355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Некрасов » По обе стороны океана. Записки зеваки. Саперлипопет » Текст книги (страница 25)
По обе стороны океана. Записки зеваки. Саперлипопет
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:16

Текст книги "По обе стороны океана. Записки зеваки. Саперлипопет"


Автор книги: Виктор Некрасов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

Кому это нужно?[44]44
  Это письмо-памфлет В. П. Некрасова, написанное незадолго до вынужденного его отъезда в эмиграцию, распространялось в самиздате. Оно было впервые опубликовано в газете «Русская мысль» 11 апреля 1974 г., перепечатано в той же газете к годовщине смерти 22 сентября 1988 г., а на родине было впервые напечатано 24 января 1990 г. в «Литературной газете» (сост.).


[Закрыть]

Несколько дней тому назад я проводил во Францию Владимира Максимова, хорошего писателя и человека нелегкой судьбы. А до этого проводил большого своего друга – поэта Коржавина. А до него Андрея Синявского. Уехали композитор Андрей Волконский, кинорежиссер Михаил Калик, математик Александр Есенин-Вольпин. И многие другие – писатели, художники, поэты, просто друзья. А Солженицына выдворили – слово-то какое нашли! – у Даля его, например, нет – словно барин работника со двора прогнал.

Уехали, уезжают, уедут… Поневоле задумываешься. Почему? Почему уезжают умные, талантливые, серьезные люди, люди, которым непросто было принять такое решение, люди, которые любят свою родину и ох как будут тосковать по ней? Почему это происходит?

Задумываешься… И невольно, подводя какие-то итоги, задумываешься и о своей судьбе… И хотя судьба эта твоя, а не чья-либо другая, это все же судьба человека, родившегося в России, всю или почти всю свою жизнь прожившего в ней, учившегося, работавшего, воевавшего за нее – и не на самом легком участке, – имевшего три дырки в теле от немецких осколков и пуль. Таких много. Тысячи, десятки тысяч. И я один из них…

Почему же, подводя на 63-м году своей жизни эти самые итоги, я испытываю чувство непроходящей горечи?

Постараюсь по мере возможности быть кратким.

Случилось так, что в 35 лет я неожиданно для себя и для всех стал писателем. Причем сразу известным. Возможно, нескромно так говорить о себе, но это было именно так. Первая моя книга «В окопах Сталинграда», которую вначале немало и поругивали, после присуждения ей премии стала многократно издаваться и переиздаваться. Потом появились и другие книги. Их тоже и ругали, и хвалили, но издавали и переиздавали. И мне стало казаться, что я приношу какую-то пользу. Свидетельство этому 120 изданий на более чем 30 языках мира.

Так длилось до 8 марта 1963 года, когда с высокой трибуны Никита Сергеевич Хрущев подверг, как у нас говорится, жесточайшей критике мои очерки «По обе стороны океана» и выразил сомнение в уместности моего пребывания в партии. С его легкой руки меня стали клеймить позором с трибун пониже, на собраниях, в газетах, завели персональное партийное дело и вынесли строгий выговор за то, что в Америке я увидел не только трущобы и очереди безработных за похлебкой. Само собой разумеется, печатать меня перестали.

Падение Хрущева кое-что изменило в моей судьбе. Оказалось, что в Америке есть кое-что, что можно и похвалить, и злополучные очерки вышли отдельной книжкой. На какое-то время передо мной открылся шлагбаум в литературу, пока в 1969 году опять не закрылся я под писал коллективное письмо в связи с процессом украинского литератора Черновола и позволил себе выступить в день 25-летия расстрела евреев в Бабьем Яру.

Заведено было второе персональное дело, закончившееся вторым строгим выговором, и, наконец, почти без передыха, в 1972 году родилось третье партийное дело. На этот раз без всякого уже повода за старые, как говорится, грехи – опять подписанное письмо, опять Бабий Яр… Тут уже из партии исключили. Как сказано было в решении: «…за то, что позволил себе иметь собственное мнение, не совпадающее с линией партии»

Так отпраздновал я – чуть ли не день в день тридцатилетие своего пребывания в партии, в которую вступал в Сталинграде, на Мамаевом кургане, в разгар боев.

С тех пор я как писатель, то есть как человек, не только пишущий, но и печатающийся, перестал существовать. Рассыпан был набор в журнале «Новый мир» запрещено издание двухтомника моих произведений в издательстве «Художественная литература», изъяты из всех сборников критические статьи, посвященные моему творчеству, выпали мои рассказы из юбилейных сборников об Отечественной войне, прекращено производство кинофильма по моему сценарию о Киеве. Одним словом, не получай я 120 рублей пенсии, пришлось бы задумываться не только о творческих своих делах.

За десять лет три персональных дела – это значит по три-четыре, а то и шесть месяцев разговоров с партследователями, объяснений в парткомиссиях, выслушивания всяческих обвинений против тебя (а в последнем случае просто клевета и грязь)… Не слишком ли это много?

