Текст книги "Вечная мерзлота"
Автор книги: Виктор Ремизов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)
Война к тому времени закончилась и молодого лейтенанта распределили в Главное управление по охране объектов особой государственной важности. Иванов, как человек правильный, не был карьеристом, он их ненавидел. Он попросился в самые суровые условия и так оказался в Заполярье.
Про своего отца он все выяснил еще во время учебы. Нашел его товарищей по работе в комендатуре. Он понял, что его отец был редким человеком, настоящим героем, взявшимся выполнять самую тяжелую работу. Единственное, что Иванов-младший не мог простить отцу, были пьянство и малограмотность. Это он исправлял своей жизнью.
Он видел свою миссию в том, чтобы давать окружающим его людям пример совершенного человека. Ему неважно, кто это был – сослуживцы или зэки. Тренированный, всегда трезвый, много читающий и с прекрасной памятью, всегда вежливый… или почти всегда вежливый… беда была в том, что временами презрение и ненависть в его взгляде делали его похожим на маньяка-убийцу. Он сам это знал про себя.
Лейтенант мстил Горчакову. Еще весной, когда людей в Ермаково было совсем мало, Иванов несколько раз заходил в медпункт, садился поговорить, но фельдшер по многолетней привычке «включал дурака» с особистом: так точно, гражданин начальник, не знаю, гражданин начальник… Что еще должен был делать старый зэк, если к нему вдруг явился кум с беседой? Иванову же был интересен этот доктор наук, работавший с самим генералом Перегудовым, который теперь был заместителем Берии. Досье у Горчакова было – зачитаешься. Но Горчаков делал скучное лицо, Гоголя читал в школе и не помнил, Гегеля не читал совсем, а о прежней работе своей ничего интересного рассказать не мог. Иванов понял, что ему отказывают в общении. Терпеть такое от зэка было непросто.
Теперь же, когда Иванов стал начальником особого отдела горчаковского лагеря – самого большого лагеря в Ермаково, он мог делать с ним все, что хочешь. Но лейтенант не нарушал закон, он был честный офицер – он как раз и служил здесь, чтобы закон не нарушали.
Лейтенант внимательно, с легким презреньем смотрел на Горчакова:
– Понятно, куда ты вчера рвался! Тут и доктором наук не надо быть… спирт пили?!
– Нет, вот же он, нераспечатанный.
– Ну-ка дыхни! Сержант! – позвал Иванов через дверь. – Понюхай его!
Сержант вошел и с любопытством, внимательно принюхался:
– Кажись, не пахнет, товарищ лейтенант.
– Кажись? Или не пахнет?! – лейтенанта смотрел брезгливо, с нескрываемой досадой.
Сержант понюхал старательнее прежнего.
– Не-е, не пахнет, куревом пахнет!
Иванов кивнул сержанту, чтоб вышел. Помолчал, постукивая карандашом по столу, свои начищенные сапоги осмотрел, высохшую болотную жижу на них… Он встал сегодня ни свет, ни заря, сделал марш-бросок по ночной тайге с бойцами и собакой, но не успел. Лейтенант все равно был доволен – он еще вчера вечером вычислил этого «доктора наук», жаль не застал его у костра.
– Так что же, гражданин Горчаков, не хотим на Родину работать? Сначала геологом не захотел, а теперь и фельдшером…
Горчаков молчал, наклонив голову. Не о себе думал – Шуре могли и срок добавить…
– Десять суток штрафного изолятора! Обоим! Без вывода!
– Гражданин начальник, санитар тут не виноват, я же вел!
Иванов как будто не слышал, дописал что-то в бумагу, расписался и встал:
– Вызовите надзирателя, сержант. Вещмешки в лазарет, под замок! – Иванов, не глядя на задержанных, вышел за зону.
Сержант сам повел штрафников. Он оказался веселым, хвастливо рассказывал дорогой про свой скорый дембель. Про девчонок с гладкими коленками и домашнее сало с картошкой, которое он будет есть целую неделю, не вставая из-за стола! И запивать горилкой!
Штрафной изолятор находился внутри зоны, на краю ее, под вышкой с часовым. Он был обнесен колючкой и еще высоким сплошным забором. На входе стоял часовой. Железная дверь в само здание тоже была на запоре, их рассмотрели в глазок и впустили.
Веселый сержант, подмигнув Горчакову, определил их в одну камеру и ушел. Надзирателям сказал, что так велел лейтенант. Их еще раз обыскали, изъяли курево и ремни. У Горчакова в нагрудном кармане нащупали и забрали леску с крючком.
Внутри изолятор еще пах свежей побелкой. Камера не очень маленькая, нары от стены до стены. Небольшое окно почти под потолком забрано решеткой. Над дверью открытый проем с решеткой, для тепла из коридора. В соседней камере кто-то кашлял время от времени. Шура обошел камеру, ощупал все:
– Ничего, не сырая… жить можно… пол деревянный. Мужики рассказывали зимой на бетонном полу ночевали. Я первый раз в ШИЗО[59]59
Штрафной изолятор.
[Закрыть], а вы бывали, Георгий Николаич?
Горчаков кивнул, пристроился в угол на нары и закрыл глаза. Шура присел рядом:
– Чего это он нас вдвоем? По одному вроде положено?
– По-разному бывает. Тут и общая камера есть.
– Значит, он нас по следам вычислил, вот, сука, делать нечего! Сейчас еще придет, проверит, власть показать.
– Не придет, – покачал головой Горчаков.
– Почему?
– Не опустится до нас.
– А чего он тогда среди ночи за нами подорвал? Может, стрельнуть хотел? Им за это звездочки вешают!
– Это может быть, – согласился Горчаков.
– Ну и рожа у него – ни рыба, ни мясо, у нас в батальоне был один такой же слизняк, все раненых немцев добивал… – Шура снова прошелся по камере, мел на стене мазнул. – Плохо, что без вывода на работу, на объекте подхарчились бы.
В двери загремел ключ, вошел надзиратель-ефрейтор, размером со шкаф, всю дверь собой закрыл. Арестанты встали. Ефрейтор посмотрел на них вполне безразлично, губы у него были масляные, сало жрал, – определил Шура, ефрейтор рыгнул, подтверждая:
– Днем лежать запрещено! Увижу – уберем нары, на полу спать будете! Скоро обход, пойдет замначальника по режиму, зверь-мужчина – стоять вытянуться, в глаза не смотреть, отвечать четко, просьб и предложений нет! У вас – десять суток строгого. Без вывода…
– Да это мы знаем, гражданин… – Шура не успел договорить, ефрейтор легко двинул его ладонью в лоб, Шура, не ждавший такого, отлетел, ударился локтями и боком о лавку и скорчился от боли.
– Встань смирно! – надзиратель почти не изменил благодушного голоса. – Я тебя, урка, ни о чем не спрашивал! Пайка – четыреста грамм, баланда – один раз в день, в обед, за любое нарушение – раз в три дня! Без курева, без прогулок, без писем и так далее. Будете права качать, – он в упор рассмотрел Горчакова, – заберу одежду и переведу в другую камеру, там сами друг друга задушите! – Ефрейтор отчего-то повеселел и возвысил голос. – Все понятно?
И вышел, согнувшись в дверях. Шура встал, задрал гимнастерку, рассматривая ушибленный бок, хмыкнул, вспоминая, как получил в лоб, потом сел смирно. Горчаков опять сидя привалился к стене и закрыл глаза. Шура долго и напряженно молчал, но вдруг тряхнул головой, будто удивляясь чему-то. Кулаки сжал и процедил сквозь зубы:
– Если бы люди думали друг о друге, хотя бы маленько, все было бы по-другому!
Горчаков улыбнулся и, открыв глаза, с интересом посмотрел на сокамерника.
– Что? Точно говорю! Чего вы улыбаетесь? Про этого коня? У нас в Игарке один бригадир был, так у того с добрый скворечник кулачок имелся! – Шура встал, все думая о чем-то напряженно, прошелся до двери, прищурился на Горчакова, играя желваками: – Мне сегодня ночью – у костра, да на свободе – опять снилось, как одни ребята с веселыми погонами НКВД старшину разведки Шуру Белозерцева на восемь годков определили. Это какая ж тогда случилась несправедливость, Георгий Николаич! А если бы они обо мне подумали? Ведь они решали – отпустить меня или в лагерь затолкать! До конца войны двадцать дней оставалось! Работал бы я сейчас токарем-универсалом шестого разряда! А жена моя, Вера Григорьевна, не мыкала бы горя, не гнулась на трех работах, а была бы счастливая женщина…
Белозерцев недовольно посмотрел на Горчакова, сел и отвернулся, нервно давя челюсти. Потом снова повернулся и заговорил спокойнее:
– Вот, дай я тебе все, как есть расскажу, Николаич! – Шура в волнении переходил с Горчаковым на «ты». Подробно расскажу! А ты скажи – можно меня было судить, или как?
