Текст книги "Письма внуку. Книга вторая: Ночь в Емонтаеве"
Автор книги: Виктор Гребенников
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
Письмо сорок девятое:
О НЕКОЕЙ КНИГЕ
I.Дражайший мой внук, случилось так, что написание этого письма к тебе совпало по времени с желанием поздравить с 60-летним юбилеем досточтимого директора одного из известных в моё время, сибирских издательств, и я совмещу два этих полезных дела, дабы экземпляр данного письма передать 6 августа 1993 года названному юбиляру, который, будучи знатоком дел книжных, станет первым читателем этой главы, за что ты на меня, думаю, не обидишься, равно как и на то, что ненадолго прерву хронологичность своих сибирских воспоминаний для этого отступления (между нами: таким писательским способом я хочу хоть немного отвести душу и отыграться за то, что этот сказанный деятель целых три года водил меня за нос с изданием одной из моих богатейших книг, но недостойно обманул; надеюсь рассказать наиподробнейше о нём в следующем томе, а письмо сие я передал сказанному, конечно же, без этих вот строчек, что в скобках. Да ещё и облёк письмо то в красивую нарисованную мною, со всякими нарочито подхалимскими изящными арабесками, поздравительную обложку).
II.Но ближе к делу: современник великого Микеланджело Буонаротти, скульптор, медальер и ювелир Бенвенуто Челлини, которого я упомянул в главе «Глаза» книги «Мой удивительный мир» (Новосибирское книжное издательство, 1983 г.), потому что он посчитал себя осенённым некоим божественным даром, увидев вокруг тени своей головы на росистой траве светлое радужное сияние, в то время как каждый сможет увидеть такой нимб ранним утром на простой пашне, комочки коей в этом месте, у головы, отбрасывают наименьшие видимые тени и оттого здесь получается самое светлое место, а на росистой траве ещё и радужное, что я вам, своим ученикам, показывал не раз в поле. Так вот тот самый Бенвенуто мне как скульптор не очень нравился, ибо изваяния его, в том числе знаменитый «Персей», были излишне, на мой взгляд, вычурными, перегруженными деталями и оттого дробными. Зато различного рода подробности, изображённые им при написании книги «Жизнь Бенвенуто, сына маэстро Джованни Челлини, флорентийца, написанная им самим во Флоренции», сделали её настолько своеобразной и интересной, что я, будучи ещё ребёнком, а дело было ещё в Симферополе, – так вот, названную книгу, изданную в СССР в 1931 году и приобретённую отцом (он имел, как ты уже знаешь, высокий литературный вкус и постоянно покупал и старые книги у букинистов, и новые в магазинах), я «проглотил» за считанные дни, и потом ещё перечитывал, так как сразу же очень хорошо представил себе по подробнейшему этому описанию весь дух и романтизм той давней эпохи, хотя многого ещё не понимал. Столь глубокому следу в моей душе моей это произведение оставило именно документальным описанием всех этих подробностей странной мятежной судьбы автора, его неуживчивого, порой скандального и задиристого характера, его трудолюбивости, но, главное, исключительной честности и правдивости всего описанного, вплоть до собственных плотских утех со своими натурщицами.
III.Сказанный автор, как впрочем и другие замечательные художники Возрождения, не только не считал за грех, а наоборот, почитал великой и священной обязанностью учиться у древних античных ваятелей; ценители этих художеств, заказчики всякого рода от просто знатных людей до кардиналов, пап и королей, были очень сведущими в искусствах (в отличие от всех нынешних наших правителей и их царедворцев), и высшей наградой для ваятеля была их оценка «почти как у древних», а если было сказано в том духе, что сработанное и вовсе не отличимо от произведений тех самых древних, то это означало некую сверхгениальность художника, дарованную свыше. Потому немудрено, что при виде светлого нимба вокруг тени своей головы сказанный автор лишь подтвердил эту свою гениальность, уже провозглашённую его высокообразованными правителями (я ещё раз повторю, что Провидение не ниспослало на наших нынешних горе-властителей, выходцев из обкомов, сей необходимейший для власть предержащих дар, отчего и не произошло то, что очень бы хотел предречь некий писатель, уже наш соотечественник, когда он провозгласил, что мол Красота спасёт Мир). В значительной мере благодаря именно названной книге Челлини, переведённой на русский мастерски (а может даже гениально, но я не знаю итальянского, чтобы сравнить) ленинградцем Михаилом Лозинским, тем самым, замечательный перевод которого «Божественной комедии» божественного же Данте был прочитан русскими, а также всеми теми читателями нашей огромной многонациональной страны, знавшими русский (ну кто теперь, в эпоху разрушения книжного дела и всего государства, переведёт Данте на чеченский, или киргизский, или «друг-степей-калмыцкий» и издаст его у себя?), – так вот книга та, каковую я вспомнил на старости лет, оказывается, в числе других гениальных книг учила меня учиться у древних, то есть у предшественников, чего я не только не гнушался всю свою жизнь, но и почитал за великую честь, а многим просто подражал, о чём я писал тебе раньше.