Оказывается, не только не много, но даже мало.

17 января сего 1974 года девять человек, предъявив соответствующий на это ордер со всеми подписями, в течение 42 часов (с перерывом, правда, на ночь) произвели в моей квартире обыск. Нужно отдать должное, времена меняются – они были вежливы, но настойчивы. Они говорили мне «извините» и рылись в частной моей переписке. Они спрашивали «разрешите?» и снимали со стен картины. Без зуботычин и без матерных слов они обыскивали всех приходящих. А женщин вежливо приглашали в ванную, и специально вызванная сотрудница КГБ (какая деликатность, ведь могли бы и сами!) раздевала их донага и заставляла приседать, и заглядывала в уши, и ощупывала прически. И все это делалось обстоятельно и серьезно, как будто это не квартира писателя, а шпионская явка.

К концу вторых суток они все поставили на место, но увезли с собой семь мешков рукописей, книг, журналов, газет, писем, фотографий, пишущую машинку, магнитофон с кассетами, два фотоаппарата и даже три ножа – два охотничьих и один мамин, хирургический. Правда, два из семи мешков были заполнены журналами «Пари-матч», «Лайф» и «Обсервер», и часть вещей уже возвратили (в том числе и ножи, поняв, очевидно, что я никого резать не собирался), но основное: мои черновые, даже не перепечатанные на машинке рукописи до сих пор изучаются.

В ордере на обыск сказано, что он производится у меня как у свидетеля по делу № 62. Что это за дело, мне до сих пор не известно, кто по этому делу обвиняется – тоже тайна. Но по этому же делу у пятерых моих друзей в тот же день были произведены обыски, а трое были подвергнуты допросу. На одного из них, коммуниста-писателя, заведено персональное партийное дело. Всех их в основном расспрашивали обо мне. Что же касается меня самого, то я после обыска шесть дней подряд вызывался на допрос в КГБ к следователю по особо важным делам.

Как сказано было в том же ордере, цель обыска – «обнаружение литературы антисоветского и клеветнического содержания». На основании этого у меня были изъяты, кроме моих рукописей, книги Зайцева, Шмелева, Цветаевой, Бердяева, «Один день Ивана Денисовича» на итальянском языке (на русском не взяли), однотомник Пушкина на языке иврит (вернули), «Житие преподобного Серафима Саровского» (вернули), «Скотный двор» Оруэлла оставили себе, немецкие и украинские газеты периода Сталинградской битвы, ну, и упомянутые «Пари-матчи», которые вернули, но не все, какие-то, в частности, номер, посвященный Хрущеву (октябрь 1964), показались предосудительными.

Кто может дать точное определение понятию «антисоветский»?

В свое время антисоветскими были такие писатели, как Бабель, Зощенко, Ахматова, Булгаков, Мандельштам, Бунин – сейчас же их издают и переиздают, хотя и не злоупотребляют размерами тиражей.

Ну, а речь, допустим, ныне здравствующего Вячеслава Михайловича Молотова на сессии Верховного Совета в октябре 1939 года – как надо рассматривать: как про– или антисоветскую? А ведь он в ней, переосмысливая понятие агрессии, говорил, что воевать против гитлеризма нельзя, так как война с идеей (гитлеризм – это идея!) – абсурд и преступление. Если бы найти, например, у меня газету с этой речью – ее изъяли бы или нет?

А речи Берии? Его биографию с громадным портретом в Большой Советской Энциклопедии подписчикам рекомендовали вырезать, а вместо нее прислали страничку про Берингово море. А миллионы погибших при Сталине – это что, советские или антисоветские действия? Кто ответит за это?

Итак, затрудняясь дать точное определение понятию «антисоветский», я понимаю, что фашистская газета остается фашистской газетой, но архив писателя – это все же архив писателя. Он для работы, он и просто собрание интересующих писателя по тем или иным причинам вещей. Утверждаю, не боясь ошибиться, что архивы таких писателей, как Максим Горький, Алексей Толстой или Александр Фадеев, по количеству так называемой «клеветнической» литературы во многом превосходят мой. Не ошибусь, если скажу, что и у многих ныне здравствующих и занимающих положение писателей подобных материалов не меньше, а может быть, и побольше, чем у меня. Но ни обысков у них не проводят, ни допросам не подвергают.

Обыск – это высшая степень недоверия государства к своему гражданину. Допрос – это обидная и оскорбительная (при всей внешней вежливости) форма выпытывания у тебя, зачем и для чего ты хранишь ту или иную книгу, то или иное письмо. И вот я задаю себе вопрос: с какой целью это делается? Запугать, устрашить, унизить? Впрочем, куда унизительнее рыться в чужих письмах, чем смотреть, как в них роются люди, получающие за это зарплату, и немалую, и считающие, что, увозя из библиотеки писателя стихи Марины Цветаевой, принесли государству пользу. Кому все это выгодно? Кому это нужно? Неужели государству? А может, думают, что, попугав, пригрозив, принудят на какие-то шаги?