Шура всегда страшно волновался, когда вспоминал о своем аресте. Вот и сейчас глаза его загорелись вернуться в тот апрельский день и все поправить!
– Артиллеристов мы поехали сопроводить на новеньком трофейном «Мерседесе»! – начал Шура, строго глядя на Горчакова. – Молоденький старлей осмотреться хотел, куда батарею перевозить, а я думал на хорошей немецкой машине по Германии покататься, сам за руль сел. Ну катим, поля засеянные, зеленые, перелески хорошие, дубовые в основном. И тут… склоном так едем, луг красивый, травка, цветочки. Впереди усадьба со старым парком, внизу в долине городки небольшие, лейтенант все присматривается. И тут постреливать по нам начали, потом гуще пошло, да как будто с нашей стороны. Мы попрыгали с машины – что такое? А к немцам заехали! Там сплошной линии обороны уже не было, и мы аккуратно так у них в тылу оказались. Мы с ребятами, нас трое было, сразу к лесу поползли, а лейтенант с водителем у машины лежат, чего-то думают. Потом, смотрим, в «Мерседес» прыгнули и по газам. А у фрицев из этой усадьбы как раз все было пристреляно. Водителя первого убило, машина встала, лейтенант выскочил, согнулся и к нам бежит. Мы ему орем ложись, а он растерялся, не ожидал, видно… Ну ухлопали его так, что и тащить нечего было. Мы с ребятами в лес заскочили и к своим пошли, дело привычное, всю войну так ходили. На городок какой-то наткнулись – непонятно, наш – не наш, осмотрелись – ничейный вроде! Войск нет… И тут мы, конечно, малость провинились – пивка выпили и закусили, да еще шнапса с собой набрали. Ночью, под утро пришли к своим, а там особисты ждут – где генеральский «Мерседес»? Кто-то из начальства на эту машину глаз положил. А у нас Вася один был шебутной, возьми и брякни – поехали, мол, покажем, где «Мерседес». Если не забздите! И этот сержант-особист, такой же ведь, как и я! Смотрю – глаз прищурил, подлец! А мы же им всё, как есть рассказали, шнапс выставили, колбасы… От немцев еле выбрались, да выпившие – счастья полны штаны! Дома!
Белозерцев похлопал себя по карманам, ища папиросы, вспомнил, что их отобрали:
– Ну почему курево-то надо отнимать?! – он встал, подошел к двери, поскреб ногтем металлическую обшивку, в глазок заглянул. Вернулся и сел близко к Горчакову. Опять заговорил тихо и возбужденно:
– Сегодня, у вахты пока сидели, я подсчитал – семьсот с лишним человек прошли. Шестнадцать бригад! И всех обшмонали, карманы вывернули, потом с конвоем на работы повели – одних собак больше тридцати штук! На месте работ тоже охрана стоит целый день. Это какие же затраты? А карцер вот… дверь железом обили! Сколько труда лишнего?! Ведь эту тысячу людей надо где-то изловить, судить хоть за что-нибудь! Потом под охраной привезти сюда, под охраной кормить-поить и срать ходить. Почему никто не подсчитает?!
Это была любимая лагерная песня, Горчаков столько раз ее слышал, что даже улыбнулся.
– И все это за народные денюшки! Поэтому и жизнь такая, разве народ всех этих прокормит?! – Шура снял ботинок, пощупал что-то внутри недовольно и снова надел.
Горчаков слушал молча. Солнце появилось в небольшом оконце и медленно поползло по стене. Холодное и клетчатое солнце неволи.
На входе зашумело, раздалась команда «Смирно», громыхнула одна дверь, потом другая, потом конь-ефрейтор открыл их камеру, пропуская невысокого и очень худого капитана. Взгляд его мелких глаз, как и все вытянутое вперед, болезненно обтянутое кожей лицо, был, как сверло.
– Почему двое в камере? – спросил капитан, не открывая рта.
– Распоряжение лейтенанта, он посадил, товарищ капитан, их с вахты привели… – пояснил ставший ниже ростом ефрейтор.
