Текст книги "По обе стороны океана. Записки зеваки. Саперлипопет"
Автор книги: Виктор Некрасов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
Да, именно в это тихое, безлюдное утро ты всё увидишь и заметишь. Остановишься посреди пустынного тротуара и начнёшь рассматривать фасады. Ты никогда не занимался этим? Тогда – советую!
В Киеве есть дом, который знают все, даже некиевляне. «Слыхали, что у вас в Киеве есть такой дом, – говорят они, – на котором много…» Да, есть, отвечаем мы, дом Городецкого, дом с русалками.
В. Городецкий, в своё время известный в Киеве архитектор, отнюдь не был новатором. Он подражал Древней Греции (в Музее украинского искусства, «со львами», как его называют киевляне), готике (в новом костёле), чему-то восточному (в караимской кенасе на Большой Подвальной, сейчас там кино «Заря»). Сделано всё умело, добротно, со знанием дела, но в общем-то копии чего-то. Но вот в жилом доме на Банковой (ныне Орджоникидзе) Городецкий нашёл самого себя. В этом доме он приближается, не на очень, правда, близкое расстояние, к вдохновенному певцу архитектуры модерна – Антони Гауди, автору знаменитого собора Ла Саграда Фамилиа (Святое Семейство) в Барселоне. Неудержимая фантазия, стремление и умение из камня и цемента вить верёвки, лианы, сети, уничтожать камень как таковой, превращать его в цветы, растения, животных – одним словом, создавать архитектуру, уничтожая её устоявшиеся принципы, вот что сближает этих двух архитекторов – русского и испанского. «Дом Городецкого» – это, конечно, не просто дом, это сказка, приключенческий рассказ, детская иллюстрированная книжка… Там вырастают из стен слоны, носороги, антилопы, и громадные жабы на крыше, и наяды верхом на усатых дельфинах, и в каннелюрах колонн извиваются маленькие ящерицы и змеи, а на решётке дома дикий барс (или что-то ему сродни) сражается с могучим орлом…
И вот стоят перед этим домом туристы, приезжие со всех концов страны, и рассматривают, удивляются, поражаются, хвалят, осуждают, иронизируют и, конечно, фотографируют со всех сторон. Одним словом, при всей своей антиархитектурности дом этот…
Но стоп! Я сказал «антиархитектурность» – и тут же беру свои слова обратно. Нет, дом Городецкого вовсе не антиархитектурен, в нём просто ярче, доходя до какой-то крайности, развито то, что заложено в архитектуре многих жилых домов первых лет двадцатого века. Более того, я бы сказал даже, что дом этот на фоне остального – пример скорее положительный, чем отрицательный.
Конец XIX – начало XX века – не лучшее время в истории архитектуры. Декаданс, модерн, Сандуновские бани, Елисеевские магазины, особняки Рябушинского, Кшесинской, Grand Palais в Париже. Но кроме особняков, где полёт фантазии не ограничивался богатыми заказчиками, начало века было отмечено неудержимым ростом городов, строительством так называемых доходных домов и того, что за границей называется офисами, – банков, контор, страховых обществ и т. д. И вот этим-то домам было тогда нелегко, а архитекторам и подавно.
Земельная рента в начале века (особенно на центральных улицах) росла чуть ли не в геометрической прогрессии. В Киеве в девяностых годах усадьба Меринга (в самом центре города, там, где театр И. Франко, бывший Соловцова), размером в десять десятин, продана была за триста тысяч рублей. Несколько лет спустя усадьба Штифнера (нынешний «мой» Пассаж) площадью в один гектар была приобретена страховым обществом «Россия» за полтора миллиона рублей.
Теснота участков приводила к тому, что дома на улицах-коридорах стояли плечом к плечу и оставляли в распоряжении архитектора одну только фасадную стену, остальное – либо глухие брандмауэры, либо никому не видные задние стены, выходящие окнами и балконами во дворы-колодцы.
Так расцветало фасадничество.
Правда, и ренессанс, и барокко, а до этого и готика тоже хорошо знали, что такое фасад. На него сгонялось всё – и колонны, и пилястры, и сандрики, и карнизы. Но стиль в то время создавали, в основном, не жилые дома, а уникальные сооружения – дворцы, замки, соборы; в двадцатом же веке – именно жилые дома и офисы.