Во многих инстанциях – а сколько у меня их было, и высоких, и пониже, и всесильных, и послабее! – мне говорили (кто строго, кто с улыбкой), что давно пора сказать народу, по какую сторону баррикад я нахожусь. Как сказать? И подсказывали. Кто попрямее, кто более окольными путями, что вот, дескать, есть газеты, а в газету люди – и какие люди! пишут письма. А вы что же?

И вот тут мне остается только удивляться. Неужели кто-либо мог серьезно подумать, что порядочный человек может позволить себе включиться в этот позорный поток брани, который вылился на голову двух достойнейших людей нашей страны – Сахарова и Солженицына? Неужели такой ценой зарабатывается право работать и печататься? А ведь вам, уважаемый товарищ, говорили мне во всех инстанциях, с улыбкой или без улыбки, надо писать и писать. Читатель ждет не дождется, все в ваших руках…

И я могу ответить. Прямо и не лукавя. Нет, пусть лучше уж читатель обойдется без моих книг, он поймет, почему их не видно. Он, читатель, ждет. Но не пасквилей, не клеветы, он ждет правды. Я никогда не унижу своего читателя ложью. Мой читатель знает, что я писал иногда лучше, иногда хуже, но, говоря словами Твардовского, «… случалось, врал для смеха, никогда не лгал для лжи».

Но тут же сразу возникает другой вопрос. И куда посложнее. Писатель может не печататься, но не может не писать, не может молчать. Это его обязанность, это его долг. Но как его выполнить, когда в любую минуту вежливые люди с ордером могут к тебе войти и неостывшие листы того, что ты пишешь, забрать и унести?

У меня унесли недописанную еще работу – небольшую, но очень важную для меня – о Бабьем Яре, о трагедии сорок первого года, о том, как сровняли после войны с берегами овраг глубиной сорок метров, замыли его и чуть не забыли, а потом на месте расстрела поставили скромный камень, а памятника до сих пор нет; о том, как приходят туда люди с венками, цветами каждый год 29 сентября и какие события там происходят.

И вот рукопись унесли и альбом с моими фотографиями Бабьего Яра на всех этапах его замывания тоже унесли. И пленку тоже… Вернут ли? Не знаю… Рукопись я восстановлю. Опять придут, опять заберут. И так что же? До скончания века? А пленку? Сожгут?

Вот я и подошел к концу невеселых своих размышлений и подведения каких-то итогов. А друзья уезжают. И я их не отговариваю, хотя знаю, что у каждого есть своя (а может быть, у всех общая?) причина на столь решительный и, может быть, даже трагический шаг. Не отговариваю, хотя каждый из уехавших друзей – это отщипнутый от сердца кусочек. И не только твоего сердца, но и сердца России. Не отговариваю, а просто вытираю слезу. И задумываюсь. Очень крепко задумываюсь…

Кому это нужно? Стране? Государству? Народу? Не слишком ли щедро разбрасываемся мы людьми, которыми должны гордиться? Стали достоянием чужих культур художник Шагал, композитор Стравинский, авиаконструктор Сикорский, писатель Набоков. С кем же мы останемся? Ведь следователи из КГБ не напишут нам ни книг, ни картин, ни симфоний.

А насчет баррикад… Я на баррикадах никогда не сражался, но в окопах, и очень мелких, неполного профиля, сидел. И довольно долго. Я сражался за свою страну, за народ, за неизвестного мне мальчика Витю. Я надеялся, что Витя станет музыкантом, поэтом или просто человеком. Но не за то я сражался, чтобы этот выросший мальчик пришел ко мне с ордером, рылся в архивах, обыскивал приходящих и учил меня патриотизму на свой лад.

Москва. 5 марта 1974 г.

Странный человек[45]45
  Впервые в «Сахаровском сборнике» (Нью-Йорк, 1981 – составители А. Бабенышев, Р. Лерт, Е. Печуро), изданном к 60-летию А. Д. Сахарова (сост.).


[Закрыть]

Я отношусь к той редкой категории людей, которые не любят, даже побаиваются знаменитостей. То ли робею перед ними, то ли боюсь показаться глупее, чем я есть на самом деле, или ляпнуть что-нибудь, из-за чего век потом будешь краснеть. Короче – избегаю их. И кусаю теперь локти, так и не познакомился, – а ведь мог, мог же – ни с Борисом Пастернаком, ни с Анной Ахматовой (в первый и последний раз встретился с ней в Никольском соборе в Ленинграде, навеки успокоившейся). И к Михаилу Зощенко тоже не подошел, хотя и присутствовал в тот памятный вечер в Союзе писателей на улице Воинова, когда он, волнуясь и запинаясь, читал свои рассказы ленинградским писателям, не менее его волновавшимся, – это было за год-полтора до его смерти.

