Текст книги "Пермский рассказ"
Автор книги: Виктор Астафьев
Соавторы: Лев Давыдычев,Алексей Домнин,Олег Селянкин,Клавдия Рождественская,Александр Пак,Николай Домовитов,Геннадий Солодников,Николай Вагнер,Лев Правдин,Владимир Черненко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)
Аксенову так захватывает этот рейс, что, кончив свое дежурство, она оставляет диспетчерскую только на полчаса, чтобы пообедать, и возвращается снова. Она радуется, когда капитан Красильников благополучно доставляет баржу, возвращается назад, захватив в пути две порожние баржи, которым прочили зимовку в плесе, и приводит их в затон.
Когда начальник пароходства предлагает ей сообщить команде текст приказа по бассейну, она с удовольствием и даже непонятным волнением вызывает Красильникова и читает текст радиограммы. Начальник поздравляет команду с успешным завершением смелого ледового рейса, в котором речники показали высокую преданность делу и большое судоводительское искусство. Доставленный леспромхозу груз позволит лесникам дать больше леса стране. Аксенова знает, что капитан около трех суток беспрерывно провел на мостике и смертельно устал. Закончив чтение, она говорит:
– Примите и от меня поздравление. – И тотчас краснеет, хотя Красильников не может видеть ее лица и не может догадаться, что в эти слова она вкладывает не только дань уважения отваге и искусству команды, но и первые блестки личной симпатии к мужественному человеку.
Так завязалось это знакомство…
Утром она сдает смену, подробно и отчетливо объясняет дислокацию флота, сообщает, что все возы за время ее дежурства отправлены по расписанию, обращает внимание сменщика на отстающие в пути караваны.
Когда она уже была в пальто и берете, в комнату вошел главный диспетчер Яков Иванович Чуднов, пожилой человек с умным лицом и длинными выцветшими усами. В руках у него папка и телеграмма. Чуднов молча пересекает комнату, останавливается против дежурного.
– Покажите дислокацию, – говорит он, обращаясь почему-то не к дежурному, а к ней. Аксенова объясняет график.
– Почему отняли воз у «Стремительного»?
– Это продиктовано целесообразностью. Вот мои расчеты. – Аксенова торопливо открывает ящик и роется в бумагах. Руки у нее чуть-чуть дрожат, и только это выдает ее волнение. Затем она подает лист бумаги, испещренный цифрами, прямо глядит в лицо главному диспетчеру и добавляет:
– На этой комбинации государству сэкономлены тысячи рублей. Я проверяла и рублем: фрахт, содержание судна, плотовой команды, простой грузов и прочее.
Чуднов пробегает записи и расчеты. Он понимает, что молодой инженер по-государственному подошел к делу и рассчитал то, что обычно упускали: не только оперативную целесообразность, но и экономическую. Он перечитывает, задумчиво пощипывает ус, потом внимательно смотрит на бледное, немного усталое от ночной работы лицо Аксеновой и говорит:
– А на вас жалоба, и серьезная. Вы будто сорвали команде, выполнение обязательств. – Он говорит и внимательно смотрит, точно хочет ее испытать. Аксенова выдерживает взгляд, спокойно и с внутренней уверенностью в своей правоте отвечает:
– Да, они могли бы выполнить навигационный сегодня, а теперь выполнят второго октября. В обязательствах у них записано: выполнить к 15 октября. Значит, обязательства не сорваны. А, главное, потребитель вовремя получит древесину, не будет ни порожнего пробега, ни простоя грузов. В моей записке все это есть.
– Прочтите радиограмму Красильникова.
Она читает, и сердце у нее стынет от обиды и горя. Чего только не написал Красильников: «формальное отношение», «искусственные препятствия», «срывает инициативу». Правда, ни разу он не упоминает ее имя и всюду пишет «диспетчерская», но от этого не легче. Радиограмма адресована начальнику пароходства.
– Хорошо, могу ответить и объяснить, – спокойно, с достоинством говорит Аксенова, и ее большие серые глаза темнеют, кажутся глубокими. – Сейчас?
– Нет, лучше подождите начальника пароходства.
