачинщика», коего, однако, он так и не нашёл (Игнатию Романовичу не понравились не столь небольшие сказанные сальности, как сама наша идея издавать тайный журнал без военных и партийных цензоров, пусть даже в одном экземпляре). Десятый класс Леша не окончил – подался куда-то учиться на военного лётчика; рассказывали, что он успешно и отчаянно воевал, но был незадолго до конца войны сбит немцем и погиб. И сейчас, когда мы с Костей Бугаевым, о коем будет подробно рассказано в нужном месте и который сейчас, когда я пишу это к тебе письмо, московский прокурор и полковник в отставке, съезжаемся изредка и вспоминаем за степным костерком или домашней рюмочкой сказанные давно ушедшие трагичные и замечательные, времена, добрым словом поминаем этого нашего талантливого друга, белобрысого с синими глазами паренька, не дожившего до Победы и погибшего за нас и за Вас – наших внуков.

III.Не дожил до светлых дней и ещё один наш хороший друг, живший недалеко от Севастьянова по той же исилькульской улице Ворошилова – коего звали Толя Гуськов. У Гуськовых был большой крепкий деревянный дом, корова, обширный сад, и Толина мать, тётя Катя, всегда была нам рада и обильно потчевала всякой молочной и фруктовой снедью. Мы часто собирались под сенью дерев гуськовского сада, решали свои мальчишечьи проблемы, мечтали, или же палили в какую-нибудь жестянку, подвешенную к дереву, из пистолета ТТ, каковой давал нам пострелять ухажёр старшей из Толиных сестёр Веры лётчик-курсант, часто к ним приходивший. Дело в том, что в Исилькуле базировалось лётное училище, огромный грунтовой аэродром коего располагался там, где сейчас, к северу от города, свалка, и мы привыкли к постоянному рокоту учебных трескучих «У-2» над нашими головами; местные девицы были без ума от этих лётчиков и бегали на танцы в Дом офицеров этого училища, каковой Дом офицеров располагался в том здании, где теперь клуб железнодорожников, в коем я после работал много лет, и каковой теперь вроде бы отдали под музей с моим, гребенниковским, уголком, о чём речь будет как-нибудь после. Нередко мы видели такое: курсант-неумеха, идя на посадку, слишком рано берет ручку на себя, машина заменяет лёт, даже немножко забирает вверх, замирает в воздухе, а до земли ещё десяток метров; с этой высоты самолёт грохается плашмя вниз, ломая шасси; к нему бегут инструкторы и нещадно матерят бедолагу, не сумевшего приземлиться на три точки – два колеса и костыль, что сзади под хвостом, коими костылями было исцарапано все это лётное поле. Случалось и наоборот: курсант бодро «проскакивал» нужный момент и не успевал поднять закрылки, отчего самолёт стукался на скорости о землю не тремя точками, а лишь двумя колесами; носом он тогда доставал землю, и винт ломался вдребезги, а хвост замершей машины торчал вверх; при ещё большей скорости при такой посадке полуизломанная машина вообще переворачивалась через нос вверх ногами. Несчастных для людей случаев не было ни одного; лёгкая эта учебная машина, даже если у неё заглох мотор, что случалось нередко, спокойненько летела дальше как планер, и лётчик садил её даже на чьём-нибудь огороде. Зато однажды курсант с инструктором (сиденья у самолётов этих были открытыми, без колпаков, ручки же управления дублировали друг друга), отлетев «в зону» за несколько километров, решили поразвлечься тем, что на бреющем полёте стали пролетать неоднократно над коровьим стадом, отчего насмерть перепугали и коров, и пастушонка, что тем лётчикам шибко понравилось, и они продолжали пугать-разгонять взбесившихся животных, всё более снижаясь, и этими дурацкими своими атаками так увлеклись, что не заметили телефонной линии, за которую зацепились и грохнулись. Бедолаги были осуждены трибуналом и отправлены на фронт в штрафбат. А потом училище то из Исилькуля внезапно перевели; сказанный жених и ухажёр Толиной сестры, который, славно отъевшись на добрых гуськовских харчах, сел на самолет и был таков, оставив в дураках ошарашенную семью, да вдобавок ещё и будущего своего сына, который вскоре у Веры и родился.