Короче – не тянет меня к великим людям, боюсь я их.

Но когда, совершенно неожиданно (хотя и с предварительным, конечно, звонком из Москвы), за нашим обеденным столом в Киеве оказался застенчивый, немногословный и, главное, ни грамма не приемлющий академик (стол к этому, признаюсь, не привык), я сам себе не верил. К тому же несколько озадачен был, почему два крохотных кусочка с таким трудом раздобытой и с таким старанием приготовленной моей женой селедки непременно надо было разогревать.

«Андрей Дмитриевич не любит ничего холодного, – развела руками Люся, его жена. – Ученых без странностей не бывает… И кисель разогреть придется. И балкон прикрыть».

Прикрыл, что поделаешь.

Да, у Андрея Дмитриевича много странностей. Не только селедка, кисель или полная растерянность у железнодорожной кассы, где книжечка Героя Социалистического Труда (трижды!) в момент решает все транспортные проблемы. Вероятно, есть десятка два или три других еще странностей, но есть одна, к которой никак не могут привыкнуть, просто понять люди, считающие себя руководителями нашей страны. Этот человек ничего не боится… Ничего! И никого!

Отвага, доблесть, бесстрашие, храбрость, героизм? Нет, все эти прекрасные, возвышенные понятия к Сахарову не применимы. Думаю, у него начисто атрофировано это чувство – чувство страха. Может, просто не думает об этом? И на другие дела, поважнее, не хватает времени. Люди, люди, люди. Судьбы…

Я хотел бы, но не имею права причислить себя к числу ближайших друзей Сахарова – редко виделись и склада мы разного (мое обычное «без ста граммов не разберешься» ему, увы, чуждо), к тому же особым честолюбием или тщеславием я не отличаюсь, и все же… Я бесконечно горд (подчеркиваю эти два слова), что самый благородный, самый чистый, самый бесстрашный, добрый и, вероятно, самый ученый (в этом я, правда, не разбираюсь, в школьные годы у меня по физике был репетитор) человек относится ко мне с благосклонностью и даже прощает кое-какие грехи.

И еще горжусь тем, что только у меня, единственного на всем земном шаре, есть фотография Андрея Дмитриевича, сделанная лично мною в Москве, в больнице, фотография, которой нет ни в одном «Лайфе», ни в одном «Пари-матч» или «Штерне». И не будет. Она есть только у меня. Стоит на книжной полке. Она по-сахаровски чуть смущенно улыбается мне. Когда я утром просыпаюсь, это первое, что я вижу. И мне становится как-то теплее… Потому что этого великого странного человека я не только люблю, но и не боюсь.

1981 г.

Раиса Орлова, Лев Копелев
Виктор Некрасов. Встречи и письма[46]46
  Примечания без соответствующих помет принадлежат авторам.


[Закрыть]

Р. О. [47]47
  Раиса Давыдовна Орлова скончалась в Кельне 91 мая 1989 г. Вместе с мужем Л. 3. Копелевым она в 1980 г. по приглашению Г. Белля выехала в ФРГ, а через два месяца оба были лишены гражданства СССР. В сентябре 1988 г., уже будучи тяжелобольной и зная о своей неизлечимой болезни, Р. Орлова впервые после восьмилетнего пребывания в эмиграции приехала на родину. И в апреле 1989 г., незадолго до смерти, приезжала еще раз.
  Она торопилась, понимая, что времени осталось очень и очень мало, хотела узнать как можно больше, увидеть все своими глазами, повидать родных и друзей, впитать в себя и запечатлеть все то значительное и интересное, что сейчас происходит на обновляющейся родине. Об этих впечатлениях она рассказала в интервью в «Московских новостях» (22 октября 1988 г.) и в ответах на анкету о «феномене русского зарубежья» («Иностранная литература», 1989, № 3).
  На первом вечере памяти В. Некрасова, состоявшемся 28 сентября 1988 г. в Государственном литературном музее (он был записан центральным телевидением), Р. Орлова рассказала о последних днях своего друга и о его мечте издать под одной обложкой повесть «В окопах Сталинграда» и повесть Г. Белля «Где ты был, Адам?». Такое неожиданное сближение двух повестей должно было дать новый взгляд на войну – оба писателя, по ее слову, «удивительно человечно» написали о бесчеловечности войны.
  Во время первого пребывания Р. Орловой в Москве я обратился к ней с просьбой написать о В. Некрасове для готовящегося сборника его произведений, написанных в эмиграции. Она исполнила свой долг перед покойным другом и вместе с Л. Копелевым написала – уже буквально накануне своей смерти – воспоминания о нем, хотя это стоило ей невероятного труда и мужества. Р. Орлова всегда была глубоко и бесконечно предана своему делу, своим друзьям и единомышленникам.
  «Раиса Орлова, – сказал на траурном митинге 8 июня у ее гроба в Кельне известный правозащитник Кронид Любарский, – оставалась всегда гражданином своей страны больше, чем те, которые ее изгоняли. Человека нельзя изгнать. Человек не может и умереть, пока живо то, ради чего он жил и работал».
  В июле 1989 г. ее прах был перевезен в Москву и захоронен на кладбище Донского монастыря.
  Р. Орлова не дождалась, как и В. Некрасов, президентского указа о возвращении гражданства, но ее книги, как и книги автора «В окопах Сталинграда», после многолетнего запрета возвращаются к нашему читателю (сост.).