– Какого лейтенанта? – вскипел вдруг капитан, ощерив мелкие зубы.
– Начальника особого отдела, товарищ капитан, я это… спрашивал…
– Я вас не спрашивал, что вы спрашивали! – пальцы капитана нервно сжались в маленькие кулачки, а взгляд сделался совершенно непонятный. – Па-чч-ему беззаконие?! Кто велел, я требую?! Жалобы, просьбы есть?
Горчаков со Шурой стояли, стараясь не шевелиться. Капитан вышел и застучал каблуками по коридору. Лязгнул тяжелый металлический засов входной двери.
– Пошел звонить в Ермаково… – Шура, поднявшись на цыпочки, прислушивался, что делается на улице. – Против особиста не попер! Все их бздят!
– Пусть звонит, в санчасти про нас узнают… – Горчаков сел на нары и крепко зевнул.
16
Рояль был из Германии. Звучал прекрасно. В Москве немного было таких инструментов. Увы, ручки, его мучившие, были не для него. Милые детские ручки… у девочки был совсем слабенький слух. Ася вежливо намекала на это, но родители – пятидесятилетний боевой генерал и особенно его молодая, круглая от беременности супруга хотела, чтобы Олечка «хотя бы для гостей» научилась. И бедная послушная Олечка училась.
Сейчас она играла гаммы, она почему-то любила их играть, а Ася сидела рядом и смотрела за окно. День был осенний, теплый. С утра покропил мелкий дождичек, потом вышло солнце и все засверкало и просохло, и стало даже немножко жарко.
Ася дорожила этим местом. Платили в два раза больше, чем в других семьях (это, конечно, генерал), но строго раз в месяц (это его хозяйственная супруга). Ася в других местах могла попросить иногда, чтобы немного вперед дали, но тут не решалась. Генерал был щедрый, с огромной, видимо, зарплатой, в орденах, герой войны. Он часто работал по ночам, и утром, в одиннадцать часов проходил выбритый, в облаке одеколона и черном, шитом золотом атласном халате, из-под которого торчали брюки с красными лампасами. Через гостиную, где стоял рояль, шел тихо, кланялся предупредительно. Он был довольно милый, из крестьян, судя по лицу, но способный и выучившийся.
Они с женой всегда завтракали на кухне. Там уже хлопотала его толстушка и пахло яичницей из четырех яиц – Ася все это знала наизусть – а потом кофе. Это был не кофейный напиток «Балтика», Ася нечаянно, контрабандой тянула в себя забытый запах.
– Анна Васильевна, а вот здесь, можно я лучше вот этим пальцем сыграю? – Оля осторожно трогала задумавшуюся учительницу музыки за руку.
Ася смотрела некоторое время, не понимая.
– Ну конечно… именно этим, Оля, и держи, пожалуйста, руку повыше, вот так… – Иногда Асе казалось, что Оля тоже все понимает и занимается только для того, чтобы Асе платили эти деньги.
– А я хотела этим, – Оля, шаля ткнула в клавишу, и начала гаммы сначала.
Ася снова погрузилась в свои заботы. Первого сентября Коле разрезали пальто бритвой. В раздевалке, была веселая толчея, он был с цветами и не заметил ничего, только дома Ася увидела – правый рукав сверху донизу был разрезан одним движением, местами ткань совсем расползлась и торчала черная подкладка. Пальто было новое, он надел его первый раз. Ася так счастлива была – купила случайно, без очереди, в конце месяца выкинули – отличное чешское коричневато-желтоватое пальто, немаркое и даже стильное. Пришлось денег перехватить, еще отдать не успела… Разрез на таком материале был очень виден. Полночи просидела сама, потом к портнихе ходила – ничего нельзя было сделать! Придется так ходить, – думала Ася, представляя огорченное и ангельски безропотное лицо сына. С самого детства он ходит в чем придется, в чужих обносках. Она задумалась – было ли у него вообще когда-то новое пальто? И еще Коле срочно нужны были новые ботинки. Подметка на левом почему-то протерлась до дыры… Как же пахнет кофе! – Ася нервно покосилась на дверь, – и почему именно сюда тянет запах? Давно не пила, и бог бы с ним, но пахнет прекрасно. Наверное, тоже трофейный.
Вошла домработница. Сейчас предложит «чашечку кофэ» – приготовилась Ася. Это все генерал…
– Принести чашечку кофэ? Хозяева́ спрашивают? – домрабобтница кивнула в сторону кухни.
– Спасибо, Катя, мы занимаемся… – Ася, улыбаясь, отвернулась к ученице. – Хочешь, Олечка, я тебе покажу… ты хотела «Турецкий марш»… – Ася всегда в конце урока играла сама, то ли деньги отрабатывала, то ли перед инструментом извинялась.
– Анна Васильевна, а правда же, ваш папа был настоящий профессор музыки? – Олечка не первый раз это спрашивала. Она вышла из-за рояля.
– Правда, – Ася села за инструмент, ей было высоко, она не стала опускать банкетку.
Нагнула голову и держала руки на коленях. Сосредотачиваясь, она всегда звала на помощь Геру. И он являлся, молодой и страшно талантливый, устраивался рядом готовый слушать. Ася медленно подняла совсем другое, строгое и красивое лицо. Руки взлетели над клавишами.
В кухне замолчали, перестали звенеть ложечками и ножами. Ася, вместо Моцарта жестко выдала нисходящий каскад аккордов фортепьянного концерта Грига. Инструмент звучал чудесно – большой концертный «Аугуст Фёрстер» из какого-то хорошего зала в Германии. Концерт Грига очень любил Гера. Если бы он правда оказался здесь… мог послушать, или сыграть… мы могли бы что-то вместе, только бы здесь никого не было… никаких генералов, их жен и девочек… Хотя бы ненадолго, только Гера, только Горчаков Георгий Николаевич… И потолков этих старинных германских не надо… темных, с резными дубовыми листьями, с пучеглазыми головами оленей и кабанов. Не надо ничего, только Геру моего… И она видела, видела его сбоку у окна! А прекрасные звуки летели и летели в пространство, и не было никого вокруг, только музыка, преодолевающая все, летящая над полями и реками, над тайгой, болотами. Слезы потекли, но она продолжала, лишь упрямо наклонила голову, не видя вокруг никого. Играла и плакала, и молилась о нем, помоги ему, Господи, не может же быть, что Ты ничего не слышишь…
Она остановила вдруг игру, глаза были мокрые, спокойные и пустые, улыбнулась одними губами притихшей девочке и, забрав сумочку, быстро пошла к выходу. В дверях с очень серьезным, понимающим лицом стоял генерал. Склонил голову, когда она проскользнула мимо, похлопал в ладоши: Браво, Анна Васильевна! Браво! Браво! Спасибо!
Ася постояла в подъезде, как могла, привела себя в порядок и вышла на солнечную улицу. Было людно, дворник, набив деревянный ящик желтыми кленовыми листьями, катил его куда-то на самодельной тележке с подшипниками вместо колес. Подшипники скрипели на всю улочку. Ася забежала в булочную, стояла очередь, грудастая продавщица в белом халате не отпускала, считала лотки с хлебом, который подавали в окно. Записывала химическим карандашом. Уголок рта, где она слюнявила карандаш, синел темной точкой. Пахло вкусно. Грузчик, разворачиваясь с лотком в узком коридоре, с наглой, веселой ухмылочкой норовил проехаться по высокой груди, выпирающей из белого халата. «Вовка! – тихо вскрикивала продавщица и пихала грузчика в плечо, но и на полшага не отступила. Ася не стала стоять, по дороге была еще одна булочная.
Дверь ей открыл Сева, глаза горят, в руках большая железная «Победа», совершенно, как настоящая. Севка дождался, когда мать, как следует увидит машину, присел и осторожно покатил ее по полу в сторону кухни.
– Во-во! Давай, Севка, шофер будешь, как дядя Ефим на войне! – В дверях своей комнаты, ближней к кухне, на низенькой скамеечке сидел сосед Ефим Великанов. В семейных трусах и застиранной зеленоватой майке. Великанов был самый маленький в квартире, ниже Коли. Кивнул вошедшей Асе. – Обмываем с твоим сынулей «Победу».
Дверь к Ветряковым открылась, вышла Нина, одергивая платье и заглядывая в узкое зеркало в коридоре. Подвела губы губнушкой:
– А вчера ты что обмывал, босо́та? – спросила беззлобно.
– Ты что ль поила? – В тон ей благодушно ответил Ефим, правой руки у него не было по локоть, и он только куце отмахнулся неровно зашитой культей.
– На инвалидские гуляешь! – не унималась Нина, застегивая босоножки.
– Давай, я тебе свои инвалидские, а ты мне мою руку!
– Ты уже предлагал, тебе зачем бабская рука-то?
– Ты, Нинка совсем дура, у тебя и мозгу только в гастрономе полы дрючить! – Великанов в сердцах закрыл дверь.
– Ну-ну, – Нина поправила в зеркало недорогую модную шляпочку. – Лучше бы мальчишке ботинки купил, чем машину! Богач! И на что пьет?
Все в коммуналке были в курсе проблем друг друга. Ася поменялась местами с Ниной, оглядела ее крепдешиновое цветастое платье:
– Хорошее, тебе идет! – одобрила и открыла дверь в свою комнату.
Коля делал уроки, закатив глаза, кругами ходил на пятачке меж топчаном и дверью. Губами шевелил.
– Мам проверь! «Любви, надежды, тихой славы недолго нежил нас обман, исчезли юные забавы…» – забормотал быстро.
Ася слушала, кивала головой, сама осторожно отодвинула штору, разделявшую комнату. Наталья Алексеевна плохо себя чувствовала. Несколько дней уже лежала с закрытыми глазами и ела совсем мало. На Асины расспросы не отвечала, только хмурилась и несогласно качала головой. Денег на лекарства не было, врач скорой помощи выговорил сердито, что вызвала «от нечего делать» и предложил просто подкормить старуху. Наталья Алексеевна действительно была очень худой, но дело было не в еде – какая-то внутренняя, душевная боль точила свекровь.
– «…Товарищ, верь: взойдет она, звезда пленительного счастья, – Коля подсмотрел в книгу и продолжил громче, – Россия вспрянет ото сна, и на обломках самовластья напишут наши имена!»
Коля постоял, о чем-то думая, обнял мать и зашептал на ухо:
– Баба говорит, что Россия не воспряла и никогда больше не воспрянет ото сна!
– Она сегодня разговаривала с тобой? – удивилась Ася.
– Когда я первый раз прочитал, она открыла глаза и сказала, что кругом такая ложь, что никакой России уже нет и больше никогда не будет.
Дверь заскрипела, в нее протискивался здоровым плечом Великанов. Початую бутылку, два стакана, горбушку и тарелку квашеной капусты прижимал к груди. Он за дверью, видно, слушал стихотворение, тряхнул головой одобрительно:
– До чего же молодец ты, баба, и ребята у тебя путевые! Давай… – мотнул головой, – день рождения у меня, выпей с пролетарьятом! Не откажи, Ася!
Ася вздохнула, виновато посмотрела на сморщившегося Колю, и пошла с Ефимом к нему в комнату.
Вечером Клава принесла курточку Коле. Поношенную, но крепкую, с модными накладными карманами. Коля уже улегся. Сел в кровати хмурый.
– Померяй! – От Клавы пахло духами, вином и еще чем-то праздничным, луком из винегрета. Она закурила сигарету в изящном мундштучке, спички бросила в сумочку. – Меряй, чего ты! – дружелюбно мигнула Коле. – Что, старуха-то, не встает уже? – Повернулась к Асе.
Коля не трогал куртку, косился в сторону матери. Было уже полдвенадцатого, Ася сидела за пишущей машинкой в длинной ночнушке с серым пуховым платком на плечах. Клава стояла в дверях, посадить ее было некуда, Ася тоже встала, виновато улыбаясь.
– Спасибо вам! Померяй, Коля…
– Хошь, на работу устрою, мне Нинка сказала… – теперь стало видно, что она крепко выпившая. – Это можно! Два слова скажу моему! Хошь, музыкантшей пойдешь… а то трещишь тут целыми днями, ты баба-то еще ничего! Приодеть по-людски…
– Коля, что ты возишься? – Асе отчего-то было неловко за эту курточку.
– Да-а… – Коля не мог сунуть руку в рукав, – мала она…
Коля недолюбливал за что-то Клавдию, куртка, между тем, очень не помешала бы. Ася растерялась, а Клава ухмыльнулась понимающе:
– Ладно, смотрите сами, я от души… не с покойника, не думайте! С рук купила…
Ночью Ася не спала. Проснулась в полвторого и сон пропал. Снова разговаривала с Горчаковым.
«Проснулась от ужасно сволочной мысли: Коле не в чем ходить в школу, а я не хочу эту Клавину курточку… и вообще не хочу никакой помощи от нее. Как с этим жить? Все равно ведь он ее наденет, у него все рукава – заплатка на заплатке… потом думала про его зимнюю обувь, которой нет и про бедного Севу, у него вообще ничего нет, и эту зиму ему придется сидеть дома.»
В коридоре заскрипела дверь, Ася прислушалась, это был Великанов, бормотал что-то негромко и шел по стенке, не включая лампочку. Вскоре хлопнула дверь в туалет. Она поднялась, накинула пуховый платок и села к столу. Засветила настольную лампу, книжку открыла машинально, но читать не начала… взяла в руки рамочку с фотографией молодого Горчакова.
«Ты просто так подарил мне эту фотографию, когда мы ходили к Вадим Абрамычу на сольфеджио. Я наизусть помню тот день… ты еще предлагал поехать на велосипедах… но я была против – пока мы с тобой шли, мы разговаривали. Ты тогда ухаживал за мной в шутку, а для меня все было серьезно. Интересно, ты это понимал? Мне было, как сейчас Коле, и я тогда влюбилась!
Я недавно Севе рассказывала про те времена и про нас с тобой. Он все понимает, такой философ, дело даже не в том, что он иногда говорит, но как он смотрит, как не по-детски серьезно реагирует на сложные вопросы. С ним должен заниматься мужчина, я не справлюсь. Наталья Алексеевна читает с ним, разговаривает самым серьезным образом, она уверена, что он непростой мальчик. Я тоже это вижу… он может почувствовать мое состояние, какое-нибудь особенное, даже и для меня сложное, подойдет и прижмется. Или просто сядет молча рядом и смотрит… смотрит, понимая тебя без слов… откуда в нем это глубокое, прямо мировое спокойствие?
Но он и ребенок, конечно, тоже. Строит домики из книжек, это его единственные игрушки, недавно соорудил из стульев, «палатку геологов», одеялом и моим платком все завесил… Мы живем бедно, я не пишу об этом в письмах – нет никакого смысла, и потом, мы не самые бедные, многие живут хуже. Голодных ребятишек-попрошаек много на улицах, в магазинах. Я иногда даю что-то, но что я могу? Ветряков пришел вчера выпивший, вызвал меня на кухню и стал отчитывать, что я никогда не обращаюсь «по-товарищески». Даже простил меня, что я была в ссылке, так и сказал: «никто еще ничего не знает, может, ты и не виновата совсем! Беременная-то баба, как может быть виновата!» Откуда он знает, что я беременная ехала в ссылку? Потом дал мне денег – он получил премию. Так стыдно стало, я не взяла, ушла в комнату… А потом все время думала о них, если бы он еще раз предложил, я бы взяла. До чего докатилась!
Вообще те, кто воевали, не так боятся… Особенно выпив, а пьют они, кажется, все, говорят, что думают. Самого́, правда, громко никто не осмеливается… Но такого общего животного страха, как в конце тридцатых, мне кажется, сейчас нет. Война что-то поменяла, люди стали немного уважать себя. Я в тридцать девятом, когда вернулась из ссылки, боялась за тебя, за Колю, за родителей… боялась, что нас добьют окончательно. Просто уничтожат всех… Если бы не война, так и было бы. Его остановила война, он испугался.
Я все время говорю с тобой, это уже что-то нездоровое. Многолетняя привычка. Иногда стираю и рассказываю тебе, что я стираю, но чаще пишу письмо. Как будто пишу. Наталья Алексеевна жалуется на меня Коле, что я все время молчу. Так и есть. Наговорюсь с тобой, и вслух уже ничего не хочется.
А иногда не выдерживаю, начинаю злиться и у меня текут слезы. Знаешь, как трудно быть такой матерью! Ведь они тебя не видели. И ты их не видел – таких славных, умных, похожих на тебя, они тебя не видели, а оба ходят точно, как ты, и так же глядят, особенно Сева.
Сейчас четвертый час ночи… если бы Господь сказал: Любое твое желание! Я взяла бы ребят, крепко прижала к себе и полетела. Все время вижу, как мы возникаем возле тебя, на какой-то поляне в тайге. И я исчезаю, потому что такое условие, такой договор – все мои силы уйдут, чтобы донести их до тебя, а потом я должна исчезнуть из вашей жизни. Вот, что я ненормальная придумала, говорю с тобой, а мне страшно, боюсь их выронить. Господи, как страшно!