В десятом часу ее вызывают к начальнику. Там сидит Чуднов. Он пощипывает свой ус, и глаза его усмехаются. За время работы в управлении она изучила его и понимает, что обозначает это выражение. Начальник приглашает сесть. Перед ним радиограмма Красильникова.
– Я проверял, – говорит начальник пароходства, – вы совершенно правильно решили вопрос. Другое решение, судя по дислокации, было бы неверным. Красильникову я сам отвечу. Вы уже сдали дежурство?
– Сдала.
Начальник пароходства с минуту молча смотрит на Аксенову, будто изучает.
– Товарищ Аксенова, – говорит, наконец, он, – мы хотим предложить вам пост старшего диспетчера по нижней Каме. У нас там практик, а нам нужен инженер. Замойский примет пристань, он согласен. Как вы смотрите на это? Вам помогут.
Аксенова смущена и даже растеряна. Она ожидала все что угодно, только не этого.
– Не знаю, справлюсь ли?
– Не торопитесь с ответом, – говорит Яков Иванович, – подумайте.
Все то, что произошло в течение нескольких минут в кабинете начальника: признание ее правоты, неизбежное обострение отношений с Федей, столь лестное и неожиданное предложение, – повергает ее в смятение.
В приемной она торопливо натягивает пальто. Рука никак не попадает в рукав – это от волнения.
На память приходят слова начальника: «Я сам отвечу». И только теперь она понимает, что это приведет к неизбежному, ничем неотвратимому разрыву. Гордый, самолюбивый Федя не забудет этой ночи, ее приказа, ответа начальника. Его предложение не трогает, хотя в другое время и при других обстоятельствах оно бы наполнило душу радостью, заставило бы думать, и уж, конечно, она бы поторопилась сообщить Феде. А теперь? Да ведь это предложение, быть может, и возникло потому, что она остановила воз и отправила буксировщик с плотом вопреки первоначальному плану, просьбам и надеждам Феди и его команды. Следовательно, получается, что на Фединой неудаче, внешне вызванной ею, строится ее повышение.
Девушка чувствует, что щеки ее горят от волнения, и даже холодный дождь, увлажнивший лицо, не остужает.
7
К девяти вечера Аксенова снова в диспетчерской. Внимательным и сосредоточенным взглядом она изучает график, новые линии, появившиеся в ее отсутствие, знакомится с дислокацией флота на текущий час, просит пояснений у сменщика, пожилого диспетчера из бывших штурманов.
В графике она ищет отображение движения Фединого каравана. Что-то слишком длинная линия. Неужели прошел воложку и уже на траверзе пристани Воробьевка? Не может быть, какая-то ошибка. Почему-то ей неловко опросить. Она берет карандаш и подсчитывает. Так и есть: ошибка. Плотокараван «Стремительного» должен быть лишь на подходе к воложке.
– Почему вы протянули сюда эту линию? – Аксенова чувствует, как краснеет. Она избегает называть даже имя парохода.
Дежурный диспетчер с полотенцем через плечо, уже собираясь умываться, задерживается у стола, глядит поверх ее плеча на график, потом говорит:
– А, это! Так Красильников ведь прошел воложку без расчалки. Сэкономил восемнадцать часов. Вот и нагнал.
У Аксеновой сильнее стучит сердце и сверкают от радости глаза. Она прячет их от сменщика. Значит, никакой ошибки, все верно. Благодаря смелому, новаторскому приему Феди сделано дополнительно почти четыре с половиной миллиона тонно-километров!
«И навигационный выполнили!» – хочется ей воскликнуть, но она сдерживается и говорит почти равнодушным тоном:
– Так они и навигационный выполнили?
– Не знаю, не подсчитывал, – отвечает диспетчер и, показывая рукой на график, добавляет: – Здесь все точно. Я пойду.
Аксенова остается одна. Трехсотсвечовая лампа под потолком хорошо освещает аппаратуру, стол с наклонной столешницей, график, испещренный цветными линиями, цифрами, стрелками. Ей хочется подсчитать, насколько выполнили навигационный план, но из селектора раздается густой бас, ее вызывает пристань.
Немного спустя входит Яков Иванович Чуднов. Аксенова знает, что главный диспетчер сегодня пробудет до утра. Начальник пароходства в последние три дня почти не оставляет управления. Он, как и Чуднов, уйдет домой только утром первого октября.
Когда Аксенова заканчивает разговор по телефону, Яков Иванович, посмотрев на график и что-то записав в тетрадь, будто между прочим говорит:
– А экипаж «Стремительного» все же выполнил навигационный план на сто и восемь десятых. Упорный же этот Красильников. Обязательно занесите на доску. И непременно пометьте сегодняшним числом.
На стене, за спиной Аксеновой, висит доска, на которой записаны названия судов, выполнивших навигационный план. Аксенова мельком бросает взгляд на доску, где уже красуются имена девяти буксировщиков. В этом почетном списке «Стремительный» будет десятым.
– А я, грешным делом, подумал, что они не управятся раньше второго, – улыбается Чуднов, и его улыбка выражает похвалу. – Хоть и любит поскандалить да побузить, а все же молодец Красильников, несомненно талантливый судоводитель! Притом творческий!
– Отметить тридцатым числом? – переспрашивает Аксенова.
– Конечно.
– Тогда, может быть, подождем до двенадцати ночи? Выполнение будет больше.
– Резонно, – задумчиво пощипывая ус, говорит Чуднов, – только не забудьте.
– О, не забуду!
Чуднов не обращает внимания на тон, которым произнесены эти слова, а девушка, поняв, что выдала свои чувства, смущенно отворачивается.
Когда главный диспетчер уходит, Аксенова нажимает педаль селектора, вызывает дальнюю пристань и говорит линейному диспетчеру:
– В пределах двадцати трех – двадцати трех тридцати должен проследовать плотокараван, ведомый пароходом «Стремительный». Судно надо снабдить углем. Бункеровка на ходу. Приготовьте также плавмагазин. Лично проверьте, есть ли достаточно продуктов. Команду надо обеспечить всем необходимым. Вы должны встретить караван, поговорить с капитаном, узнать, что нужно. Никаких задержек в пути.
Помедлив, Аксенова добавляет: учтите, ведут тяжелый воз. Доложите исполнение…
8
Местное время на два часа впереди московского. Диспетчерская, весь транспорт работают по московскому.
На стенных часах с медным маятником – четыре часа. Это – местное время. На столе диспетчера – квадратные, морского типа, дубовые часы с циферблатом, разделенным на двадцать четыре деления. Синяя короткая стрелка лежит на цифре два. Это – московское время, по которому ориентируются.
После двадцати четырех часов напряжение в работе сразу падает. Все, что можно было выпустить, ушло в плавание до двенадцати часов ночи, до часа, (которым заканчиваются сутки и месяц.
С разных пунктов реки Аксенова уже отправила одиннадцать возов, и все – в расписание. Теперь до утра не будет ни одного воза.
На доске уже красуется имя «Стремительного» и еще одного судна. Она оказалась права: к двенадцати часам ночи навигационный план «Стремительный» выполнил больше, чем на сто один процент.
В четвертом часу в диспетчерскую заходят начальник и Яков Иванович. Оба устали, но довольны: все сентябрьские грузы отправлены. В целом, по оперативному плану, пароходство выполнило месячный план. После напряжения оба начальника немного расслаблены. Спокойствие, усталость и удовлетворенность чувствуются во всех их движениях, в мирной, неторопливой речи, в шутках.
Аксенова знает, что оба еще долго не уйдут домой, пока плоты, идущие с четырехчасовым интервалом, не проскочат затруднительные перекаты и воложки. Но сейчас им не о чем беспокоиться. Все движется нормально, без помех.
Аксенова встает и уступает место начальнику. Так требует этикет.
– Ничего, ничего, продолжайте. – Видимо, у него нет никаких замечаний, так как он не вмешивается и ничего не спрашивает. Оба начальника уже говорят о будущем месяце, о клиентах, о грузах.
Аксенова делает свое дело, не смущаясь их присутствия, тем более, что они не отвлекают. Начальник пароходства и главный диспетчер заговаривают о другом. Аксенова настораживается, услышав имя Феди.
– Красильников не нашел другого времени подать рапорт. Спешно по радио, – смеется начальник. – Видно, прослышал, что строители сдают нам дом.
– Что, квартиру требует? – спрашивает Чуднов и добродушно улыбается.
– Именно требует, и отдельную, в две комнаты, – с улыбкой отвечает начальник. – Но он ведь холост, зачем ему две комнаты?
– Стало быть, жениться собирается.
Аксенова вся вспыхивает и низко-низко склоняется над графиком. Ни начальник, ни Чуднов не замечают этого и продолжают в легком, полушутливом тоне:
– Теперь вспоминаю, – усмехается начальник пароходства, – что-то вроде он писал мне в заявлении месяца три назад. Придется дать.
Тон и тема разговора показывают Аксеновой, что оба начальника сейчас отдыхают. Она не смеет поднять глаза.
– Товарищ Аксенова, – вдруг обращается начальник пароходства, и глаза у него смеются, – а знаете, что Красильников ответил на мою радиограмму? Он продолжает настаивать на своем: дескать, диспетчерская неправа, но он, мол, настолько великодушен, что не требует наказания виновных. Он так и написал: «виновных». Ну и самоуверенный же малый. Каков, а? Но и новатор он настоящий.
Аксенова ничего не отвечает и не отрывает глаз от графика, хотя в эту минуту плохо различает линии.
Посидев еще немного, оба уходят. Они еще не раз войдут сюда: посмотреть график, поговорить с судами.
9
Тонко и чисто тикают стенные часы. Аксенова на мгновение прикрывает веки. Федя, следовательно, упорно считает ее виновной и великодушно прощает. Получается, что он даже ходатайствует за нее. Нет, нет, не нужно ни жалости, ни прощения, ни заступничества. Она поступила правильно и разумно и – не желает снисхождения, которое только оскорбляет.
Вдруг мелькает мысль чисто женская: «Зачем же квартира? Может быть, другая?» От этой мысли по телу пробегает озноб. Она горько пожимает узенькими девичьими плечиками, сердится на себя за то, что позволяет отвлекаться посторонними мыслями, и включает селектор.
Наступает новый день. За окном серое утро. Дождь еще не перестал, небо низкое, мостовая и тротуар влажны.
На морских часах – шесть, на стенных – восемь. Через час придет ее смена. Все подготовлено для сдачи дежурства.
Кто-то стучится в дверь. Вероятно, это чужой. Она открывает. Перед ней пожилая женщина в коротком бушлате и с кожаной сумкой. На рукаве нашивка: красная молния. Это – почтальон.
– Вы Аксенова?
– Да.
– Вам срочная телеграмма.
– Мне?! – Аксенова так удивлена, что не находит слов и не догадывается спросить, откуда. Ни родные, ни знакомые никогда не писали на адрес пароходства да и не знают его. Что может быть? Ее охватывает тревога. Пока она расписывается, в голове проходит целый рой предположений и догадок.
Когда почтальон уходит, Аксенова тут же, в дверях, распечатывает и читает:
– «Саратове куплю трюмо тчк Сможет ли находиться тебя пока получим квартиру тчк Федя».
Аксенова еще раз перечитывает телеграмму и чувствует, как из глаз бегут слезы.
Успокоившись, она читает в третий раз, и теперь до сознания доходит, что телеграмма послана, как обычно, по телеграфу Министерства связи. Почему же он не использовал речной телеграф, селектор, телефон, радио? Ему достаточно было пересечь палубу, зайти в свою радиорубку и вызвать ее. «Он стеснялся, – не хочет путать личное со служебным», – удовлетворенно думает она и счастливо улыбается. «Он поймет меня», – стучится в голове ликующая мысль.
Она возвращается к столу.
Дождь все еще идет. На стекло падает капля. Несколько мгновений она неподвижна, потом медленно сползает вниз. И Аксеновой уже не кажется, что это слеза.
Сдав дежурство, Аксенова просит секретаря доложить о ней начальнику пароходства. Ее тотчас же принимают. Начальник сидит уже в шинели и фуражке, видимо собираясь уходить. Лицо его посерело от усталости, под глазами мешки. «Наверно, у него сердце больное», – с жалостью думает Аксенова.
– Я принимаю предложение, – говорит она, – согласна занять пост старшего диспетчера.
– Ну вот, это правильно. Мы быстро оформим. Чтобы не забыть: в прошлом году вы просили отдельную комнату. Ваше заявление сохранилось в кадрах. Так вот, смогу вам выделить в – новом доме. К октябрьским праздникам переедете.
– Спасибо, я отказываюсь от комнаты.
– Что так? – восклицает начальник. Он изумлен и не понимает, как это можно отказаться от отдельной комнаты в новом доме. – Там все удобства будут.
Аксенова краснеет. Помедлив, она смущенно смотрит на начальника и отвечает:
– Я выхожу замуж…
Владимир Черненко
СПАСИБО, ДРУГ!
пать нельзя… спать нельзя…
На моем плече – тяжелая рука. Она трясет.
Настойчиво, больно и тупо. В ушах тарахтит. Расклеиваю глаза. Калинкин. Его полосатый шарф. Желтое и красное. Его тяжелая, будто чугунная, рука лежит на моем плече. Это он трясет. Это он повторяет надоедливо:
– …спать нельзя…
Как будто я сам не знаю.
Тарахтенье становится слышней, настойчивей, властней. Это тарахтит трактор.
Злым голосом я говорю:
– В чем дело?
Я ему не подчинен. Ко мне не лезь. И он это знает. Да. Я дергаю плечом. Рука не сбрасывается.
Обидным голосом он кричит:
– Мужик ты?
– Черт возьми, еще бы!
Трактор стрекочет совсем громко. Сани колышутся. В сани заносит снежную пыль из-под гусениц. Пыль оседает на лице. Она тает. Пыль тает противно. Ее хочется стереть. Поднимаю руку, снег не стирается – размазывается. Противно. Плечи мои передергиваются. Сняв рукавицы, обеими ладонями протираю лицо. Еще, еще сильнее. Протираю щеки, глаза.
Теперь я хорошо вижу Калинкина. Во весь его длинный рост. Поднявшись с корточек, он резкими движениями длинных рук разминает костлявые плечи. Он хлопает руками по бедрам, что-то говорит. На его сухощавом лице тоже снежная пыль. Хрящеватый нос покраснел, лоснится, на кончике висит талая капелька. Он нагибается ко мне:
– Отошел?
Теперь я совсем проснулся.
Опираясь руками о подрагивающий пол саней, медленно, будто по частям, распрямляюсь и поднимаюсь. Ноги словно ватные. И в голове словно вата. Все не мое – не понимает, не слушается.
– Застынешь! – кричит Калинкин.
Я огрызаюсь – больше для порядка:
– С чего это ты раскричался?
Он хохочет, совсем не обиженный:
– Трупиком стать охота?
Вот теперь я совсем проснулся. Теперь я стою на ногах. Рядом с Калинкиным. Под ногами вздрагивает и ходит ходуном дощатый пол. Мы стоим рядом, и когда – сани ухают в ложбину, мы придерживаем друг друга за плечи. То я Калинкина, то он меня. И так мы стоим. И смотрим.
Продремал я немного, но за это время заметно стемнело. Лапшин включил фары, и на снег легла яркая желтая полоса.
Я кричу Калинкину:
– А ты бы тогда выстрелил?
Он оборачивается ко мне своим худощавым лицом. Видно, вспомнил. Толстой варежкой он делает возле головы несколько замысловатых движений, полных иронии, и назидательно кричит:
– В человека стрелять не рекомендуется!
– А все-таки? – не – сдаюсь я.
Он что-то хочет сказать, но сани ныряют, и Калинкин забывает ответить.
Голубой меч выхватывает из синей мглы белые елки и сосны. Это таежная просека, сделанная руками человека. Но нам кажется, что ее властно просек наш световой меч, прорубил одним взмахом и разукрасил по-праздничному. Деревья протянули над нами свои тяжелые сучья. Мимо грохочущего трактора они проплывают бесшумно. В голубом луче они протягивают, словно живые, свои мохнатые лапы. Лапы облеплены снегом. Когда просека суживается перед нами, и ветви совсем близко, и рокот трактора оттого кажется громче – с мохнатых лап срываются и бесшумно опадают наземь снежные комья. В дрожащем живом свете фар комья снега кажутся живыми. Они переливаются голубым, розовым, желтым, ослепительно белым, они будто изнутри светятся, пронизанные электрическим лучом.
Калинкин хлопает меня по плечу:
– Красотища?
Я кричу в ответ:
– А ты как думал?
Мне кажется, что его полосатый шарф сейчас начнет развеваться по ветру. Но ветра нет. Это так кажется – от движения.
Трактор надсадно урчит и взбирается на подъем. Впереди словно ворота распахиваются: это расступились деревья, и перед нашей машиной возникает черная бездна. Тем ярче и красочней светятся и переливаются по сторонам сосны и ели.
Трактор задирается все выше и выше, и вот он нацеливается своим тупым рылом в беспредельность. Как перед прыжком. Шмыгнули за нас, за наши спины последние елки, впереди только пустота. Фары бросают свет, который нигде и ни на что не ложится. Только тьма кромешная впереди. Но вот какой-то шаг, машина переваливается – и снова светло по сторонам, и блеск, и сверкающие снега, и толстые сахарные лапы…
Мы переводим дух. Хочется закурить.
– А если бы не двустволка в твоих руках, тогда что? – спрашиваю я Калинкина.
Мы молча закуриваем.
Сани скрипят. Они срублены из толстых бревен, и низ их обшит полосовым железом. Громадные кованые железные скобы скрепляют все деревянные части. Борта саней обиты из толстых дюймовых досок. Высокие, до пояса, приспособленные для перевозки продуктов и оборудования. И все это сооружение скрипит и пищит, когда сани переваливаются на колдобинах и ухабах. Это – просека, не дорога: дорог здесь нет. Сани скрипят, раскачиваются, переваливаются. Хорошо, что зима. Летом куда как хуже.
Тракторист Лапшин сидит как барин. Левая его свободная рука небрежно закинута на круглую спинку сиденья. Лапшину – хорошо! Лапшина греет мотор. Недаром он так раскинулся на кожаном диване. Ему хорошо. А мне холодно. Только теперь я по-настоящему понимаю, что мне холодно. Кто это – Нансен или Амундсен – кто из них признался, что к холоду привыкнуть нельзя? Я спрашиваю об этом у Калинкина. Он отвечает:
– По-моему, капитан Скотт…
Но все равно холодно. Я топаю валенками по дощатому ходячему днищу саней. От этого не теплее.
В углу саней – охапка сена, большая, пышная. На охапке большой сверток. Это закутан человек. У человека сломана нога. Человек закутан в две шубы и сверху, для верности, прикрыт байковым одеялом, коричневым, со светлой полоской. Ногу человека сломало рукояткой лебедки. Отказал стопорный механизм, рукоятка вертанулась в обратную сторону и хрястнула человека по ноге. Человека зовут Федор Петрович Шелепов.
Мы везем Шелепова в больницу, в районный центр. Сто десять километров от нефтеразведки. Начальник приказал Лапшину: промчи будто по облакам. А как промчать на тракторе будто по облакам? Трактор вправо-влево, вверх-вниз. Так и чувствуется, что на каждом встрясе скрежещет поломанная кость… Губы Калинкина, мне кажется, я вижу это, на каждом встрясе болезненно морщатся.
Возле Шелепова, на той же охапке сена притулилась Валентинка. На нефтеразведке она врачебный бог: под ее руководством находятся бинт, йод, зеленка, биомицин и – как утверждают некоторые – медицинский спирт. Валентинка недавно окончила какие-то фельдшерские курсы и врачует всех страждущих на свой страх и риск. Шелепов – ее первый «интересный медицинский случай». В силу этого Валентинка полна профессионального достоинства. Она стремится сохранить серьезный докторский вид. Она обволокла свое лицо серьезностью с того момента, когда в конторку принесли стонущего Шелепова и она, Валентинка, принялась накладывать шину и бинтовать. Она закусила пухленькую губу, чтобы не разреветься при посторонних от жалости и страха, и с той поры у нее серьезный вид.
Но у Валентинки мерзнут ноги. У нее мерзнут коленки. Полушубок у Валентинки короткий, не доходит до валенок, между шубой и валенками полоска синих лыжных шаровар. Валентинка растирает синюю полоску и часто моргает мокрыми ресницами. Ресницы у нее пока еще городские – угольно-синие, наведенные по самой наипоследней моде. Но они мокры от снежной пыли и того гляди растекутся по румяным тугим щекам чернильными полосками. Валентинка это знает и не размазывает свои шикарные ресницы. Однако ей холодно и охота плакать.
Калинкин шагает в угол саней, наклоняется над Шелеповым, громко спрашивает:
– Как, Федор Петрович? Живем-дышим?
Шелепов глухо из-под тулупа отвечает:
– Бу-бу-бу…
Так мне слышится…
– Может, переложить тебя поудобней? – спрашивает Калинкин. – Может, дела какие справить? Ты не стесняйся, дело такое… Давай-ка…
Строго смотрит на Валентинку, приказывает:
– Отойди-ка, Валентинка… Отвернись…
И принимается колдовать над Шелеповым. Ворочает его кряхтя и вполголоса ругаясь. Потом заново закутывает:
– Ну вот, порядок на транспорте… Лапшин!
Тракторист оборачивается. В сумраке на его обветренном лице блестят только белки глаз да зубы.
– Ты поделикатней, Лапшин! Человека везешь. Выбирай, где ровнее.
– Выберешь тут лешего! – весело отзывается Лапшин. – Тут осенью дров наломали – так все и застыло. – Сверкнув зубами, он галантно приглашает уже в который раз: – Валентина Михайловна, идите сюда, здесь теплее!
Лапшин на людях называет ее на «вы».
Валентинка не отвечает. Она демонстративно не обращает внимания на Лапшина. Пожав плечами, она говорит Калинкину:
– Вот еще. Мое место возле больного.
– Иди, Валентинка, там действительно теплей, – советует Калинкин и добавляет: – Почему бы и не принять предложение такого кабальеро?
– Шли бы сами, – говорит Валентинка.
– Мне нельзя, – терпеливо и совсем серьезно объясняет Калинкин. – Я, брат ты мой, везу материальные ценности. Никак нельзя мне от них отлучиться. Ни на минуту. Возле них мое место. Вот так, Валентина.
В углу саней валяется старая полевая сумка. В сумке – материальные ценности Калинкина: протоколы собраний, какие-то акты и толстая пачка денег, завернутых в газету и перевязанных шпагатом. Пользуясь оказией, Калинкин, секретарь парторганизации, везет в город в сберкассу партийные взносы. Ребята за последнее время заработали с избытком, и пачка толстая. Сумка так и топорщится.
– А то иди, – еще раз говорит Калинкин.
Валентинка наклоняется к больному. Она сейчас сестра милосердия, она доктор, она – врачеватель, и ей до нас, здоровых, нет никакого дела. Поэтому она может и не отвечать на праздные вопросы. Тем более, если дело касается Лапшина. Лапшин – человек знаменитый, несмотря на то, что молодой и неженатый. Его имя навечно приклеилось к таежной речушке.
А сам Лапшин – как был баламутом, так баламутом и остался. Не лучше и не хуже. И все это знают, даже Валентинка. Потому и старается держаться с ним официально.
Калинкин откидывается корпусом, предупреждающе кричит:
– Держись!
Трактор снова ухает в глубину. Острые верхушки елей словно по команде склоняются влево. И выравниваются. Нас встряхивает еще раз, еще… И мы скользим ровно, будто катимся на резиновых шинах. Вокруг светло. Справа, слева, впереди – повсюду мутная белизна. Темно только позади. Это удаляется, медленно удаляется и уплывает лес. Какой он темный! Неужели только сейчас этот лес был светлый, искрящийся, такой елочный!
– Залив, братцы! – кричит Калинкин. – Вот и перевалочная база! Вот где чайку попьем! Горячего!
Трактор стучит ровно. Кажется, что он просто жужжит. Никакого эха. Трескотня уходит в пространство – уходит и не возвращается. Ровная пелена снега. Залив скован льдом, на льду разлеглась мягкая подушка снега. Пушистого, лебяжьего.
Нас подхватывает ветер. Тугой, холодный, колючий. Так и старается пронизать насквозь. Мы поворачиваемся к ветру спиной и несколько боком. Потому что в движении всегда хочется глядеть вперед.
Впереди все темнее и темнее. На смутной белизне проступает противоположный берег залива. Он видится сквозь редкую сеточку летучего снега. Почему-то здесь, на просторе, мельтешат колючие снежинки.
Полосатый от снега тракторный луч нащупывает рябой снежный берег. Дрожащий луч обшаривает обрыв, гладит его, холодный, ощупывает, находит дорогу. Подъем крут – прямо на взъем, – и рокот трактора становится сильнее, ощутимее, упруже. Рокот отталкивается от кручи. А машина наша идет. Трактор чуть ли не втыкается носом в высокий берег, мотор взвывает, машина наша, кажется, изгибает железную свою спину, вползает кряхтя на склон, следом вползают скрипя наши сани. Луч света выхватывает из темноты постройки, крыши, частокол, разбросанные по снегу бочки с горючим… Навстречу нам мчится жирный пес и заливисто лает. Лая не слышно. Но пес, по-видимому, об этом ничуть не беспокоится: ему бы сделать свое собачье дело.
Распахивается дверь хижины, окна которой так привлекательно светятся сквозь мрак, и навстречу выбегает молоденький начальник перевалочной базы. Кубинская борода его треплется на ветру. Кожаный реглан накинут на узкие плечи. Он что-то кричит и машет рукой.
Около ног хозяина мельтешит пес, путается в ногах и не дает начальнику возможности сказать свое слово. Начальник кричит, собака лает, трактор грохочет, ничего не слышно.
Только белое и черное – и гвалт.
Дверь хижины приоткрылась только на одно мгновение и лишь коротко блеснула светом, а потом захлопнулась. Но как из нее пахнуло на нас теплом, уютом и ночлегом! И как сразу почувствовалось, что мы голодны!
Лапшин приглушает мотор. Становится тихо. Но ничего не слышно, даже собачьего лая. В ушах по-прежнему звон. И ноги на твердой земле не ощущают твердости.
И все-таки постепенно все возвращается на свои места: и земля, и звуки земли.
– А я будто знал! – кричит бородатый начальник. – Чайник поспел! Жарево готово! В картишки перекинемся!
Он страшно рад. Он не знает, что делать от радости. Так он одичал на своей перевалочной базе. Жирный пес носится вокруг, тоже выражая свою безграничную радость. Трактор поутих, он ворчит на холостом ходу, но шума не меньше.
К хижине мы пока не идем. Мы еще стоим в наших санях.
Калинкин отрывисто спрашивает:
– Чай на столе?
Начальник радостно подтверждает:
– Есть! Есть!
– Штаны есть?
– Есть! Есть! – Спохватывается: – Какие штаны?
– Обыкновенные. Ватные.
– Найдем!
– Ищи.
Калинкин наклоняется над Шелеповым:
– Сейчас мы тебе чаю организуем… Пошли, Валентина.
– Мое место – возле больного, – бормочет Валентинка, вытирая курносый нос мокрой варежкой.
– Я знаю, где твое место, – говорит Калинкин. – Пошли.
В его тоне слышится приказ. Валентинка поднимается.
В хижине теплынь. Полумрак, наполненный запахом рыбы и трубочного капитанского табака. Гудит, пылает железная печурка, сделанная из металлической бочки, в каких перевозят на дальнее расстояние горючее и спирт. Печка стоит в деревянном ящике, наполненном прокаленным песком. Песок утыкан окурками: в таких хижинах пепельниц не водится. Сам же бородатый начальник курит капитанскую трубку. Окурки в песке, словно визитные карточки, оставленные торопливыми шоферами и трактористами. Заскочил на минутку, погрелся, поел, покурил, ткнул окурок в песок – и прощай, до свидания, бородач, нас зовут дороги…
Бородатый начальник это знает. Но он, изнывающий от одиночества, привык радушно встречать каждую машину. Авось и задержатся люди возле его очага, авось перекинутся с ним в картишки. А потом, глядишь, соблазнятся нарами, что сколочены в углу, кинут на темные доски свои замызганные и промасленные тулупы… Ведь бывает же такое!
А печурка пылает и гудит. По стенам мечутся желтые горячие блики. В углах хижины темно. Жиденький свет керосиновой лампешки не в силах проникнуть дальше определенного круга.