[Закрыть]

Весной 1956 года в журнале «Иностранная литература» решили заказать статью о Ремарке Виктору Некрасову. Мне поручили переговоры с автором. Когда он бывал в Москве, он жил у своих друзей Лунгиных.

Мы сговорились встретиться в садике на улице Воровского, 52, там, кроме правления СП и писательского клуба, размешались и «Дружба народов» и вновь созданные тогда редакции «Юности» и «Иностранной литературы».

Молодой, легкий, ничем не напоминает «маститого», «классика». Сразу ощутив мою скованность, он сказал: «У нас в доме Вас называют Рая, и я так буду, ладно?!»

Что до дела, он колебался, говорил, что читал только два ранних романа «На западном фронте без перемен» и «Возвращение»; готов прочитать и рукопись перевода готовящейся в журнале книги «Время жить и время умирать». Но ведь Ремарк написал еще много другого…

Л. К.

В редакции знали, что я читал все книги Ремарка, которые в библиотеке иностранной литературы были лишь недавно переведены из «спецхранения» на общедоступные полки. В те месяцы все шире расходились круги, вызванные докладом Хрущева «О культе личности». И хотя я еще не был реабилитирован, меня попросили пересказать Виктору Платоновичу содержание нескольких романов Ремарка.

Встреча была назначена в ресторане ЦДЛ. Два дня я готовился к ней и шел, основательно робея. «В окопах Сталинграда» я прочитал в тюрьме. Потом перечитывал снова и твердо убедился: эта книга правдивее, добрее, лучше всего, что я читал о войне. И вот предстояло познакомиться с автором.

Виктор Платонович сидел за столиком с худощавым юношей и пил водку. Я почтительно представился.

– Садитесь. Этот товарищ камарадо – переводчик, командированный из ЦК. Через час нам нужно давать интервью итальянскому корреспонденту, какой-то не то право-коммунистической, не то лево-социалистической газеты. А пока я буду вас интервьюировать.

Едва сев, я начал бормотать, что горд и счастлив и что-то про лучшую военную книгу.

– Ладно, ладно, слыхали. А вы на фронте были?.. Так, так, все ясно. Тогда какого же хрена, товарищ майор, ты говоришь «лучшая военная книга»? Ведь ты должен знать, что в ней только часть правды.

– Пусть часть, но ни слова брехни.

– Пожалуй… Но часть правды – тоже брехня. А раз ты фронтовик, то всухую разговаривать не положено. Дорогой камарадо, распорядитесь насчет поллитра.

Мы пили за погибших товарищей, за то, чтобы, наконец, писать и говорить полную правду.

Я пытался что-то рассказать о Ремарке.

– Так, значит, эту войну он знает только по газетам, по рассказам. Скажи честно, этот роман «Жить и умирать» сравним с тем, первым «На западном фронте», или пониже, пожиже будет? Нет, нет, разумеется, я считаю, что нужно публиковать, издавать. Он честный писатель… А как ты считаешь: великий или середняк? Не можешь судить? Так какой же ты, к хренам собачьим, критик? Впрочем, наверно, честный критик должен именно так признаваться. А то у нас привыкли ярлыки лепить.

«Лекция» о Ремарке не получалась. К столику то и дело подходили приятели и знакомые Некрасова: одному он подносил чарку, с другим разговаривал сухо, иногда матерно. А я глядел, слушал, хмелел и очень радовался. Особенно радовался тому, что он так похож на свои книги. Я узнавал голос, который слышал, читая «В окопах» и «В родном городе»; приятен был мягкий киевский говор. И уже в первые минуты я ощутил и понял; он ничего не прячет, говорит именно то, что вот сейчас думает, именно так, как чувствует. И когда он ругался, это было тоже естественно… всплывали словесные пласты, которые наслаивались в окопах.

Юный переводчик таращился на него влюбленно. Тоже ругнулся… Некрасов цыкнул.

– Не попугайничай. У тебя для таких выражений и места во рту нет. Не будь пижоном.

Я пытался уговаривать отложить интервью.