IV.И в этих вот «Письмах», задача коих – правдиво, подробно и интересно запечатлеть жизнь и дух эпох, в коих я жил, мест, где я был, людей, которых я знал, их обычаев, привычек, взаимоотношений и всего прочего немаловажного, – рука вдруг повела моё перо, а точнее шариковую авторучку, совсем не так, как писались ею же мои предыдущие произведения, в том числе первый том «Писем». Это из пятидесятисемилетних глубин детства выплыла названная книга пятисотлетней давности, маньеристский стиль и слог коей, как мне вдруг открылось, очень подходил бы именно к этому вот моему сочинению, и я не преминул воспользоваться этой формой повествования в той мере, что удерживалась в моей, уже угасающей, памяти. А хорошо ли это получилось иль плохо, судить тебе дорогой мой внук, и другие мои читатели, если когда-нибудь таковые у меня будут. Я тут же, в эти секунды, что пишу, ставлю вдруг над собой небывалый эксперимент: переношусь аж на пятьсот лет вперёд, превратясь притом мысленно в некоего итальянца средней, как и я, руки, и начинаю читать переведённые кем-то на итальянский «Письма внуку» какого-то там россиянина Гребенникова, родившегося в древнейшем городе Неаполе Скифском (ныне – Симферополь) и написавшего свои «письма» в далёкой неведомой Сибири пятьсот лет тому назад; к сожалению, как я своё воображение ни напрягаю, ничего у меня не выходит, и эксперимент этот не заканчивается ничем, а стало быть срывается. Неужто это признак того, что я взял неверный, чужой и чуждый нашему языку и нашим книгам ключ, и это сочинение моё так и не увидит света по сказанной причине? Вот и одолела меня превеликая грусть, когда я так поразмыслил, дорогой мой внук, но перо это остановить я не имею права, пока жив, а переделывать весь этот том в угоду редакторишкам и книгоиздателям, с их ножницами и лощилами, не буду. О некоторых из этих деятелей, среди коих есть весьма примечательные, я напишу тебе отдельно; а на любую переделку моих этих к тебе «Писем» у меня уже нет ни времени, ни охоты. И если всё тут описанное окажется изложенным хоть и правдиво, но громоздко и плохо в литературном смысле – судить о новых направлениях своего творчества я сам один могу лишь в редких случаях, и то лишь в области изобразительных художеств, – всё равно, дорогой мой внук, береги эту рукопись для потомков, коим накажи, чтобы они её тоже сберегли и передали своим детям, которые, как очень хотелось бы думать, будут жить, в отличие от нас, в наидостойнейшее время, когда всякого рода художества, как в эпоху великого Возрождения, будут цениться и поощряться не только королями, папами и герцогами, а и простолюдинами.
V.Что же касается лично тебя, то очень советую найти в библиотеках названную книгу знаменитого флорентийца (что может быть, будет нелегко сделать: в переведённом виде она, как я уже сказал, была издана в СССР в 1931 году), и прочесть её: она тебя многому научит. Впрочем, то же самое можно сказать о многих других талантливых книгах древних, да и не только древних. Перечень их, если бы я все их припомнил и привёл, был бы очень велик и занял бы тут много места; а вот что могу сказать, то он никак или почти никак не совпал бы с теми списками литературы, которые разные дипломированные учителишки с академическими знаниями и оторванные от жизни титулованные методисты печатают в своих порою глупейших и нудных наставлениях и рекомендациях для повышения якобы уровня школьников, студентов, аспирантов через разные там институты усовершенствования учителей и прочие конторы, и рекомендуемую ими нуднятину и схоластику, называемую классикой (кроме, конечно, произведений гениальных, коих тоже немало), если кто и долбил прилежно, то всё это повылетело из головы тех, кто вместо энциклопедически мыслящих интеллектуалов, в коих их прочили, превратился в тупых чиновников, хапуг, спекулянтов и ярыжников.
VI.Всем власть предержащим и высоковельможным я бы советовал учиться многому у древних, особенно их высочайшей любви к наукам и художествам, и достойному их пониманию, как то было в эпоху Высокого Возрождения – эру подлинного гуманизма, демократии и взаимоуважения. Но многим этим недавним обкомовцам не понять сказанного, увы, никогда, потому что у них воспиталось и развилось то свойство, или недостаток, или болезнь, что я называю узколобостью или интеллектуальной слепотой. В частности, это выражается в том, что где-то на взлёте своей карьеры вроде бы нормальный до этого человек вдруг перестаёт видеть и сопереживать человеческие (и любых других живых существ) страдания; ещё один грозный симптом этой хвори: где-то в это же время он, незаметно для себя, перестаёт видеть, чувствовать и понимать Прекрасное – природное ли, рукотворное ли, и, если увешивает свои апартаменты и шикарные дачи картинами талантливых художников, в том числе древних, то это для шику и показухи, а не для собственного созерцания. Вкус владельца сих коллекций может быть при том довольно высоким, и он в состоянии отличить пусть даже заумную, но гениальную вещь от ремесленной поделки, потому что в своё время получил какое-никакое приличное образование и воспитание, и, когда стал богатым властителем, этот вкус остался, но чувство, само ощущение Прекрасного исчезли, будучи ослино вытесненными другими, низменными инстинктами, неизбежными при таких метаморфозах. Я бы считал для себя оскорбительным, если любые из моих произведений – живописных, графических, оптических, технических, литературных – находились бы в коллекциях подобных великих или богатых бездарей «для престижа», а предпочёл бы, чтобы их видело и читало как можно большее количество простолюдинов, особенно молодых, для чего и стараюсь поместить всё это в некоем музейчике, который, как тебе известно, пытаюсь создать и узаконить, обеспечив его средствами и гарантиями того, что всё это сохранится и в то же время будет широко доступно людям; если я не успею этого добиться, то поручаю это тебе, мой дорогой внук. Именно поэтому я не уступал, даже за приличные деньги, некоторые из своих анималистических и иных произведений, каковые время от времени просили меня продать состоятельные люди; да и разрознять коллекцию – значит её обеднить, и, в конце концов, погубить. Другое дело книга, если её удастся издать когда-нибудь многотиражно: чем шире она будет рассеяна по белу свету, тем лучше. Знал ли сказанный флорентийский маэстро, что его автобиография, где названы поимённо не только достойнейшие люди, но и мелкие мерзавцы и тупицы, коих сей гениальный автор тоже в некотором роде обессмертил, будет высоко оценённой одним из читателей через полтысячи лет в некоей далёкой, холодной Сибири, и послужит ему ключом к написанию одного из томов своего документального, тоже автобиографического, романа? Извини, мой друг, за многословность; на сём и кончаю это к тебе письмо, писанное, как и большинство предыдущих, из-за бессонницы и моих треклятых хворей, глухой ночью, а закончено ранним утром 19 июля 1993 года, в понедельник.
Письмо пятидесятое:
С КВАРТИРЫ НА КВАРТИРУ
I.У дядюшки Димитрия, с его большущей семьёй, жить было тесно, и многие из наших багажных ящиков, каковые ездили по стране «малой скоростью», оставались нераспакованными, часть их была даже сложена в сарае. А тут ещё проблема – с деньжонками. Катастрофически дешевеющий – с первых же дней войны – рубль, фактический запрет выдавать вклады из сберкасс (не более двухсот рублишек в месяц) – всё это заставило отца искать работу, что в крохотном непромышленном Исилькуле было почти безнадёжным делом. В поисках работы отцу очень помогала мать с её умением дипломатично разговаривать с разного рода чиновниками вплоть до бюрократов, каковой способностью отец обладал в гораздо меньшей степени. Себе работу мама не смогла бы найти потому, что имея дворянское воспитание, ничего делать не умела по хозяйству, о чём я подробно тебе рассказал в первых письмах (скажем, даже зашить дырку в одежде), канцелярская служба тоже была бы не по ней, да и в Исилькуле таковых мест и не было; не смогла бы она, имея отличное образование и широкий кругозор, и учительствовать из– за своего нервического характера. А вот отцу работу Ольга Викторовна нашла: должность механика в некоей артели инвалидов «Победа». Главным объектом отцовского присмотра и ремонта были многочисленные швейные машины (артель имела пошивочные и сапожные мастерские), от миниатюрных белошвейных до гигантских, с высоченным чугунным корпусом, скорняжных – всё это часто выходило из строя, особенно в тяжкие военные годы, когда швеи работали в три смены.
II.От дяди Димитрия мы в начале зимы 1941 года перебрались в гнуснейшее частное жилище по улице Коминтерна, в северной части посёлка; это была половина старого дома, состоящая из одной комнаты; хозяин же, перебравшийся куда-то в новый свой дом, вторую половину из-за ветхости или надобности в стройматериалах снёс, и саманный «в один кирпич» простенок между бывшими комнатами оказался теперь наружной стеною, и промерзал весь насквозь. Печь же тянула очень плохо, и отцу пришлось отапливать комнатуху керосинкою; но так как она давала много копоти и вони, которую мы с матерью не выносили, не говоря о том, что замерзали, то очень просили отца придумать что-нибудь другое, но в ответ были им только обругиваемы. Однако когда керосинка с тремя выпущенными до копоти фитилями начинала было мало-мальски обогревать это наше гнусное жилище, пламя почему-то становилось слабее и ниже; отец ломал голову, матерился, но причины найти не мог. Причину нашёл я: пламени попросту не хватало кислорода, часть коего в этой богомерзкой комнатухе забирали мы своим дыханием, а большую его долю съедала сказанная керосинка; я доказал это отцу, напуская в лачугу холодный, но свежий воздух через открытую дверь, после чего пламя над всеми тремя фитилями оживало и быстро тянулось вверх, но мы тут же замерзали. Тогда отец приладил к керосинке целую систему сделанных им жестяных труб диаметром немного побольше самоварных, с несколькими коленами; эти трубы пересекали пространство помещения в самых разных направлениях и под разными наклонами, выходя не в печной дымоход, ибо печная труба почти не тянула, но в дырку, проделанную в той самой саманной холоднющей стенке. Всего, если бы те трубы растянуть, они составили бы не менее пятнадцати погонных метров, что обеспечивало сносный обогрев с почти полной отдачей керосиночьего тепла в помещение (ближняя к керосинке часть системы была горячей, дальняя же, у стенки, почти холодной) при полном отсутствии вони и копоти; кислород же втягивался теперь в помещение через разного рода щели, и таким образом удалось достичь сносных условий существования.
III.Однако в январе, когда морозы перевалили за сорок, притом со жгучим восточным ветром, дующим как раз в ту проклятую стену, покрытую изнутри слоями наледи и изморози, поднять температуру при круглосуточно горящей керосинке внутри лачуги выше восьми градусов не удавалось, так что спать приходилось в одежде, закрывшись с головою всеми одеялами и прочим тряпьем. Хозяин этого разваливающегося полудома, человек рождения самого подлого, тем не менее драл с нас за квартиру большущие деньги, которые далеко не всегда у нас водились, и не терпел никаких задержек в плате. В этом проклятущем жилище из-за гробовой его сырости погибли все мои многочисленные коллекции насекомых, и крымских, и среднеазиатских, уложенных на слои ваты и пересыпанных нафталином от кожеедов, музейных жучков и других вредителей. Коллекции впитали влагу этой мерзкой холодной дыры, каковой являлась та квартира, отсырели, густо заплесневели и развалились, ибо нафталин спасает только от насекомых, но не от плесневых грибков; это был для меня тяжелейший удар. Я уже учился в восьмом классе; через двор от этого гнусного дома жил мой одноклассник Вася Максименко, и неподалеку ещё один – Саша Маршалов; мы умудрились даже соединиться друг с другом неким самодельным телефоном, сделанным из радионаушников, и, когда изо всех сил орёшь в свой наушник, то слабенький звук с довольно различимыми словами слышал второй; вызов друг друга осуществлялся с помощью другого провода, подвешенного тоже по-над дворами, но на концах этого второго провода висело по колокольцу, и для вызова требовалось сильно дёргать тот провод рукою. В силу моей тяги к наукам острый на язык Вася дал мне кличку «Профессор Дроссельфорд» (почему такая фамилия, не имею понятия), на каковую я не обижался; она сразу прижилась в классе и «работала» вплоть до нашего выпуска.
IV.Наша семья, которая в сказанном проклятущем вымерзшем доме прожила до середины января, переехала оттуда на другую квартиру, в самую северную часть посёлка, на улицу Тельмана. Большая, длинная, очень тёплая и очень чистая землянка принадлежала пожилой немке (в этих краях издавна проживало много немцев, переселившихся в Сибирь ещё при царях), фамилия коей немки была Эпп. Несмотря на объёмистость её жилища оно не могло вместить всех наших ящиков-тюков, а устройство тут же механической мастерской вкупе со «своеобразной» гигиеной моих родителей вызвало сначала осторожные недоумения хозяйки, а потом – вежливое предложение подыскать себе другое жильё; мы жили у неё до июня 1942 года. Меня очень удивили некоторые детали быта сибирских немцев на примере этой самой Эпп, а именно любовь к аккуратности и идеальной во всём чистоте; и ещё постель, состоящая из нижних мягчайших перин, и верхней перины, которой спящий укрывался как одеялом, при любой, даже высокой температуре в помещении. Меня, измёрзшегося после предыдущей квартиры, хозяйка поначалу пожалела, и несколько первых ночей я наслаждался жаркими, мягкими и сухими недрами этих самых перин, но такая нега была уже не по мне, и вскоре я перебрался на свою традиционную жёсткую постель с замусоленными её принадлежностями.
V.Колодцы в этих краях были только с солоноватой водой, к которой пришлось долго привыкать, что в конце концов и произошло; как хозяйки умудрялись в этой воде стирать – не имею понятия; в нашей же семье, как ты уже знаешь, стирка была редким и третьестепенным мероприятием, отчего бельё можно было назвать таковым лишь с очень большой натяжкой. Производил эту процедуру отец, притом с большой неохотою, так как на всё это уходило немало времени, могущего быть использованным для более важных дел чем эта стирка, без которой, по его рассуждению, можно было и вовсе обходиться. Вода в колодцах тех стояла весьма высоко, в метре от поверхности: сразу от сказанной окраины Исилькуля, к северу и востоку, простирались болота, являвшие собою престранный мир – водные равнины, отражающие небо, и повсюду буйно зеленели круглые частые кочки. Здесь водилась пропасть всякой болотной и озёрной птицы, о коей я уже писал раньше, а также мелкой и мельчайшей живности, чрезвычайно многочисленной и интересной, так что я в ту весну не отрывался от микроскопа часами. Тут, на болотах, происходили красивейшие солнечные восходы, когда светило сначала серебрит утренние облака, развеивает туман, и, отражённое в безбрежной кочковатой глади этих болот, поднимается над водной равниной под посвисты куличьих плотных стай, носящихся над водами с удивительной синхронностью: то вдруг все птицы враз подставят солнцу низ своих крыльев, и сверкнёт как бы сотня маленьких молний, то вдруг, тоже на миг, станет чёрной, когда все до одной птички те повернутся верхней своей тёмной стороной. А вот ходить в школу весной отсюда было ох как трудно: непролазная грязь охватывала ноги так, что моя крымская ещё обутка того и гляди останется там, в чёрно-солёных густейших грязевых недрах; резиновых же сапогов в тех краях, особенно в тяжкие военные годы, почти не было. Отцу добираться на работу с этих куличек нужно было тоже ежедневно, и он был вынужден просить начальство той сказанной артели инвалидов «Победа», в коей работал, о том, чтобы и жильё, и работу совмещать в каком-либо их служебном помещении, находящемся поблизости от их швейных мастерских, и ему пошли навстречу, что было большой радостью для всей нашей семьи, и единственно, о чём я пожалел, когда мы перетаскивали свои монатки от той немки Эпп, то это чудеснейшие, полные жизни, загородные болота с их незабываемыми, ни на что другое не похожими, солнечными торжественными восходами, которые были всякий раз непохожими друг на друга из-за разных небесных божественных тонкостей, которые я уже начал постигать не только глазами, но душою и сердцем, незаметно влюбляясь в эту нелюбимую мною в совсем недавнем прошлом Сибирь; и так я жил.