И вот бедный архитектор, лишённый объёма и пространства, весь свой талант и знания вкладывает в эту самую, единственную, выходящую на улицу стену. Задача не из лёгких, с которой могли справиться только крупные мастера. И нужно сказать, что в России таким архитекторам, как Щусев, Щуко, Фомин, Жолтовский, Таманян, Бенуа, удалось создать здания, безусловно украшающие город. Пример тому – Каменноостровский (ныне Кировский) проспект в Ленинграде, одна из красивейших улиц города.
Киев, увы, похвастаться таким проспектом не может. Четыре здания на Крещатике (Зецкера и Торова, Бенуа, Андреева и Лидваля) плюс Пассаж, непосредственно на Крещатик не выходящий, ну, ещё от силы десяток-другой домов – и всё. Остальное малоинтересно. Пяти-шести-этажные из жёлтого киевского кирпича, в большинстве неоштукатуренные здания с достаточно безвкусной лепниной и обязательно куполами – вот типичная архитектура Киева, его лицо. Ну, ещё обязательный «стиль рюсс» – пузатые колонки, теремочки, кокошнички.
Спасают эту безвкусицу рельеф города и буйная зелень, скрывающая фасады. Одно в этих домах хорошо – балконы, широкие, просторные, со специфической киевской «пузатой» решёткой из каких-то листьев и ветвей. На таком именно балконе я и начал свои прогулки – дом № 4 на Владимирской – типичный киевский дом.
Двадцать пять лет я прожил в Пассаже. О нём стоит поговорить особо, так как огромный дом этот – один из наиболее ярких образчиков нелёгкой, я бы даже сказал, трагической судьбы «фасаднической архитектуры».
Пассаж – это, так сказать, внутриквартальная, совсем не широкая улица с большими магазинами на первом этаже и бесчисленным количеством квартир на остальных четырёх. Думаю, что население Пассажа (вся эта улица – один дом № 15) не уступает по количеству жителей любому современному районному центру или дореволюционному уездному городу. Строил его архитектор П. Андреев. Осуществить до конца свой проект ему не удалось (строительству крещатицкой части помешала мировая война), но и то, что сделано, свидетельствует о большом мастерстве автора. Да, о мастерстве и в то же время, повторяю, о трагичности его мастерства.
Даю голову на отсечение, что ни один из многих тысяч жильцов этого дома не знает, что же изображено на его фасадах. Более того, смею утверждать, этого не знает ни один киевлянин, даже ни один житель земного шара, кроме разве что авторов проекта (если они ещё живы) и… меня. Сужу по тому, что, прожив в Пассаже двадцать пять лет, я только сейчас обнаружил на его фасаде, вернее, фасадах, массу интереснейших вещей. Обнаружил, например, кроме мужских и женских голов, молодых и пожилых, несметное количество гербов, гирлянд, поддерживаемых летящими гениями, ангелочков, орлов, бычьих черепов, ночных сов с распростёртыми крыльями, факелов, жезлов Меркурия, бараньих голов с подвешенными к рогам ананасами и множество барельефов – детей, играющих со львом и львицей, обнажённых мужчин и женщин, из которых я точно узнал одного только Нептуна по трезубцу в руках, какие-то обнимающиеся пары… И всё это я, киевлянин, человек, любящий разглядывать фасады, открыл для себя совсем недавно, начав писать эти заметки.
И тут-то и возникает вопрос: не зря ли потратил всеми уважаемый архитектор время на прорисовку всех этих ангелочков, сов, орлов и прочей живности? Ведь никто этого не видит, не замечает. Я вот совсем недавно только обнаружил, что женская голова в замочном камне над моим парадным отличается от других таких голов тем, что она прикрыта тигровой шкурой. А сколько раз я входил в эту дверь? Тысячу, две, пять, десять тысяч раз? Непостижимо! И обидно. Столько труда потрачено. Неужели напрасно?![16]16
Уже после обнаружения тигровой шкуры я хвастался знанием фасадов собственного дома перед другом-скульптором. И, к великому моему удивлению, разобрал вдруг, что детишки на барельефах вовсе не играют со львом и львицей, они просто-напросто… спаивают их. Да, спаивают! Одни раскрывают ему пасть и подносят чашу с вином, наливая его из амфоры. Другие же малыши с гроздьями винограда в руках приготовляют вино. А двое даже дегустируют его. Вот о каких интересных вещах рассказал нам Андреев… – Прим. авт.
[Закрыть]
В студенческие годы мы много говорили и спорили о синтезе искусств. Примерами положительными считали афинский Акрополь, капеллу Микеланджело во Флоренции, где архитектура и скульптура настолько спаялись, слились, что просто не могут существовать друг без друга. Синтез архитектуры с живописью признавался, правда, с оговорками, в домах Помпеи, а в более поздний период в архитектуре Мексики – Диего Ривера, Сикейрос и другие. Нарушителями, врагами синтеза считались Сикстинская капелла того же Микеланджело (живопись разрушает архитектурную форму) и, конечно же, барокко, где для нас, юных конструктивистов, ревнителей чистых объёмов и плоскостей, всего было слишком много.
С годами вкусы несколько изменились – стало ясно, что конструктивизм отнюдь не панацея от всех бед (это понял раньше всех нас великий Корбюзье), а барокко далеко не самый плохой период в истории искусств. Стиль (если можно говорить о нём как о чём-то имеющем начало и конец) рождается в определённую эпоху и не на ровном месте. Он отвечает требованиям своего времени, своих заказчиков (от императоров прошлого до государственных мужей последних десятилетий) и в то же время является отображением состояния умов и вкусов.
Но я не собираюсь читать сжатый курс истории архитектуры, я просто пытаюсь уяснить себе (а потому и залез в дебри), что и положительного, и отрицательного дала человечеству архитектура начала века, а заодно разобраться в том, что можно считать её трагедией.
Если, вспоминая прошлое, мы заговорили о синтезе архитектуры, скульптуры и живописи, то на примере андреевского Пассажа и его собратьев мы видим весьма любопытное явление – вмешательство в архитектуру книжной графики и, в свою очередь, архитектуры в книжную графику.
Сравните, например, фасады первого десятилетия XX века с графическими работами «мирискуссников» – Бенуа, Бакста, Сомова, Добужинского – с обложками «Аполлона», «Золотого руна», «Столицы и усадьбы», и вы увидите много общего. Те же маски, купидоны, гирлянды, бараньи головы. Виньетки на стенах домов, колонны и архитектурные детали на книжных страницах.
И это вполне закономерно. И у архитектора, и у графика перед глазами плоскость, прямоугольник – у первого стена, у второго лист. И плоскость эту нужно заполнить. И, заполняя её, архитектор и график протянули друг другу руки, как позже, в двадцатые годы, сделали это архитектор и инженер. Но если во втором случае архитектура открыла нечто новое и дала миру таких мастеров, как Ле Корбюзье, Гроппиус, Райт, Леонидов, Мельников, братья Веснины (список этот можно продолжить), то в первом случае дело обстоит несколько сложнее.
Книгу, взяв её в руки, ты рассматриваешь, а мимо дома проходишь, не очень-то обращая на него внимание, если это не памятник архитектуры и о нём не написано в путеводителях и книгах об искусстве.
Такие крупные мастера, как Щуко, Лидваль, Рерберг, тот же Андреев (Щусев несколько в стороне, у него были свои поиски – от церквей и Казанского вокзала до Мавзолея Ленина), оформляли свои фасады с большим вкусом и знанием дела, но мы, прохожие, не успеваем, не умеем это оценить. И виноваты в этом не архитекторы, а мы. И именно потому предпочтительно гулять по городу ранним утром, когда магазины и учреждения ещё закрыты, а тебе некуда торопиться.
Дома нужно рассматривать, как книжки. И тогда тебе многое откроется. Хотя бы то, что Пассаж при симметричности своих фасадов несимметричен в своём построении – у него есть излом, создающий некую очень нужную в искусстве неправильность (тонкость, придающая такое совершенство Акрополю), тогда ты испытаешь то наслаждение, которое хотел доставить тебе архитектор. И тогда ты поймёшь, что труд его был не напрасен, – воздвигнутое им (даже если не все детали до тебя дошли) создаёт в целом определённый архитектурный образ, настроение, то есть то, без чего архитектура существовать не может.
И тут я возвращаюсь к Городецкому, к его дому. Пусть в нём, в этом доме, слишком много носорогов и наяд, но он сделан рукою художника. И художника, не побоявшегося выбрать сложнейший рельеф – крутой обрыв. Это дало ему возможность вырваться из строчечной застройки, а значит, и избавиться от фасада – дом одинаково интересен со всех сторон. И, пожалуй, именно это даёт нам право отнести его к примерам скорее положительным, чем отрицательным, того стиля, которому трудно дать название – модерн, неоклассицизм, декаданс, стиля, который не принято считать стилем, а принято осуждать, увы, не всегда с основанием.
…7 июня 1926 года на одной из центральных улиц Барселоны из-под трамвая было вытянуто тело неизвестного бродяги. Через несколько дней бродяге этому были устроены торжественные похороны, на которые стеклась чуть не половина города. Безвестным бродягой оказался 74-летний Антонио Гауди, архитектор, которому Барселона, а вместе с ней и всё человечество обязано одной из интереснейших страниц истории архитектуры. Строил он только в Барселоне, больше нигде, у нас в России почти неизвестен, если не считать знатоков, так же неизвестен, как и «почтальон Шеваль» (во Франции знаменитый примитивист Руссо именуется не иначе, как «таможенник Руссо»), тем не менее имена обоих упоминаются во всех энциклопедиях, о них пишут монографии, а творения их изучаются всеми, кого интересуют судьбы архитектуры.
Оба они считаются представителями модерна. Но считают это, главным образом, специалисты, которым нужно втиснуть творчество того или иного художника в рамки определённого течения, стиля. Нет, ни тот, ни другой не втискиваются в эти рамки. Они не модернисты, они «кошки, которые гуляют сами по себе». Подобно Гоголю, который считал, что современную ему унылую архитектуру надо убить городом, в котором сочетались бы стили всего мира и всех веков, «почтальон Шеваль» построил свою собственную усыпальницу (!), использовав в ней всё лучшее, что дали миру безвестные архитекторы Индии, Бирмы, Тибета, Японии, Китая, Рима. Гауди, напротив, избегал стилей и модерна, оперировавшего своими штампами, в том числе.
Венец его творчества – собор Ла Саграда Фамилиа. Строить его он начал ещё тридцатилетним молодым человеком и так и не закончил, дожив до семидесяти четырёх лет. За сорок три года строительства (1883–1926) ему удалось осуществить только грандиозный по размерам фасад – портал и четыре башни. Человеку, не видавшему его в натуре, трудно, конечно, судить о впечатлении, которое производит собор (вернее, его лицо), но даже рассматривая фотографии, видишь, что перед тобою нечто незаурядное. Взмывающие ввысь веретенообразные стометровые башни, вырастающие из портала, поражают не только своим силуэтом, они сотканы из бесконечного количества деталей, которые уловить и оценить можно, очевидно, только вооружившись биноклем и временем. Фантазия автора не знает предела. Он оперирует любыми формами – готики, романских донжонов, дворца Снежной королевы, песочных замков, вылепленных детьми на пляже, затейливостью растений и придуманных самим автором форм. Он использует цвет, майолику, скульптуру, даже надписи, игнорируя только одно – прямую линию, прямой угол и плоскость. Эти последние Гауди считал началом человеческим, кривую же – божественным, что, правда, не мешало ему и в жилых домах избегать «человеческих» прямых.
В Гауди мирно уживались (а может, и не мирно) самые противоположные начала. Художник и инженер, мистик и калькулятор. Его любили и чему-то учились у него Корбюзье и Сальвадор Дали. А он своим учителем считал природу. «Дерево – наш учитель», – говорил он. «Парабола – не придуманная, вычисленная кривая, это растопыренные пальцы». Его эмблемой были роза и дракон – эмблема святого Георгия, покровителя Каталонии, – прекраснейший из цветов и чудовищное порождение фантазии.
Любимое изречение Гауди: «Архитектура не должна придерживаться своего времени». И ещё одно: «Трамваи должны останавливаться, а не пешеходы»… Увы, этого изречения не знал водитель трамвая, который переехал его.
В наш век стандартов и рационализма ни Гауди, ни «почтальон Шеваль» (он, действительно, был почтальоном, как и Руссо – таможенным чиновником) не вписываются. Их архитектура не дружит с современной. Что ж, тем хуже для современной архитектуры, добавим мы, в чём-то разделяя точку зрения Гоголя.
Талант даже в сложные времена выходит победителем.
Ну, а Городецкий?
Только сейчас, и то совершенно случайно (поднёс старушке тяжёлую корзину, она мне и поведала), узнал я, что автором самого любимого моего дома был тоже Городецкий. Это «Замок Ричарда Львиное Сердце», как прозвали мы его ещё в детстве, воюя на его лестницах и мостиках, – чудесный, загадочный, ни на что не похожий дом на Андреевском спуске, круто петляющем от Андреевской церкви вниз, на Подол. Городецкий, очевидно, любил замки (я вспомнил его, гуляя сейчас по созданной для дуэлей, погонь и Фанфан-Тюльпанов крыше замка…), и в нашем «Ричарде» это особенно чувствуется – даже сейчас, попав в его дворы и дворики, хочется скрестить с кем-нибудь шпаги…
Имя Городецкого не упоминается ни в одной энциклопедии, о нём не пишутся монографии, и над «домом с русалками» кое-кто посмеивается, а другие просто от него отворачиваются – стоит ли о нём говорить, – но не зря всё-таки приходят к этому дому люди, разглядывают его, фотографируют… А новые «башни» на Русановке ли, или в Химки-Ховрино, при всей их разумности и рациональности что-то совсем не хочется фотографировать.
Киевляне рассказывают легенду о дочери Городецкого, которая утонула где-то в озере Чад или Виктория-Ниянца, и в память о ней, мол, построен дом с русалками и носорогами. А где-то я читал, что, напротив, никакая там не фантазия, просто архитектору заказала этот дом какая-то фирма по производству цемента – проверить в самых сложных лепных формах качество цемента. Бог его знает, что было на самом деле, важно другое – перед нами произведение художника, у которого было своё лицо, не банальное, не стереотипное, а своё собственное. Без этого не может существовать искусство, будь это храм Василия Блаженного, капелла Роншан или хотя бы «Замок Ричарда Львиное Сердце».
* * *
«Замок Ричарда Львиное Сердце» – № 15 по Андреевскому спуску, а ниже его под горой – № 13, «дом Турбиных», в котором жил и автор пьесы, М. А. Булгаков. Теперь он стал вроде одной из достопримечательностей Киева. Почитатели Булгакова, из разных городов, сразу находят его – большое чёрное «13» на ярко-белом квадрате видно издалека. Многие заходят во дворик, фотографируют, наиболее отважные рискуют познакомиться и с Инной Васильевной, дочерью Василисы…
Весь последующий раздел интересен только тем, кто любит Булгакова «Белой гвардии», кто выстаивал длиннющие очереди в Камергерском, чтоб попасть на «Дни Турбиных», кто замирал, переживая вместе с героями пьесы все перипетии этой такой милой, такой дружной семьи.
О своих поисках, о доме, в котором жили придуманные и не придуманные Булгаковым герои романа и пьесы, я как-то написал в «Новом мире», и для тех, кто прочитал этот маленький очерк, и написаны нижеследующие строки.
Скажу прямо – писать о живых людях или их прототипах – дело неблагодарное, а, возможно, даже не всегда нужное.
Надежда Афанасьевна Булгакова, сестра писателя, в одном из писем писала:
«Несколько человек, знающих нашу семью, осуждают Вас за неточность информации. Говорят, что Вы, мол, от Инны Васильевны узнали, что есть в Москве родные писателя, надо было бы обратиться к ним. Но представьте, я так не думаю. Болезнь помешала мне вмешаться в это дело до напечатания очерка, значит, судьба: пусть будет так, как получилось».
Несмотря на столь мягкое и деликатное замечание Надежды Афанасьевны, позволю себе истины ради кое-что с её слов всё же уточнить и дополнить.
«Не знаю, – пишет она, – стоит ли утруждать Ваше внимание исправлением ошибок, но кое-что скажу.
Варя, самая весёлая (это верно), четвёртая в семье, на гитаре не играла, она кончила Киевскую консерваторию по классу рояля, была пианисткой. Вера, старшая из сестёр, вторая после Михаила, пела, училась пению; замужем за офицером никогда не была; её муж никогда не был выслан. Мой муж был филолог, русский. Ни у кого из сестёр Булгаковых мужей немцев не было.
Варя – прототип Елены Турбиной. Миша прекрасно, тонко уловил черты её характера, её облика, рисуя Елену Турбину. Но Вы же сами написали о героях Булгаковых: «…может, и выдуманных наполовину, на четверть выдуманных… И муж Елены – Тальберг – тоже выдуман на сколько-то»».
По этому поводу пишет и племянница Надежды Афанасьевны, дочь ныне покойной Варвары Афанасьевны (Елены Турбиной):
«Моя мать, действительно, вышла замуж за офицера (моего отца); фамилия у него немецкого происхождения – Карум, но он был русским. Мать его уроженка Бобруйской губернии – Миотийская Мария Фёдоровна. Самое интересное, что отец мой жив. В период культа личности он был репрессирован, сослан в Мариинск, затем переехал в Новосибирск. В настоящее время он, конечно, полностью реабилитирован, пенсионер, свой трудовой путь закончил в должности заведующего кафедрой иностранных языков Новосибирского государственного медицинского института. Сейчас ему семьдесят восемь лет, но он много работает над иностранной литературой, живо интересуется новинками в литературе, музыке, искусстве.
Моя мать в ссылке никогда не была, мы приехали в Новосибирск, когда отец был освобождён. В последние годы своей жизни она работала в Новосибирском педагогическом институте старшим преподавателем кафедры иностранных языков».
Оба письма, отрывки из которых я привёл, – Надежды Афанасьевны и И. Л. Карум, её племянницы, – дополнений и разъяснений, само собой разумеется, не требуют. Как никто другой понимаю, как досадно обеим было читать все эти «неточности», касающиеся близких и дорогих им людей (я тоже огорчился бы). Но я, оправдываясь, хочу сказать, что своё посещение дома № 13 рассматривал скорее как некую живую сценку, вплетшуюся в историю «дома Турбиных», а не как исследовательскую работу по биографии М. А. Булгакова. Я не исследователь и не биограф – просто мне дорого всё, что связано с именем писателя, и каждое слово, каждый, пусть далёкий, детский отрывок чьих-то воспоминаний о нём, о вымышленных или невымышленных его героях мне интересен. Да думаю, не только мне.
Вот несколько из этих дошедших до меня отрывков.
Алексей Турбин…
Одна из читательниц пишет:
«Моя мать в 1918 году жила в Киеве (кстати, на Андреевском спуске в доме кн. Урусова, который Вы называете «Замком Ричарда») и была близко знакома с артиллерийским офицером (в чине полковника) Алексеем Петровичем Турбиным.
Ещё в 1933 году, посмотрев пьесу Булгакова, она считала, что Алексей Турбин очень похож на того человека, которого она знала, и хотела узнать у Булгакова, действительно ли Булгаков «списал» его с живого человека. Но, с одной стороны, она стеснялась написать, с другой – даже боялась… Вы пишете, что полюбили этих людей, полюбили «за честность, благородство, смелость, за трагичность положения». По рассказам матери, Ал. Петр. Турбин был именно таким – благородным, очень интеллигентным, но – увы! – белым офицером. Теперь, после Вашей статьи (очерк? новелла?), я уверена, что Алексей Турбин и есть тот самый человек, конечно, не в абсолютно «чистом» виде, как и всякий литературный прототип.
Последний раз моя мать видела его в Севастополе перед бегством белой армии за границу».
Это – о самом Турбине. А вот догадка одного из читателей по поводу «происхождения» этой фамилии. Булгаков – Турбин. По Ушакову, булгачить значит «беспокоить, будоражить», по Далю, турбовать – тоже «беспокоить, тревожить», – по-моему, любопытная, о чём-то говорящая «раскопка».
Шервинский…
Письмо от читательницы из Горьковской области:
«Было это так. Лет десять тому назад я ехала из Москвы домой. В купе со мной оказалась только одна пассажирка – немолодая, некрасивая женщина, разговор с которой не сулил ничего интересного. К счастью, я ошиблась. Попутчица оказалась завзятой театралкой, и мы с увлечением проговорили всю летнюю ночь.
Конечно же, вспомнили «Дни Турбиных». И хотя обе мы видели их в тридцатых годах, впечатление было настолько великое, что спектакль запомнился во всех деталях.
Вот тут-то моя собеседница мне и сказала: «А знаете, я ведь киевлянка и в 1918 году жила в Киеве. Я немного знаю человека, которого Булгаков вывел под фамилией Шервинского».
Передаю то, что запомнила из её рассказа.
«…1918 год. Ранняя осень. Я в гостях в одной скромной семье, состоящей из матери-старушки и двух дочерей-девушек. Бедная квартира, тусклый свет, неинтересный, вялый разговор. И вдруг ворвался солнечный вихрь – в комнату влетел молодой офицер – родственник старушки. Высокий, стройный, с великолепной русой шевелюрой. От его белозубой улыбки, прекрасного голоса, смеха, шуток сразу всё ожило. Я сидела в уголке и следила и слушала, как он говорил, смеялся, ухаживал за девушками, целовал руки старушке, пел, играл на скрипке…
Когда я смотрела спектакль – выход Шервинского поразил меня – да ведь это же Евгений! Актёр дал очень верный образ, будто знал его.
Уходя из гостей, я спросила у старушки, кто этот офицер, старушка ответила, что это её родственник, что он служит адъютантом у одного высокопоставленного лица, чуть ли не у «самого».
В последний раз я видела его в элегантной коляске, запряжённой парой вороных. Он сидел на переднем сиденье – откидной скамеечке – и что-то оживлённо говорил каким-то важным особам, сидевшим в экипаже.
Потом в городе произошла смена власти, и он исчез.
После мне рассказывали, что он обосновался в Москве. Одаренный человек, он увлекался электротехникой, сделал ряд изобретений в области гальванопластики, много и плодотворно работал, а теперь доживает свой век, окруженный почетом и уважением.
Он был женат. Жену он обожал и рыцарски служил ей. На меня как на женщину произвел большое впечатление такой факт: 30-е годы, карточки, с промтоварами трудно, предметов роскоши совсем нет. А он, чтобы доставить удовольствие своей жене, обшаривает всю Москву и достает флакон духов «Коти». Жена их любит…»
Вот и всё, что я запомнила из рассказа моей попутчицы. Помнится, мы тогда ещё потолковали, не на «Елене» ли он женился, но у моей собеседницы никаких определённых данных не было».
Так ли это? Не знаю. И не проверяю. Зачем проверять? Пусть это останется «тайной» неизвестного адъютанта Шервинского и не более известного Евгения…
А вот строчки из письма, ничего нам не открывающею, но настолько трогательного, что не могу их не привести:
«…«Дом Турбиных» возвратил меня к событиям сорокалетней давности, о которых хочу рассказать Вам.
Лет мне было в те поры пять-шесть, но кое-что запомнилось отчётливо, совершенно фотографически.
Так вот, у моей матери была приятельница, звали её Лёля. Внешность её совершенно изгладилась из памяти. Кроме синего костюма (как Василисин зять запомнил только форму булгаковских зубов). Меня в те времена могли интересовать зубы разве что серого волка. Помню, как-то раз мама, тётя Лёля и я шли по Тверской (в Москве). Остановились у круглой афишной тумбы – были когда-то такие в Москве, летом в них ночевали беспризорники. Мама и тётя Леля разглядывали афиши и вели какие-то свои, взрослые разговоры, мне неинтересные. Вдруг мать сказала, обращаясь к тёте Лёле: «Миша Булгаков!» Сказано это было таким радостным, таким особенным тоном, что я невольно спросила, кто это – Миша Булгаков? «Миша Булгаков – брат тёти Лёли».
И обе они, мама и тётя Лёля, как-то очень тепло и радостно улыбаясь, стали говорить о Мише – Лёлином брате.
Я уже умела читать и прочла на афише какого-то спектакля (тогда мне было совсем безразлично, какого именно) «М. Булгаков».
Безусловно, у М. А. Булгакова и его родственников было (и есть сейчас) великое множество знакомых, друзей, приятелей, могущих рассказать о семье Булгакова много интересного.
Читать, как я уже сказала, умела. Прочла разные сказки – Андерсена, братьев Гримм и т. д., что обычно читают детишки. Но всех этих авторов уже на свете-то не было. И вообще, никому ничего не было известно, скажем, о братьях Гримм, чьи они, собственно, братья? А вот о Мише Булгакове всё было известно доподлинно – он был брат тёти Лёли. И жил в Москве. И его имя было на афише. Правда, пьесы, которые он писал, были для взрослых. А коль мама и тётя Лёля так этому обрадовались, значит, Миша Булгаков хороший писатель. Иначе чему бы радоваться?
Так вошло в моё сознание: Булгаков – писатель, радующий людей.
Что было с Лёлей Булгаковой дальше – не знаю. Мать моя тяжело заболела и вскоре умерла. Приятельницы её у нас уже не бывали».
Николай Турбин… Любимый мой Николка – Кудрявцев…
Почему-то мне казалось, что прототипом его должен быть самый младший брат Михаила Афанасьевича – Иван. Один – в Киеве на гитаре, другой – в Париже на балалайке… Потом подумал: а не Николай ли, второй брат Михаила?
Иоанн Сан-Францисский (в миру Шаховской) в предисловии к заграничному изданию «Белой гвардии», так и озаглавленном: «Судьба Николки Турбина», не сомневается, что Николка – это Николай Булгаков. Ссылается при этом на свидетельство одного священнослужителя, который сидел с Николаем Афанасьевичем в одном лагере во Франции во время немецкой оккупации.
Что же о них известно – о Николае и Иване?
Оба они после Гражданской войны оказались в Югославии, затем во Франции. Николай Афанасьевич, получивший высшее образование в Загребе, работал в Париже ассистентом профессора д'Эффеля, всемирно известного учёного, открывшего в своё время бактериофаг. После смерти своего шефа возглавил институт его имени. За труды свои удостоен серебряной медали. В годы оккупации попал в немецкий концлагерь. Многие заключённые обязаны ему своей жизнью. Вдова М. Булгакова Елена Сергеевна показывала мне трогательный благодарственный адрес, по-детски украшенный виньетками, который преподнесли Николаю Булгакову бывшие заключённые после освобождения. Среди них и был, кстати сказать, тот самый священнослужитель, о котором упоминал Иоанн Сан-Францисский. Летом 1966 года (а не зимой) Николай Афанасьевич умер – простудился, схватил воспаление лёгких и не перенёс его. Похоронен он на русском кладбище в Париже.
Судьба Ивана Булгакова сложилась иначе. Чуткий, чистый, очень ранимый, он бесконечно тосковал по России. Люди, знавшие его, находили в нём что-то от Феди Протасова… Последнее время о нём ничего не было известно. Елена Сергеевна, ездившая в Париж, привезла только маленькую фотокарточку, где он снят в группе хора балалаечников одного из русских ресторанов в Париже. Он стоит вторым слева, моложавый, несмотря на свой возраст (1901 года рождения), невысокий, крепко сколоченный блондин в шёлковой косоворотке, шароварах, сапогах…
Разглядывая эту фотографию, я невольно подумал: а не встречался ли я с ним в Париже в 1962 году? В той же группе вторым справа снят молодой человек, лицо которого мне показалось знакомым. Не Марк ли это Лутчек из ресторана «У водки», с которым мне так и не удалось вторично встретиться? Я спросил Елену Сергеевну, не знает ли она, кто это такой, и не цыган ли он. Да, цыган, но имени его она не знает…