– Разве ты не чувствуешь, что перебрал? Я меньше выпил, а у меня уже уши горячие, и в голове пульсы.

– Не робей, майор. Ты политработником был, только словами стрелял, фрицам ума вкладывал. Тебе меньше, чем нам, водки доставалось. А мы воевали и трезвыми и пьяными одинаково. Меня никаким спиртом не возьмешь. А сейчас я – начальник. Едем без никаких.

В такси я стал трезветь от страха. Боялся, что предстоит скандал: международные осложнения, ущерб достоинству советского писателя. А у меня еще и паспорт с «ограничениями», без московской прописки. Переводчик то задремывал, то просыпался очень радостный. «Едем без никаких»… Не мог же я их покинуть; не мог и не хотел. Все страхи были слабее, чем симпатия, любопытство и гордость помогаю Виктору Некрасову.

В гостинице переводчик позвонил из вестибюля: «Очень ждут, очень радуются»

Итальянец был тоже очень молодой, высокий, тонкий, большеглазый. А жена маленькая, худенькая, кудрявая, совсем девчонка. Они старались говорить по-русски – учились несколько месяцев перед поездкой. Говорили беспомощно, смешно, но очень приятно. Наш переводчик весело лопотал с ними, но переводить забывал. Немецкого они не знали, и я стал наскребывать английские и французские слова, по-итальянски знал только песню «Бандьера Росса».

Виктор сразу же очень решительно сказал:

– Вы хотите интервьюировать, – очень хорошо. Согласен. Но только сначала буду спрашивать я. Хочу знать, с кем разговариваю, что необходимо для хорошей беседы?.. Нас тут пятеро, – значит два поллитра. Объясни ему, камарадо, по-камарадски, что такое два поллитра.

И корреспондент и жена смеялись. Пока переводчик звонил, заказывал водку, мы пытались разговаривать на этаком «салатном» жаргоне из разноязычных слов, междометий, литературных имен. Они восклицали: «О, Толстой! О, Достоевский! О, Тургенев! О, Чехов! О, Горький…» И мы старались не отставать: «О, Данте! О, Петрарка! О, Боккаччо! О, Гольдони!..»

Официант принес водку и весьма скудную закуску – ломтики сыра и белой булки.

Виктор начал с вопроса: «Что знает синьор камарадо про двадцатый съезд, про доклад Хрущева и что думает про Сталина?»

Журналист отвечал многословно, отчаянно жестикулируя и кашляя – поперхнулся водкой, – жена звонким голосом вставляла замечания.

Я понял, что наш собеседник, корреспондент «Аванти» – левый социалист, вообще-то – противник коммунистов, – «они все доктринеры, фанатики, догматики», но сторонник единого фронта. Он против культа: «Сталин делал ошибки: но Хрущев не прав: его доклад – сенсация, вредная для международного рабочего движения. Сталин – символическая фигура для всех антифашистов. Такая критика Сталина помогает реакции».

Начался долгий, оглушительный, шумный спор. Принесли еще водку. Я тоже кричал и радовался, что мы с Виктором оказались единомышленниками, и вдвоем старались объяснить молодым итальянцам самое главное – правда, и никакое рабочее движение, никакой социализм не могут оправдать лжи и злодейств. А Сталин не только ошибался, но злодействовал и лгал, и сталинский культ вреднее, опаснее любой реакции.

Наш переводчик упился раньше всех и орал громче всех: «Сталин – бандит, фашист!»

Интервью так и не состоялось. Не знаю, удалось ли нам в чем-то убедить наших оппонентов, но помню, что мы очень дружно пили за Россию и за Италию, за Москву, за Рим, за Киев, за Милан, пели «Бандьера Росса», долго прощались, обнимаясь, целуясь, и клялись в дружбе. В последующие годы мы с В.Н. встречались в Москве, Киеве, Дубултах, Коктебеле. Сложились добрые, приятельские отношения. Мы читали все, что он публиковал.

Дружба же возникла много позже.

Р. О.

Началась переписка, которая длилась пятнадцать лет («…подражая матери, любил писать письма»). Виктор Платонович Некрасов (так мы его никогда не называли) – автор и адресат писем. Но он еще и герой, действующее лицо: в эмиграции я писала в Москву, в Ленинград почти ежедневно. Строки из некоторых писем друзьям о нем, отрывки из наших дневников сохранили важные им нас подробности. Быть может – и не только для нас?

16.9.72

Дорогие Рая и Лева!

…Только три дня тому назад вернулся домой и застал ваше письмо. Спасибо за него, всегда приятно получать такие письма. Но становится их что-то все меньше и меньше. Этот вид искусства (а ведь даже когда-то романы писали) прочно заменил телефон, несмотря на то, что все боятся его как огня и прикрывают подушками. Ненавижу этот вид общения, хотя и минуты без него прожить не можем – а еще больше и из-за квитанций, которые неоплаченные лежат сейчас передо мной, и я боюсь даже в них заглянуть…

Хотел бы чем-нибудь похвастаться, да нечем.

Разве что тем, что много сейчас в одиночестве гулял по Москве, дописывал что-то к своим, никак не могущим увидеть свет «Городским прогулкам»[48]48
  «Городские прогулки» были напечатаны в журнале «Юность», 1988, № 7. В эмиграции В. П. Некрасов переработал эти очерки в книгу «Записки зеваки» (сост.).


[Закрыть]
.

Увидел много нового, интересного и неведомого москвичам… Читал вперемежку «Две Дианы» Дюма и «Современники» Бабаевского. Усиленно рекомендую прочесть и то и другое. И обязательно уж в № 6 «Октября» за этот год Олеся Бенюха «День в Чикаго» и обязательно дочитайте до конца, там весь гвоздь. Засим обнимаю.

Всегда Ваш В. Некрасов.

В январе 1974 года у Виктора был 48-часовой обыск, последовали длительные допросы. Нам с трудом, но удалось ему дозвониться. Сказал, что ему пришлось решиться на эмиграцию. Он подал заявление на поездку в Швейцарию, к дяде.

Из дневника Л. К.

3.9.74

Встретил Вику Некрасова из Киева; поехали на вокзал с Володей Корниловым.

Там уже Лунгины[49]49
  С. Л. Лунгин написал воспоминания о В. П. Некрасове «Тени на асфальте». – «Синтаксис», Париж, 1990, № 27, с. 58–74 (сост.).


[Закрыть]
и Галя Евтушенко.

Володя о Некрасове: «Он – Христос, у которою распинают учеников. Вокруг него идут аресты, хватают его приятелей. В опасности – Славик Глузман[50]50
  С. Ф. Глузман (род. 1946) – психиатр, литератор; в 1972 г. был арестован за «антисоветскую пропаганду» и приговорен к семи годам лагеря и трем годам ссылки, автор работы «Краткое руководство по психиатрии для инакомыслящих», написанной совместно с В. Буковским. См. интервью с ним – «Огонек», 1989, № 46, с. 28–31 (сост.).


[Закрыть]
».

Из дневника Р. О.

13.9.74

Вика приехал прощаться с друзьями. Заехали за ним в Переделкино, увезли в нашу Жуковку. Идем на откос. «Молодцы… И что придумали мне такое прощанье с Подмосковьем. Это надо оставить на сетчатке».

Рассказывает о разговоре с «важным лицом» (мы об этом слышали и раньше). Это Маланчук, 3-й секретарь украинского ЦК. «Я ему сказал, что самое «антисоветское», – если советское считать хорошим – это Сталин».

Сидим на откосе. Смотрим на реку. Он нежно и участливо рассказывает о Шукшине: «Очень талантлив, но темен. И вышел из тьмы. Один раз наговорил гадостей по еврейскому вопросу. Я его выгнал. Он просил прощения. Он болен. Сейчас счастлив – хорошая жена, дети…»

Идем прощаться к Сахаровым (на другую сторону железной дороги), они давно ждут.

Люся шумит: «Все голодны. Сколько можно добираться от Переделкина?»

А.Д. хозяйничает. Люся с Викой уходят в другую комнату. За обедом Люся: «Ох, как мне хочется показать Андрею Париж!» А.Д. «А я как хочу увидеть!»

Сахаровы нас провожают, впереди Люся, Вика, я, сзади А.Д. со Львом. Внезапно А.Д. становится худо, закружилась голова, Люся подбегает.

Лев хочет вызвать врача. А.Д.: «Нет, нет». Целует Люсю: «Пусть только тебя вылечат. Мне будет хорошо. Мне и сейчас хорошо». Вика смущенно: «Теперь еще и эти, – показывая на нас, – начнут обниматься, а мне что же делать?»

Вика у нас ночует, у меня даже нет чистой смены белья. Утром та завтраком – длинный разговор про все на свете, много об А. И.

Вика рассказывает, как в 1963 году была встреча втроем. А. Твардовский просил А. И. участвовать в международном симпозиуме о судьбах романа.

– Очень мне нужна Ваша поддержка, я один, Витьку изругал Хрущев.

Разговор был в скверике, Твардовский поглядывал, когда откроется пивной киоск, «знал, на что Витька сгодится». А. И.

– Никуда не поеду. Я такого не люблю.

Твардовский:

– Помогите!

– Нет.

– Больше я Солженицына не видел. Мы с Трифоновичем здорово тогда надрались.

– Как это возможно, – спрашивает Вика, – чтобы А.И. не поехал в Париж?

Из старого дневника Р. О.

17.7.65 г.

А. И. рассказывает нам, как он в Инкомиссии СП отказался от поездки в Италию.

Л.:

– Неужели ты не хочешь!

А. И.:

– Есть «хочу», а есть «должен». Ущелье сжимается. Не знаю, сколько у меня осталось времени, сколько успею.

Оказывается, Вика – через мать – Мотовилову – дальний родственник Анны Ахматовой. «Не знакомился потому, что застенчив. И с Пастернаком постеснялся знакомиться».

По дороге на станцию спрашивает: «А вы почему не уезжаете? Да, и Володька Войнович поэтому не может, – дети…»

Вот тут бы и расстаться. Но было еще и общее прощание на даче Е. Евтушенко. Вика был совершенно пьян, матерился, его еле-еле увели наверх, спать.

Из разговоров за столом:

N.:

– Для меня отъезд Вики – трагедия, у него 150 друзей, а у меня пять.

NN.:

– Неужели вы не видите, что идет распад личности, крах. Заграница – последний шанс…

Белла Ахмадулина уверена, что ее швейцарские друзья помогут Вике

6.12.74.

Париж.

Дорогие мои Лева и Рая, добралось до нас и второе ваше письмо. С трудом, преодолев все препоны забастовок, с почти месячным запозданием, но добралось… И обрадовало… Хотя в общем вести с родины все грустнее… Вася Шукшин[51]51
  В. Шукшин умер 2 октября 1974 г.


[Закрыть]
, за ним Генка Шпаликов[52]52
  Г. Шпаликов – киносценарист, покончил с собой 1 ноября 1974 г.


[Закрыть]
. Оба – мои друзья. И обоих я очень любил. С Васькой, правда, последние годы встречались редко, а вот с Генкой (вы его, вероятно, не знаете, он из другого слоя) мы в этом году как то опять сблизились. Беспутный, жуткий алкаш… но дьявольски талантлив и очень хороший парень. И несчастный. И одинокий. И вот не выдержал. В последний раз мы бродили с ним по вечерней майской Москве, пили кофе, он подлечился, завязал тогда, и он все просил меня: «Возьми меня с собой… Придумай оттуда какой-нибудь вызов… Плохо мне… остое… все…» Я в Киеве пытался ему помочь, устроил ему уколы, но надо было продолжать, а он, как всегда, выскользнул из рук, и вот – такой конец… Жутко…

Думаю о Москве, о Киеве, о ребятах в пустынном, почти миллионном Кривом Роге[53]53
  В Кривом Роге жил В. Кондырев (сын жены В. П. Некрасова) с женой и сыном. Позже они уехали в Париж.


[Закрыть]
. О вас… О Володьках[54]54
  В. Н. Войнович и В. Н. Корнилов.


[Закрыть]
. Вол. Корнилова читают[55]55
  Повесть В. Корнилова «Без рук, без ног». – «Континент», 1974, № 1; 1975, № 2.


[Закрыть]
. Кто хвалит – умные, кто говорит «что ж, обычный новомирский уровень». Это дураки. Дай Бог везде и всегда такой уровень.

Я прочел первую подачу – хорошо! Жду вторую…

Блестящ… по-моему, Андрей[56]56
  А. Д. Синявский (род. 1925) – известный литературовед и писатель. О процессе А. Синявского и Ю. Даниэля см. сб. «Цена метафоры, или Преступление и наказание Синявского и Даниэля». М., 1989 (сост.).


[Закрыть]
. Вообще я в него тихо влюбился, умница, и тонкий, глубокий, и с юмором, и с каким-то прекрасным застенчивым покоем. И Майка[57]57
  М. В. Розанова – художник, литературный критик, издательница журнала «Синтаксис» (сост.).


[Закрыть]
хороший человек, хотя ни покоя, ни застенчивости – нет, этого нет… Мы с ней часто схлестываемся – но это уж черты характеров – вообще ж это, конечно, счастье, что мы попали под их гостеприимный, не считающий денег, бестолковый, безалаберный, сверхбеспорядочный кров… Вот уже два месяца, как сидим у них на шее… Но пора и честь знать. Предпринимаем кое-какие шаги. Тем временем, дико устав от праздника, который сейчас все время с нами, на следующей неделе скрываемся в тихий, укромный уголок, в деревушку под Фонтенбло, где наши новые друзья предоставили мне для работы домик со всеми удобствами и даже телефоном. Мечтаю поскучать и помолчать. Здесь одолели нас обедами, приемами и прочей светскостью… Вообще-то я только-только начинаю разбираться в здешних делах и расстановке сил… Очень прошу не забывать нас. Впрочем, это уже лишние слова. Ты. Левка, оказался и вернее и обязательнее очень и очень многих…

Нас все больше сближала не только общая судьба – у него состоявшаяся, у нас – надвигающаяся. Мы начали переписываться. Почта для нас стала уже совсем ненадежна: письма и бандероли из-за границы не доставляли. Потому все чаще приходилось прибегать к оказиям.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю