Текст книги "Вечная мерзлота"
Автор книги: Виктор Ремизов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Белозерцев сосредоточенно думал. Не было ничего особенного в просьбе земляка, с кем угодно другим он его свел бы за этот пропуск, но… Горчаков был в сознании Шуры человеком особым, поэтому и жил он в лагере непросто. Женьку к нему нельзя было допускать.
– Шприц-другой смогу увести, больше не выйдет…
– Это не интересно, вы же все время получаете.
– С Горчаковым не выйдет, он и большим ворам отказывает, не станет говорить… – Шура сказал это и по внимательным глазам Женьки понял, что воры его и подсылают к Горчакову.
– Святого из себя строит?!
– Да нечего ему и строить, вторую ночь возле Балакина сидит… был бы гондон, не сидел бы!
– Что, он живой еще?
– Пока живой, глаз, видно, удалять будут, сделаешь пропуск-то?
– Не знаю, – Женька посмотрел внимательно и неожиданно спросил. – Ты в самоохрану[75]75
Самоохрану набирали из заключенных-малосрочников. Они стояли на вышках с оружием. Надзирателями и в конвой их не ставили, чтобы не было контакта с другими заключенными. Жили они за зоной в отдельном от солдат бараке. Шли туда подловатые, не ужившиеся в зоне или желающие выжить любой ценой. За подстрел нарушителей им на полгода уменьшали срок. Самоохрану презирали и солдаты, и заключенные. Это был синоним подлеца.
[Закрыть] не хочешь?
Шурка не сразу понял. Потом понял и глаза прищурил не очень вежливо, даже чай отставил подальше.
– Чего ты? Жить за зоной будешь, и баба твоя под рукой будет… Вояк с небольшими сроками берут, сейчас согласишься – целых полгода скидки! На вышке стоять – не кайлом махать!
– На вышку, значит, меня определяешь, землячок? Как падлу последнюю? – у Шуры глаз задергался, он забыл зачем пришел.
– Да брось ты! Сам вот сижу думаю, все не в зоне пухнуть! С оружием, на вышке! Почти воля!
– И что же ты, в своих мужиков, таких же, как ты, стрелять станешь?
– Не хочешь, не стреляй!
– А если кто к бабе полезет под проволокой? На сладкое свидание?
– У каждого своя доля… Сейчас при лазарете кантуешься, а если на общие пошлют?
– Вот эт-то землячок у меня! – Шура поднялся и стал шарить по карманам бушлата, лицо перекосилось от негодования, – мне и сказать-то нечего… старшину разведки в вертухая обрядил! Да я об них даже ноги не вытру!
Он так волновался, что не сразу достал колбасу, дернул в сердцах, разломил пополам, один кусок упал на пол. Он подобрал и положил их на край тумбочки перед Женей.
– Тебе, друг, только колбасой за это платят или деньгами тоже?! – он хотел сказать что-то совсем обидное, но удержался и, нахлобучив шапку, быстро шагнул за дверь.
Выскочил в темень морозной улицы, заспешил, стал надевать варежки, руки тряслись от злости, от несделанного дела, одна варежка на снег упала. Он поднял. Остановился. Дохнул морозным паром, страшно злясь на самого себя – пошел за должком, да за пропуском, возвращается, как кот помойный. Как Манька с мыльного завода! Записка Полины вспомнилась, аккуратная такая записочка…
Развернулся к земляку. Челюсти стиснуты, глаза зло прищурены. Женька спокойно одевался.
– Так, значит, должки возвращаешь? Дай пропуск!
– Ты, Шура, идиот, видно, на всю голову! Иди отсюда! – земеля стоял безбоязненно, спокойно застегивал блатной тулупчик.
– Ну-ну! – Белозерцев обескураженно поскрипел зубами, потискал кулаки в карманах и вышел. По дороге успокоился. Сам себя кругом виноватым почувствовал – пошел по бабьему делу, Горчакова втянул, как последний мудак… с земляком поссорился – была рука в штабе, теперь нет. Потом вспомнил про самоохрану и крепко выматерился – хер с ним, с этим земляком! Не выгорало повидаться с Полей. Он ухмыльнулся кривовато и горестно, представляя ее милое, улыбающееся лицо и разные округлости под белым халатом.
– Звала меня Поля, да я не на воле! Эх-эх! – врезал Шура себе по ляжкам и бегом припустился в санчасть.
Горчаков сидел с книгой и со скальпелем в руках. Рассматривал рисунок устройства глаза, прослеживая скальпелем какие-то сосуды. Поднял на Шуру сосредоточенный взгляд:
– Шура, собери все для перелома. С крыши кто-то упал. Вместе пойдем.
– Куда же, Георгий Николаич? – не верил своим ушам Шура.
– В поселке, у Дома культуры…
Уже через час Горчаков с Белозерцевым, миновав вахту, шагали по улице Ермаково. Остановились, пропуская припозднившуюся бригаду. В густых сумерках полярной ночи заиндевевшая от мороза, припорошенная снежком колонна, казалось, была составлена из призраков – серые ватные штаны и бушлаты, серые казенные маски от мороза на лицах. И валенки были серыми и громко скрипели окаменевшим от мороза стеклянным сумеречным снегом.
Шел уже десятый час, до первых признаков зари, рассеивающей ночной мрак, было еще часа полтора. Шура все не решался спросить, только хмурился и прятал лицо под маской. Лицо Георгия Николаевича тоже было скрыто, только брови и ресницы побелели от дыхания.
– Полина Строева у нас работала осенью, – освобождая рот от маски, заговорил, собрав все свое мужество, Белозерцев. Глаз у него трусливо и лихорадочно горел. – Помнит меня. Письмецо написала! – Он переложил чемоданчик с медикаментами в другую руку и похлопал себя по карману.
– Что? – скосил на него глаза Горчаков.
– Сбегать бы мне на часок, да как вот, думаю… Она пишет, мол, сохнет по мне, забыть не может… – Шура и сам начинал верить своим словам. – В двух шагах живет! – ткнул чемоданчиком в проулок.
Горчаков продолжал идти молча, только головой кивнул. И Шура вдруг, как-то разом успокоился. Кивок этот Горчаковский означал: не суетись, Шура, ради бабы не стоит, а будет возможность – сходишь! И Шуре надежно стало от этих правильных слов Николаича, будто отец родной приласкал и не осудил, а поддержал.
Водовоз, по-бабьи перевязанный толстым платком, даже глаз не было видно, шел им навстречу рядом с санями, и подхлестывал бедную лошадь. Полозья на таком морозе не скользили по снегу, а скрипели-орали на всю ивановскую – проще было по песку волочь, – прикинул Шура. Деревянная пятидесяти ведерная бочка косила сани на один бок – льда на ней наросло больше, чем внутри было воды. И прорезь наверху бочки, и лошадь были прикрыты попонами. Морда же и мохнатый круп животного густо белели от куржака.
Подошли к объекту. Это было длинное брусовое здание, в котором ни печей еще не стояло, не прорезаны двери и окна, а над половиной здания только начали крышу. С этих-то стропил и упал пожилой сухощавый работяга и умудрился сломать лучевые кости на обеих руках. Вся небольшая бригада по такому случаю, собралась у раскаленной до алого сияния печки-бочки. Горчаков осторожно ощупал опухшие переломы и открыл чемоданчик – достал временные шины.
– Иди, сходи, если недолго… – негромко сказал Шуре, – если что, скажешь, я послал за обезболивающим.
Шура благодарно сверкнул глазами в темноте и направился к выходу, но вдруг вернулся:
– Вы тут без меня…
– Иди-иди, я небыстро… к часу надо в лазарете быть.
Внутри барака было глаз коли, слабый свет шел только из дальнего конца, над которым не было крыши. Холодно было почти, как на улице. Горчакова с упавшим устроили возле буржуйки. Посматривали на работу фельдшера, переговаривались. Кто-то жалел немолодого мужика, кто-то прикидывал, сколько тот будет на шконке припухать-отдыхать и не прицепится ли особист, не объявит ли саморубом[76]76
Человек, сознательно причиняющий себе увечье, чтобы не работать в тяжелых условиях.
[Закрыть]. Бригада вся была из бытовиков с одним охранником, который ходил с ними не первый уже раз и хорошо всех знал. В нарушение инструкции он сидел тут же, среди мужиков, на заботливо подставленном пеньке, в распахнутом тулупе и с автоматом на коленях – тоже грелся. И хотя кто-то из бригады в ласковый момент мог у него и махорочки стрельнуть, совсем рядом со стрелком никого не было. Не ближе двух-трех метров – привычка, которую заключенные навсегда усвоили в первые же дни неволи.
Двухсотлитровая буржуйка, жрущая по кубометру дров за смену, затихала, бока ее из алых потемнели до рубиновых, в помещение возвращался мороз.
– Подбрось, кто там? – стрелок внимательно глядел, как Горчаков бинтует руку.
Бригадники что-то негромко заспорили меж собой, стрелок поднял на них голову. Дрова – обрезки строительных досок и бруса, собранные с утра по объекту, кончились, надо было чего-то придумывать. Бригадники косились на штабель новенького бруса. Стрелок понял их, усмехнулся, и, расстегиваясь на ходу, пошел по малой нужде в дальний конец барака. Один брус в три ножовки тут же распилили на чурбаки и, наколов, запихали в печку.
Горчаков не торопился, опытной рукой щупал сломанные кости, наматывал расползающийся стиранный бинт. Тоже закуривал, поглядывая на огонь, гудящий в печке. Он наблюдал отношения работяг и охранника, и шкурой старого заключенного ощущал, что жизнь на строительстве наладилась. Как будто все, и работяги и охранники договорились меж собой против малоумной и бесчувственной государственной машины. Неразбериха и нервы первых месяцев улеглись, и наступили странные, но всем понятные и почти справедливые отношения несвободных людей. Всем было одинаково плохо – Горчаков рассматривал бригадников и вернувшегося к печке охранника – одни лица, одни и те же крепкие рабочие плечи и руки. Только и разницы, что один в тулупе, а другие в бушлатах. Любой из них мог влезть в этот тулуп и повесить на плечо автомат. А стрелка легко могли нарядить в серые ватные одежды.
Шура мелкой нервной перебежкой летел к зазнобе, и побежал бы, да не хотел привлекать к себе внимания. В голове мешалось все подряд – что будет говорить, если нарвется на патруль, что скажет Поле. Хотелось что-нибудь повеселей: здравствуй, Поля, вот и я! Позвала, и я явился! Как жила ты без меня? Прямо Пушкин… Поля, ты моя, Полюшка, вольная, ты моя волюшка! Он вспоминал, как подбивал к ней клинья, как шуточки шутил, а у самого все кишки выворачивало от сладкого преступного желанья. И все сомневался – она была молоденькая, симпатичная медсестра, окончившая училище, а он вояка, грязный санитар подай-принеси-полы помой… вчера вечером он тщательно выстирал трусы и майку, и разрезал новые портянки, которые до этого на ноги не наматывал, а использовал, как шарф.
Полины не было дома!
Она была на работе в больнице для вольных! Шура не поверил, открыл дверь к соседям, он пытался быть вежливым и улыбался, но глаз у него, видно, нехорошо блестел, да и смотрели на зэка в белом халате с недоверием, так, что он даже достал и показал пропуск. Полина соседка выглянула из их комнаты и тоже строго за ним наблюдала. Шура помялся, проглотил матюшки, скопившиеся на языке и поплелся на улицу. До больницы, где сейчас была Поля, уже не успеть было.
Он и хотел идти быстро, понимая, что Горчаков ждет, да ноги не шли, убитые горем. Так повезло, так размечтался-разохотился, что и предположить не мог, что она не сидит и не ждет его. Эт-то какой же мудила! Три дня суетился, и на тебе! Черная тоска текла по душе!
Ни одного патруля не встретилось. Горчаков ничего не спросил. И так все было понятно. Когда подводили переломанного к вахте, из-за поселка краем неба вставала морозная, желтоватая заря. Другой раз Шура и порадовался бы ей, а еще тому, что побывал за колючкой, но теперь только вздохнул тяжко, устраивая мужика на нары. Лицо Шуры было серым и думы такие же…
Был бы свободный, полетел бы к тебе на крылушках, дорогая моя Полюшка. Все бы бросил и полетел. Прижал бы тебя к груди своей так, чтобы все кишочки в тебе затрепетали, и заглянул бы в глаза твои, – такое-всякое вертелось в голове, но тут же и ребятишки, и незабвенная жена Вера Григорьевна приходила на ум. Как-то ей теперь там… тоже, небось, несладко… так же, может, мужичка себе ма́нит! Горькие мысли скребли Шурину душу когтями тоски. Полюшка, да Верушка, кто нас развел, разделил, кому, какому зверю поганому в ножки за это кланяться?!
В два часа из ермаковской больницы вернулся санитар, сказал, что хирург Богданов в Игарке, и ни сегодня, ни завтра его не ждать. Горчаков стал совещаться со старшей медсестрой. Глаз надо было удалять, капитан кончался. Белозерцев сунулся к нему, он лежал, и не стонал, не бредил уже, а только открывал и закрывал оскаленный и перекошенный рот. Может, и под морфием был. За стеной Горчаков вполголоса объяснял Рите, как устроен глаз с обратной стороны, и как, предположительно, надо ему будет идти скальпелем, который совсем для этого не подходил.
– А вы уже удаляли, Георгий Николаич? – слышался недоверчивый голос Риты.
– Никогда и не видел вынутого глаза. Даже коровьего.
Через двадцать минут Шура внес в комнатку Горчакова баранью голову с двумя глазами. Коровьей не было. Через знакомого хлебореза вышел на повара, все рассказал, как есть, и еще добавил хороший пакетик заныканого веронала. И вот принес. Горчаков нахмурился, когда Шура размотал грязную простынь, но вскоре они с Ритой уже ковырялись с пучеглазыми бараньими зенками. Шура, представлял, что они, то же самое будут сейчас делать с капитаном, и не мог смотреть. Проверил кипяток, параши и печки. Заставил Сашку отпарить и отдолбить загаженные за день толчки, керосину долил в движок, дающий свет.
Пока работал, думал про неслучившуюся свою любовь, про землячка расторопного, про годики свои поганые, еще четыре их, развеселых, маячило впереди. До неведомого какого-то пятьдесят третьего определено было старшине Белозерцеву куковать в этих краях.
Было уже полпятого, на улице серые дневные сумерки снова сменились мглистой, беззвездной заполярной ночью. Он вспомнил про капитана, сунулся к Горчакову. Тот, не включая света, лежал на узких нарах в своей комнатушке, даже головы не повернул. Шура притворил легкую фанерную дверь. Ритка шла по коридорчику, что-то марлей прикрыла на подносе. Спирт развела, – понял Шура.
– Ну что? – спросил скорее взглядом, чем голосом.
– Ужас, Шура, никогда больше не буду… – Рита прикрыла мягкие темные глаза. – Георгий Николаич сам изрезался, пока вынимал, да чистил. Я еле стояла… – Она не договорила, закачала головой и, толкнув дверь плечом, вошла в темную комнатку Горчакова.
Шура понимающе поскреб подбородок, зашел в операционную к капитану, тот спал на койке. Голова перевязана. На столе и возле куски окровавленной ваты валялись, грязные бинты. Шура удивился, что всегда аккуратный Горчаков не распорядился, чтоб убрали. Он налил кипятка из бойлера, разбавил холодной и, стараясь не шуметь, стал прибираться. За перегородкой в комнатке Горчакова сначала было тихо, потом послышались очень понятные Шуре шорохи. В висках застучало, он быстро дособирал бинты и вату, и вышел в коридорчик. Тут было не так слышно. Белозерцев встал, охраняя комнату Горчакова, хмурясь и успокаивая себя, но сам все прислушивался невольно и нервно. То же и у него должно было случиться с Полюшкой.
По проходу широко расставляя ноги – пораженная рожей мошонка висела почти до колен – шел к Шуре больной «западэнец» Мыкола Ковтун. Хмурый, с давно небритой измученной болью мордой, молча кивнул на полку с поллитровыми банками сульфидиновой эмульсии.
– Бери, – кивнул ему Шура.
Рожистых больных ничем не лечили, как-то оно само проходило, мазали только воспаленные места этой мазью, сильно вонявшей рыбьим жиром. И ожоги, и раны ей же мазали. Мыкола выбрал самую полную банку и все так же раскорячившись, поплелся обратно в полумрак храпящего, кашляющего, стонущего и матерящегося лазарета.
Они курили у входа с Ритой. Медсестра была одного роста с Шурой, с большой грудью и округлой задницей, и еще Белозерцеву всегда нравилось ее лицо. Не так, как нравятся красивые лица женщин, а как-то по-другому, уважительно нравилось. Он затягивался и думал, как бы ловчее порасспросить Риту про Полину, но та вспомнила что-то о своей пятилетней дочке, потом заговорила о Горчакове:
– Нельзя Георгию Николаевичу оперировать, он и спокойный вроде, а видно, что жалеет, все через себя пропускает. Богданов – тот, как камень всегда… – она поежилась от холода, посмотрела на Шуру темными и честными глазами.
Шура постоял еще некоторое время, раздумывая, он, из-за утренней своей неудачи, хотел подкатиться к Ритке, она бы, наверное, не отказала, да чувствовал неловкость. Николаич большое дело сделал, его было за что пожалеть, а меня-то за что? Разохотившийся Шура невольно оглаживал глазами пухлые Риткины прелести. И думал, что хорошая она баба, всех жалеет, иной раз и несчастному больному какому даст, а «блядью» язык не повернется назвать. И Георгий Николаич ее уважает, – уверенно заключил Белозерцев.
– Мы с начальником стройки, с Барановым – однодырники! – похвастался вдруг Шура.
Рита слушала молча, докуривала папиросу.
– Помнишь, у нас летом Жанна лежала, актриса расконвоированная из театра.
Рита кивнула спокойно.
– У нас с ней любовь была, она мне потом записки передавала… – соврал Шура про записки, записка была одна. – А у нее как раз был роман с самим Барановым… Нежная была женщина, с обхожденьями любила. Так что… однодырники, выходит.
Неожиданно из-за угла вывернулась тень ночного санитара Васьки Трошкина. Оба вздрогнули, Шура не сразу его и узнал – из носа и со лба сочилась кровь, а губы были разбиты в хлам и раздулись, как у коровы – под тусклой лампочкой, освещающей вход, Васька выглядел негром с картинки.
– Ты чего это? – удивился Белозерцев.
Васька стоял словно пьяный, смотрел то на Шурку, то вбок, потом разлепил кровавый рот:
– Ох, меня сейчас и отпиздили, Шура…
И замолчал. Шура тоже молчал. Думал, что лучше бы его так… чем эта злая история с Полей. Морда заживет, душа нет.
21
Ася с Колей шли пешком из Большого театра. Было морозно, Москва начала наряжаться к Новому 1950-му году. Но прежде, 21 декабря, ей предстояло встретить семидесятилетие Иосифа Сталина. Огромные портреты вождя уже висели на фасадах домов. На Манежной мужики в валенках и телогрейках монтировали гигантскую конструкцию с солнечным живописным полотном высотой с пятиэтажный дом. На нем самые счастливые в мире люди шли на демонстрацию и несли большой портрет Иосифа Виссарионыча. Все улыбались – сильные и смелые мужчины, красивые женщины и радостные дети. Автомобильные краны держали опасно гнущуюся конструкцию.
Коля по дороге насчитал четыре елки, самая большая уже переливалась гирляндами цветных лампочек напротив Большого театра. Вокруг нее специально поставленные ларьки собирались торговать сладостями и книгами. В скверике у метро «Арбатская» елку только привезли и поднимали из кузова. Коля попросил посмотреть. Как будто все те же мужики в телогрейках тянули дерево растяжками, расправляли мохнатые ветви, подпиливали что-то. Милиционеры оцепили сквер. Командовал работами высокий пухлый человек в белых бурках, хорошем пальто с серым каракулевым воротником и каракулевом же пирожке. Все его слушались. Время от времени упитанный человек снимал перчатку и отогревал уши и нос. Ася тоже грела нос и смотрела на елку, но думала о своем.
Сегодня утром после урока генерал протянул ей конверт с деньгами и посмотрел как-то особо пристально. И даже предложил подвезти до дома. Ася отказалась, растерянно улыбаясь. В конверте вместе с деньгами оказалась записка – генерал уверенным почерком признавался, что она ему нравится и прямо назначал свидание. Обещал помощь, «финансовую и любую другую». Ася целый день помнила о записке, это было не первое такое предложение. Мужчины на фронте стали решительны в том вопросе, многие вели себя очень откровенно.
И Ася, изводя себя, представляла, что у ее детей появляется крепкая одежда и обувь, а у нее работа… и всегда будет керосин в керогаз и продукты, кроме картошки и хлеба… Генерал мог бы переселить их в отдельную квартиру, где у Натальи Алексеевны была бы своя комната. Ася, словно смотрела интересное и очень глупое кино, которое не надо, но очень хочется посмотреть еще чуть-чуть. Хотя бы в фантазиях увидеть свое несчастное семейство сытым и обутым… За это я должна быть его любовницей, приходить к нему куда-то, она была уверена, что у больших военных обязательно есть такие специальные квартиры. Генерал был симпатичный и выглядел мужественно, он даже чем-то нравился Асе. Временами ей тяжело бывало, ее собственное, живое и здоровое тело ныло и изводило помимо ее воли. Грубоватая беременная жена генерала пришла в голову. Она за что-то не любила рояль, двигала из угла в угол, расставляла на нем фарфоровых пастушков… может, и ревновала к Асе. Ася через силу улыбнулась собственным фантазиям. Это были не мысли, это было просто так, нервное. Очень нервное.
Сегодня в театре во время спектакля она вспомнила, что в записке предлагалась «любая другая помощь»… генерал мог иметь в виду Геру. То есть, Горчакову можно было облегчить жизнь, или даже вытащить из лагеря. Она останавливала свои фантазии, все это было невозможно.
– Мам! – звал Коля.
Ася вздрогнула всем телом, будто ее застали за чем-то крайне неприличном. Елка уже стояла вертикально, мужики курили, задрав головы. Она крепко взяла сына за руку и потянула к арбатским переулкам. В голове все стоял щедрый молодой генерал, он наверняка навел о ней справки и знал про сидящего мужа.
– На чем мы остановились? – Ася забыла, о чем они говорили по дороге.
Коля шел, задумчиво пиная снег и льдинки:
– Мы говорили про Бориса Годунова и царевича Дмитрия…
– Ну да… – ответила Ася машинально, мыслями была еще в своем. – Я рада, что тебе понравилась опера.
– А когда он погиб, он был такой, как я?
– Нет, ему было всего девять лет.
– А где был его отец? – Коля остановился и поднял голову на Асю.
– Его отцом был Иван Грозный, он умер к тому времени. Ты почему спрашиваешь, ты же все это знаешь?
– А мой отец… – Коля не смотрел на мать.
– Что твой отец? – Ася испуганно глянула по пустынному Сивцеву Вражку. Они как раз сворачивали в темную арку, ведущую во двор.
– Он – враг народа? – голос Коли гулко и громко прозвучал под аркой.
Ася остановилась и закрыла свой рот рукой. Коля виновато, но и упрямо глядел.
– Ты нас обманывала, потому что не хотела говорить этого? Он, правда, геолог?
Ася молчала, ошарашенная и вопросом, и тем, что момент, которого она избегала, но со страхом ждала, настал так неожиданно. Ей надо было говорить. Все назрело, разбухло… ее нагромождения правды и полуправды о Гере давно уже начали разваливаться. Она стояла в замешательстве, Коля, с его наивным стремлением к справедливости, мог проговориться в школе.
Она потянула сына из громкой арки во двор. Тут тоже было темно, только у подъезда горела тусклая лампочка. Сели на лавочку. Коля заговорил сам:
– Сначала я ждал, что он вернется из экспедиции… потом, после войны ты сказала, что он на ответственном задании, и об этом ни с кем нельзя говорить… я привык жить без него. – Ася сидела в страшном напряжении, в тысячный раз проживая собственное вранье, не глядела на сына. – Я ни с кем не говорил о нем. Меня спрашивали, я молчал, иногда кто-то говорил, что у меня нет никакого отца… – Коля сидел ссутулившись, как старик, челка выбилась из-под шапки. – Баба говорила о нем… и ты тоже… недавно ты сказала Лизе Воронцовой, что он не пишет.
Коля смотрел спокойно, без вины, что подслушал, но и ее не винил, что обманывала и скрывала. В его тревожном ребячьем взгляде была сейчас вся та бесчеловечная сложность их изуродованной жизни, в которой ложь была обязательна. Он прижался к матери, обнял, гладил ее руку в латаной-перелатанной, и все равно дырявой варежке.
– Я никому не скажу. Кто мой отец? Он в тюрьме?
По Асиным щекам покатились слезы. Она сидела не шевелясь. Потом решительно достала платок, вытерлась. Заговорила, глядя на сына сквозь вновь набухающие слезы:
– Твой отец – Георгий Николаевич Горчаков. Знаменитый геолог. Он красивый и светлый человек. Все, что я о нем рассказывала, все правда. Через две недели будет тринадцать лет, как его арестовали… – она замолчала. – Он ни в чем не был виноват.
Коля смотрел застыв, не отрываясь. Откуда-то взявшиеся черные птицы зашевелились вдруг, загалдели в темноте на деревьях, Ася испуганно подняла голову, опять обернулась, вглядываясь в темноту двора.
– А ему еще много сидеть?
Ася замерла, в воздухе возникло тяжелое напряжение. Она сжала его руку:
– Двадцать три с половиной года.
– Так долго?! – вырвалось у Коли.
– Я тебя очень прошу, не говори ни с кем о нем, лучше скажи, что он нас бросил… – Она держала его за руку и смотрела в глаза. – Я понимаю, тебе хочется, чтобы у тебя был отец… мне тоже хочется. И он у тебя есть! Я рада, что мы поговорили, теперь мы сможем говорить о нем.
– Правда?
– Ты мне не веришь? Честное слово, я давно хотела поговорить с тобой… Только не при Севе и не при бабушке, пожалуйста.
– Почему?
– Сева еще мал… как ему объяснить, что об этом нельзя говорить?
– Он многое понимает… ты же говоришь, что отец не виноват?
– Ты мне не веришь?
– Верю, но почему тогда нельзя? – Видно было, что ему хочется спросить о большем.
– Коля, – зашептала Ася с испугом, – у нас, если человека осудили, значит, он виноват!
– Если ты точно знаешь, что отец невиновен, мы можем написать письмо Сталину? Я думал об этом. Люди пишут, можно обратиться через газету.
– Это не поможет. Когда ты думал об этом?
– Почему не поможет?!
Ася молчала.
– А правда, что вокруг много врагов?
– Что за вопросы? Откуда ты это взял?
– В газетах и по радио все время говорят… Мы обсуждали…
– Что ты!! – она схватила его за руку и с ужасом притянула к себе. – С кем ты говорил, Коля?
– С Третьяковым,… не бойся, у него нет родителей, он живет с бабушкой.
– С Пашей? А больше ни с кем?
– Нет.
Ася вытерла платком высохшие уже глаза, высморкалась и заговорила спокойнее:
– Твой отец не просто честный, он очень много сделал, но об этом нельзя говорить вслух. Иначе заберут меня.
– Тебя?! За что?!
– За то, что я считаю его честным.
– Да?!
Коля сидел замерев, потом обнял мать, прижался:
– Он правда, приезжал к нам четыре года назад?
– Коля… – Ася притянула к себе сына, – все-все, что я тебе рассказывала о нем, все – правда, просто я о чем-то не рассказывала. Как же иначе родился Сева?! Я тогда не могла сказать тебе всего, помнишь, ты был под Горьким, в интернате с усиленным питанием.
– Я помню. А почему он не приехал ко мне?
– У него не было документов, только справка об освобождении. Он должен был получить паспорт, иначе его могли арестовать за нарушение режима пребывания. Он очень хотел поехать к тебе, готовился к вашей встрече, рассматривал твои фотографии и расспрашивал про тебя. Это мы с Натальей Алексеевной отговорили ехать, мы не думали, что его арестуют.
– А за что его арестовали? Он же ничего не успел сделать!
– Я не знаю простого ответа на эти вопросы, давай не сейчас. Но я рада, что мы заговорили, я чувствовала себя преступницей, что обманывала. Теперь мне будет легче, но тебе будет трудно. Тебе придется врать в школе…
– Ты напишешь об этом отцу?
– Он не отвечает на мои письма.
– Почему?
– Это все очень непросто…
– Расскажи о нем?
– Легко сказать… – она задумалась растерянно, – я не знаю, какой он сейчас. Когда его арестовали, он был очень жизнерадостный, большой выдумщик и очень умелый – все делал в доме своими руками, а внешне такой, знаешь, скромный математик в круглых очках. Он был очень выносливый, один ходил в маршруты в тайге. Очень много ходил!
– И на фотографиях он сильный.
– Ну конечно, он убивал медведя из обычного револьвера… это очень опасно.
– Ты мне это рассказывала…
– Ну да… – она задумалась, вспоминая, и вдруг улыбнулась. – Однажды он ехал по тундре на оленях и у него развалились санки… совсем развалились! То есть олени были, а ехать не на чем! Знаешь, что он сделал?
– Нет.
– Сел на оленью шкуру, взял в руки вожжи и так, на шкуре, проехал почти десять километров до жилья. Я тебе этого не рассказывала, это было в тот год, когда мы поженились… – Ася обрадовалась, что вспомнила этот случай. – Он уже тогда был большим начальником в институте Арктики. Его очень уважали.
– А когда его арестовали, он не мог доказать, что не виноват? У него же были друзья, они не могли?
Ася осеклась в своей искусственной радости. Вздохнула.
– Коля, его обвинили… – Ася развела руками, – например, в том, что он скрыл полезные ископаемые! Ты понимаешь, какая это мерзкая ложь?! Он открыл два главных месторождения в Норильске, там целый город выстроили! А он сидит в лагере!
– А что значит «враг народа»?
Ася удивленно, со строгостью во взгляде уставилась на сына.
– Ты что имеешь в виду? Кого? Отца?
– Нет, я просто… так говорят… Почему так говорят?
– Враг народа это тот, кто бесчеловечными идеями, пропагандой и насилием превращает целый народ в скот, в озверевшее стадо! – Она помолчала, думая, поймет ли он. – Коля, это все сложно, давай потом поговорим. Мы уже долго тут шепчемся.
– Сталин тоже говорит о врагах народа…
Ася только крепко сжала его локоть.
– Почему ты молчишь? Ты не любишь Сталина? Ты никогда не говорила о нем хорошо…
– А ты любишь?
– Я не знаю… Его все любят.
Ася опустила голову, посидела так, потом подняла уставший взгляд на сына, улыбнулась:
– Пойдем домой, я замерзла, у нас есть вареная картошка с очень вкусной квашеной капустой, меня сегодня угостили… К Афанасьевым родственница приехала из деревни, такая огромная тетка – в дверь не проходила, пришлось снимать косяки, представляешь? Я к ним прихожу, а двери нет, и в кухне на двух стульях сидит такая невероятная и веселая тетка. Я тебе теперь много расскажу, я попробую, пойдем.
Ночью Ася сидела за письменным столом с газетой, раскрытой под настольной лампочкой. В Ленинграде шли массовые аресты. С Колей надо было очень серьезно поговорить. Она страшно трусила и совсем уже не рада была, что они заговорили о Гере. Надо срочно все объяснить, предупредить его… – она задумалась, – да-да, это правда! Надо научить его правильно врать.
Она замерла, уставившись в освещенный лампой кружок газеты. Ей предстояло рассказать сыну правду. О жизни, в которой кругом была ложь?
Вспомнился вдруг конвоир в ссылке, простой деревенский парень с обычным, даже добродушным лицом, он толкнул ее прикладом в торчащий живот! Он бил еще не родившегося Колю – сына врага народа! И потом смеялся, когда она схватилась испуганно за живот…