IV.По окончании школы мы с Толей решили поступать в Омский сельхозинститут – он на плодоовощной факультет, я – на землеустроительный, потому как преподававшаяся там геодезия была хоть как-то поближе к науке моей юности практической астрономии, которой я тогда весьма сильно увлёкся, о чём вскоре напишу подробней. Приехав туда сдавать вступительные экзамены, я уже был поселён в общежитие, но меня немедля вызвал из Омска отец, который поставил вопрос ребром: либо я прекращаю дальнейшее своё образование, так как моей десятилетки, по его разумению, более чем хватит, либо еду в тот свой Омск или куда угодно, но он от меня как от сына отказывается и никакой помощи мне как студенту не окажет. А без помощи той домашней тогда не мог учиться в омских вузах ни один студент, и мои друзья, продолжившие там обучение, постоянно возили из Исилькуля продукты, иначе им было бы никак не протянуть. Никакие мои доводы не помогли убедить отца, человека весьма в этих делах упрямого; поэтому я очень завидовал Толе Гуськову, поступившему в сказанный институт, до самых тех пор, пока он во время одной из поездок домой за продуктами на пригородном поезде, называемом почему-то «веткой» (паровозик, пара старых пассажирских вагонов и несколько товарных, смотря по количеству народа) не перемёрз, отчего сильно заболел и вскоре умер. Это было величайшим для всех нас горем; через несколько лет его семья (сестра Вера с сынишкой, ещё две сестры помладше, Ира и Нина, тётя Катя и Василий Ильич, учитель географии) переехали в Новосибирск, где его родители и скончались; до сих пор мы с Верой, уже глубокой старушкой, перезваниваемся, вспоминаем Толю и былые времена; у нее висит Толин портрет моей работы, выполненный в давние годы маслом.

V.Человечья дружба – одна из превеликих духовных ценностей, которая, к сожалению, в последние десятилетия стала исчезать из нашего общества, и быстро, о чём я горестно сожалею; процветает зломыслие, всяческая гнусность и мерзейшая дьявольщина вплоть до человекоубийства; перестают здороваться друг с другом не только сотрудники одного учреждения (например, нашего Сибирского НИИ земледелия, где сейчас работаю), но и соседи по подъезду; а дружба, каковая была между людьми в наше время, считается ненужным, а то и вредным анахронизмом: может случиться, что друга потребуется выручить, накормить, устроить или ещё что-нибудь, притом, задаром; а задаром что-либо сделать сейчас, когда я пишу эти тебе строки, чуть ли не запрещено – культ ярыжничества, называемого бизнесом, начисто стёр к нынешнему 1993 году и такой «пережиток», как дружба, что я считаю совершенно противоестественным и чуждым человечьей общественной природе.

VI.С превеликой нежностью и даже неким священным чувством я вспоминаю своих всех до одного школьных друзей – и закадычных, и просто одноклассников, хотя те из них, что остались живыми, в большинстве своём меня просто позабыли; я уже упоминал о Саше Маршалове, о Васе Максименко, на которого даже тогда не обиделся за то, что он стащил у меня дома мой тайный дневник и предал его содержание всему нашему классу; а там были такие даже сердечные мои тайны, как моя влюбленность в Нину Алексееву – полноватую симпатичную девочку с темно-карими глазами, каковая моё признание в любви, записочное (язык не поворачивался) отвергла весьма недостойным образом, передав через ребят свой мне ответ в виде одного обидного слова, а именно «дурак»; сказанный Вася Максименко, давший мне за мою энциклопедичность кличку «профессор Дроссельфорд», тут же подхваченную остальными, живёт где-то в Омской области. Вспоминаю весёлого Вадима Кутенко, рыжеватого Еськова (имя – забыл), с ехидцей, но тогда, в общем, славного парня; Яшу Ашуху, также члена нашей «элитной ложи» (он потом стал крупным инженером по сплавам на военном заводе в Омске); Витю Алексеева, серьёзного юношу, отличника, за что он был прозван Архимедом; лучшего моего друга, тоже отличника, уже сказанного Костю Бугаева, красавца и эрудита, достойного отдельного письма, которое обещаю написать; об Отто Томингасе я уже упоминал. Что касается девочек, то потребовалась бы целая страница, упомяну лишь наиболее запомнившихся: эвакуированную из Москвы Люду Фрадкину, компанейскую Катю Карпекину, свою кузину Раю Гребенникову (в каковую, как ни странно, был некоторое время вроде бы как влюблён), упомянутую Нину Алексееву (а вот в неё был влюблён преизрядно), толстушку Нину Фабиянчук и премногих иных.

VII.Быть может, у кого-то, читающего эту книгу, кто-нибудь из предков кончал в 1944 году Исилькульскую среднюю школу Омской области, то он (она) несомненно знали меня, ибо жили и взрослели именно в эту эпоху, хоть и трудную, но по-своему прекрасную и неповторимую. Кто бы что тебе ни говорил, тогдашние люди, в большинстве своём, были душевнее, дружнее, человечней, чем сейчас, в 90-е годы, и это не старческое моё брюзжание, а объективное сопоставление двух обществ – тогдашнего и нынешнего, каковые сравнения я, опытный естествоиспытатель и педагог, научился за всю свою жизнь делать весьма точно и беспристрастно. Школу мы кончали в мае сорок четвёртого: получив аттестаты (по сумме знаний у меня всё же по всем предметам вышли пятёрки), направились в класс, где заботливыми нашими девочками были накрыты столы с закускою – кислой капустой, пирожками из серой муки-размола, с картошкой; солёными груздями; в стаканы была налита коричневого цвета бражка, и после которого-то тоста мы долго веселились, прогуливались по коридору с папиросами в зубах, на что наш классный руководитель физик Василий Васильевич улыбался, ибо сам курил, а математичка Мария Васильевна Гусева (надо сказать, учившая нас сим наукам весьма основательно) лишь укоризненно качала головой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю